Сигнал к действию (1/2)
— Знаешь, Хлоя, а что если нет никакого зверя? Что если люди просто боятся и ищут способ хоть как-то объяснить происходящее? — Жан-Жак чуть сжимает молодую зелёную траву, откидывается посильнее на руки и запрокидывает голову, разглядывая совершенно чистое и безоблачное небо.
Хотелось бы протянуть к нему руку и урвать себе кусочек, чтобы тяжёлую жизнь скрасить хотя бы для той единственной, которая заботится и оберегает ревностно.
Для себя-то ладно, обойдётся как-то — вон, напитается сейчас солнцем, тем как оно гладит его поцарапанные щёки
А Сказка его заливисто смеётся, падает на спину среди ярких цветов, укладывая руки на перетянутый корсетом живот.
***
Боль пронзает всё тело стальными иглами. Расходится от ранения где-то под диафрагмой, расползается грязными полосами, капает алым с рук.
≪Больно!≫ — крик рвется наружу вместе с истошными рыданиями.
≪Помогите, кто-нибудь! ≫ — молитву не слышат.
Ее вдавливают в окропленный кровью жеводанского мальчишки хрустящий снег и размазывают, как надоедливого жучка.
***</p>
Жан-Жак с детства был нелюдим. Спал в холоде, часто даже на голодный желудок — хотя такое и сном не назвать — и даже с Хлоей весьма мало что поменял.
Не считал, что заслужил. А всё делаемое им — плата за заботу. Её же нужно заслужить, как и нежность, и любовь? Не могут же его, своим рождением опозорившего отца, каким бы тот ни был, любить от чистого сердца за просто так?
Проснуться трудно — воспоминания не отпускают, давят тяжёлой наковальней на грудь, сдавливают горло приступом кашля.
Кто-то сжимает его руку в тёплых объятиях и тыкается носом в плечо, тихо сопя что-то невнятное.
— Жан-Жак… — тихо бормочет Ной. — Ты чего так дрожишь?
Спросонок ни один не понимает ситуации. Ной, ещё не разлепив глаза, не видит гримасу боли, слёзы на чужом лице и кровь в уголках губ. Жан-Жак не понимает, зачем Архивисту понадобилось обнимать его руку, если стоило бы вырвать из его груди сердце.
Когда ответа не поступает и вместо него только хрипло дышат, не в силах совладать с языком, Архивист всё-таки просыпается.
Руку ещё не отпускает, но поднимает голову, глаза открывает.
Вот это испуг — так последний раз пугалась Сказка в его первый приступ при ней. Шастел хочет улыбнуться, но не знает, получается ли, только Архивист пугается ещё больше.
Ной подскакивает как ошпаренный, убегает на кухню; журчит вода, он чем-то шуршит.
Возвращается со стаканом воды, салфетками — а, так у него всё-таки пошла кровь? — и все такой же взволнованный.
Жан-Жак всё ещё не может ничего сказать, тело его всё ещё совсем не слушается и болит, как одна большая открытая рана, поэтому приходится повиноваться рукам Ноя.
А тот бережно приподнимает его под плечи, стекающую по подбородку каплю крови ловя салфеткой, подносит к губам стакан.
Пересохшие губы открыть удаётся. Шастел жадно глотает воду с безумно неприятным чувством, словно его горло расслоилось на мелкие сухие чешуйки, а теперь собирается обратно.
Кашель не идёт — обошлось.
— Слышишь меня? — Архивист убирает пустой сосуд, укладывает его обратно, вьющиеся растрёпанные волосы поправляет, убирая с чужого лица.
Они знакомы всего день и от такого переживания за него у Шастела чуть глаза не лезут на лоб.
Он вздыхает, откашливается в сторону всё-таки и кивает.
— Merci… Ты извини, Ной, такое бывает, — Шастел вздыхает, приподнимаясь на локте.
Почему-то лучше работает та рука, которую во сне обнимал Архивист, словно своим теплом тот не давал ей поддаться власти холода сонного паралича.
— Может быть ты пьешь какие-нибудь таблетки? Или отвары, не знаю?.. — Ной задумчиво прикусывает губу, наверное, припоминая что-нибудь из слов Учителя о помощи болеющим.
— Есть одни, но ты ложись, если хочешь. Я сам пойду приму их, всё равно скоро вставать бы пришлось, — Шастел, как ему кажется, улыбается и наконец пересиливает оцепенение.
В комнате нет часов, только на кухне, и Жан-Жак надеется, что Ной не заметил: шесть часов утра ещё только.
Он накидывает кофту, потому что в одной футболке с домашними штанами прохладно, и уходит на кухню. Пьёт самый простой обезбол, пренебрегая частью рекомендаций, и ставит чайник. Нужно ещё приготовить завтрак, но пока сил — никаких.
Проходит, наверное лишь около получаса, как Ной всё-таки появляется на кухне. Весь такой взъерошенный, немного помятый. Он, кажется, даже не замечает, что «потягушки» открывают его плоский живот, и выглядит это до неприличия мило.
— Не смог уснуть? — интересуется Шастел, открывая дверцу морозилки, и зевает, заразившись от Архивиста.
В ответ сонное «угу». Ной трёт глаз, облокачивается на бок холодильника и глядит на Шастела внимательно.
— Подумал, мало ли что-нибудь произойдёт с тобой, а я спать буду, — он вздыхает и поправляет пятерней свои волосы.
— Ничего бы не случилось, это лишь сонный паралич был, — Жан-Жак чуть усмехается, пожимая плечами, и кладёт на столешницу целофановый пакет с замороженной нарезкой овощей.
Так и хочется спросить: «от чего ты так беспокоишься за меня, Ной?», но Шастел молчит, прикусывая кончик языка для надёжности.
Ной будто стесняется расслабляться, всё стоит, прислонившись к холодильнику, да наблюдает.
— Жан-Жак, может это не моё дело, но, — Ной запинается, в чужих глазах выискивая признаки того, что продолжать категорически не стоит, но не находит и продолжает, — ты кого-то звал во сне. И говорил, что больно.
Жан-Жак молчит. Тишину на кухне разбивает только постукивание ледяных кусочков овощей о сковороду.
Архивист ждёт со всё нарастающей тревогой. А если его сейчас же прогонят? Он и так хотел сказать, что будет искать сегодня отель, но всё-таки ссориться с милым человеком не хотелось.
— Не так важно. Это просто старые воспоминания четырнадцатилетней давности, — всё же вздыхает Шастел, думая, дальше услышит просьбы рассказать, как вчера, и морально настраиваясь на отказ.
Но выдаёт Ной совсем другое:
— Четырнадцатилетней?!
— А, ну… Да, четырнадцатилетней. Тогда мне было десять лет всего, — неловко запинаясь в речи и роняя из вздрогнувших пальцев деревянную лопатку, отвечает Жан-Жак.
— То есть. Ты старше меня на, — так и видно мысленного маленького Ноя, быстро пробегающего по числам в подсчёте, — пять лет?