Часть 6. Глава 1 (1/2)
У меня внутри всё будто в состоянии предвойны.
Вот-вот загрохочут залпы осадных орудий, которых я никогда вблизи и не видел.
Только старые, давно выведенные из строя, больше похожие на неловкие, согнутые болезнями скелеты неведомых созданий, нарочито небрежные муляжи.
Всё так яро протестует, что каждый шаг — это будто вызов себе. По углям босыми ногами бы с большей охотой прошёл.
По чему угодно, но не по мощённой белым камнем дороге, ведущей к уже виднеющимся впереди воротам. Воротам, что закрыты для обозов и гружёных телег в это время года, но пешие и одинокие всадники могут пройти. «Втиснуться» в приоткрытые всего метра на два двери, что наверняка и закрывают по-зимнему ещё, до темноты.
Можно было замедлить шаг, нарочно задержаться на этот вечер и остаться ночевать на разлившихся болотах или в пролеске, но… Кошусь вправо и понимаю, что тяни — не тяни, но если не вечером, так рано утром придётся зайти в город.
Какие-то восемь часов — не фора и не разница.
Да и нет уже места никаким глупостям. Я давно уже не опасаюсь того, чего страшился раньше.
Не так уж и много нужно, чтобы пересилить себя.
Не так много, если знаешь, ради чего всё это.
По крайней мере, именно так я мысленно себя убеждаю. Вслух не хочется произносить ни звука.
Вся болтливость в этом недолгом переходе была поделена между другими, и последние пару дней мне удавалось отмахиваться короткими репликами и кивками.
Мне удавалось отмалчиваться и отдыхать от них по ночам, пока оба спали, и тогда не приходилось держать лицо и не кривиться.
Тени, что беспокойно сгущались за линией круга, стоило только опуститься ночи на лесную поляну, всегда оставались равнодушны к моим гримасам. Все они толпились со стороны княжны.
К ней одной тянули свои белёсые расплывающиеся пальцы и пытались ухватить за кончик косы, разевая свои беззубые рты.
И ночи не было, чтобы не присосались к защитной черте. То по двое, а то и все десять, или двадцать. Когда сливаются в единое полотно, становится невозможно рассмотреть.
Я наблюдал за ними, опустив веки. Они — за Йеном.
Они бы дали нам уйти, если бы нашли трещину и просочились. Они бы и не заметили нас, если бы им только удалось за него ухватиться.
Я знаю, я уверен.
Да только от этой уверенности ничего больше нет. Ничего за ней не стоит.
Что от неё толку, если я не знаю, что со всем этим делать? Если то, что я уже делаю, может оказаться в корне неверным и лишь навредит?
Они треплются днём. Я — весь в своих мыслях.
Бросает как от берега к берегу.
От одного к другому.
От печати на узкой груди до беспокойных взглядов голубых глаз, что я постоянно ловлю на себе.
От перевязи, поддерживающей согнутую в локте руку, до каменных стен старого форта, до которого я никогда не доходил. Всё случая не было, а теперь, видно, есть. Теперь, видно, придётся наведаться и выяснить, действительно ли следующее поколение убийц куда успешнее сервирует поднос для завтрака, чем режет пульсирующие венами глотки.
Мысли, мысли, мысли.
Нужно привести их в порядок. Успокоить.
Нужно вернуться сюда, где я есть, а уже после думать о том, что ещё только предстоит сделать.
Нужно вернуться к дороге, по обе стороны от которой тянется лишь пустота и больше ничего.
Кругом грязно, вода стоит, и кое-где даже зелёный налёт на корягах.
Сумасшедший контраст роскоши впереди и растянувшейся на многие километры грязи вокруг.
Раньше, помнится, было по-другому.
Раньше, пока растущий по обе стороны от тракта чахлый лес не дорубили, позволив сырости, больше не сдерживаемой выкорчеванными корнями, так расползтись.
Только самые великие умы могли до этого дойти, без сомнения. Только самые великие, окопавшиеся далеко за высокими стенами самого города, выдающие указания, размахивая руками с трибун. И никогда в жизни не высунувшие носа во внешний мир для того, чтобы полюбоваться на результаты своих мыслительных трудов.
Меня и раньше это веселило, помнится.
Или нет?
Трудно разобраться.
Все воспоминания будто в тумане.
Вылавливаю из старого что-то с большим трудом и не уверен, подлинное ли оно, или я что-то додумал.
Что-то вроде очертания главной городской площади или тайного хода в старое крыло поместья, в котором жил. Помню, с кем спал и кого-то из учителей.
Не помню лица матери и очень чётко помню, что дед по линии отца был членом местного парламента. И, как и все прочие его члены, не имел права покидать город до самой своей смерти.
Мелькает что-то ещё в памяти, но уже совсем пятнами, и потому не цепляюсь за них. Вместо этого держусь пальцами за ремень, удерживающий меч за спиной, поправляю его, будто напоминая себе, где я теперь и кто, и тут же, будто с той же самой целью, Лука подаёт голос. Говорит громче, чем болтал до этого:
— Мы часто сюда бегали ещё молодняком.
Поворачиваюсь к нему и делаю полшага назад, чтобы пропустить княжну вперёд. Мне куда спокойнее видеть его целиком. Вместе с затылком и тугой косой, которая лишь к концу немного растрепалась.
Крутит головой и, не найдя никакого «сюда», переспрашивает с сомнением в голосе:
— Под стены, что ли?
Надо же, не зацепился за это расплывчатое «мы», как мог бы. Я бы послушал о том, что за «мы» у него были до меня. И насколько мало они для него значили, если оставил их и ни разу не оглянулся назад.
— Ну да, — отвечает так, будто торчать под каменными уступами само собой разумеющееся, и я невольно качаю головой, мысленно сравнивая их.
Княжна, небось, музицировала в свои нежные четырнадцать. Возможно, что только для того, чтобы окрутить учителя танцев, но тем не менее. Княжна не била лягушек камнями и не отрезала чужие пальцы в шестнадцать. Просто для смеха и потому, что потешаться над чужими слезами — это весело.
— Кто бы пустил оборванцев внутрь? Это уже после того, как я купил свои первые приличные сапоги, стражи у ворот перестали опускать пики перед моим носом.
И ни намёка на ностальгию в голосе.
Хотя откуда бы ей там быть? Само понятие «детства» не о таких, как он.
Вспоминаю мальчишку в плаще, которого я убил, когда ещё не знал, что княжна — никакая не княжна, и думаю о том, что Лука мог бы быть на его месте. Мог быть так же пущен в расход и умереть от голода или своей же глупости. От недостатка злости или, напротив, переизбытка правильности.
Бывает ли вообще её избыток у таких, как он?
Мог бы быть мягким или добрым? Наверное, мог. Только недолго. Только не достался бы в итоге мне. Потому что не дожил бы и до пятнадцати.
Ворота всё ближе и ближе… Прищуриться — так можно разглядеть и медные пластины на уложенных друг на друга брёвнах и стражей в тяжёлых кольчугах под панцирями.
Ещё минимум пара часов есть на то, чтобы попасть в город.
Только бродяг извне не особо привечают. Бродяг и попрошаек, которым всё равно удаётся просочиться в город и уж там, если прошмыгнут мимо домов горожан в защищённые куда лучше Камьенских предместья, начать новую жизнь. Куда более сытую, чем всё в том же Штормграде или Аргентэйне.
Отчего-то память не стёрла то, как я презирал и тех и других, когда был много моложе. Обходил десятой дорогой и не преминул унизить, если уж разойтись было совсем никак.
Какая же ирония.
Кривил морду, будто этот город мой, а теперь не знаю, самого пустят внутрь без проволочек или придётся рассказывать стражам про объявленную награду.
Ни секунды не унизительно.
Опускаю голову, невольно оцениваю носы своих сапог и тут же перевожу взгляд на княжну, которая в своей любознательности вообще не замечает таких мелочей, как потёртости на плаще или заплатки.
Держится рядом с Лукой и, поправив свою сумку, по правде не заполненную даже наполовину, будто уже по привычке хватается за его согнутую в локте правую, виднеющуюся из-за отведённой в сторону полы плаща.
— И кто чаще заказывал супруга? Муж или жена?
А мне бы и в голову спрашивать не пришло. Какая разница, кто чаще? Заказывают, и всё.
Подписывают на смерть, а уж что там в юбке или в штанах — большая ли разница?
Лука, судя по сведённым бровям, раньше не задумывался о подобном тоже.
Молчит с десяток секунд, а после пожимает плечами:
— Примерно поровну, конфетка.
По голосу слышно, что немного растерялся, и я бы, пожалуй, удивился, если бы оказалось, что он всё это время вёл какие-то записи и мог подсчитать.
— Но, знаешь, мужчины всегда платили монетами, а женщины, через одну, — своими украшениями. Наводит на определённые мысли.
Переводит зрачки на меня и будто бы намекает ими на то, что именно я должен задать вопрос.
Должен очнуться уже и вступить в диалог.
Пусть и неохотно.
Поднимаю взгляд вверх, оценивающе гляжу на полупрозрачные, растворившиеся в сером небе тучи и покладисто спрашиваю:
— Это на какие же?
Реагирует на мой тон перекошенным лицом, показывая им всё, что он думает по поводу моей отстранённости, и отвечает исключительно для Йена. Смотрит на него же, обходя затопленное на три четвертых бревно, провалившееся прямо в яму посреди мощёной белой дороги. Йен же пытается о него споткнуться, но я хватаю его за вторую свободную руку и тащу вверх, не позволяя припасть на колено.
Лука на всё это только цокает языком и как ни в чём не бывало задумчиво проговаривает, когда равняемся в один ряд снова:
— На то, что, по сути, вкладываясь в камушки для дамы, недалёкий муж сам же и оплачивал свою смерть. Ирония, а?
Я не реагирую никак, Йен же морщится, не найдя в этом ничего, вызывающего улыбки. Он наверняка и не думал о том, откуда же берутся деньги на оплату услуг наёмника. Да только разве это важно? Можно и камнем по затылку огреть, не то что заплатить кому-то из кармана не такого уж и любимого мужа. Велика ли будет разница?
Йен, видимо, считает по-другому, но от сгиба локтя, за который держится, так и не отцепляется, несмотря на то что и бурчит себе под нос:
— Мог бы и не брать серьги с подвесками, раз на то пошло.
Невольно улыбаюсь и поворачиваюсь правой стороной, чтобы уголок левой губы прикрыть. Тот более подвижный и предательски ползёт вверх.
Смешная она всё-таки, эта княжна. Всё ещё остаётся смешной.
Несмотря на всех встреченных троллей.
— Да с чего бы? — И Лука, конечно же, дразнит её нарочно. Оскорбляется для вида и качает головой. — Я и сейчас их беру.
Получает тычок в бок и свою порцию порицания.
Чуть отстаю и улыбаюсь шире.
Ничего с собой не поделать. Веселит, и всё тут. Ещё бы пальцем погрозил, наивный. Нашёл кого повоспитывать. И не сдаётся же. Даже зная, что бесполезно.
— Это очень цинично. Быть убитым тем, кому заплатили твоими же деньгами.
Лука снова оборачивается на меня и быстро вскидывает бровь, словно спрашивая взглядом, всерьёз это малыш Йен или нет.
Пожимаю плечами и предоставляю ему свободу решений.
Пусть сам думает: отшутиться или что-то доказывать. Может, выберет что-то среднее?.. К чему ему тут вообще моё мнение?
— Убийство по найму вообще довольно цинично, если ты вдруг только что прозрел.
Надо же, решает не кривляться. Отчего-то даже раздражается, но узкую ладонь так и не сбрасывает со своей согнутой правой.
— Хочешь, чтобы было от души, — возьми нож для разделки мяса и сделай всё сам.
— А если я боюсь вида крови? — Йен даже бровью не ведёт и не думает обижаться. Вцепляется в него ещё крепче и перетягивает мотающуюся туда-сюда косу за своё плечо. — Или что меня бросят в тюрьму или казнят?
Для него все эти разговоры будто бы так — чистая теория и словно о чём-то далёком, а Лука, напротив, держится нарочно прямо. Лука каждое своё слово взвешивает и всё никак не может решить: нагрубить, чтобы пресечь всё это до того, как княжна вспомнит о своей сестрице, или дурачиться с ним, уводя от опасной темы.
Лука то и дело оборачивается и всё не понимает, почему я медлю и никак не прерву их.
А я только и делаю, что отмеряю расстояние до ворот. Я смотрю по сторонам и моргаю даже реже обычного.
Я хотел бы быть каменным, но слеплен не из гранита.
— Вот тут мы и возвращаемся к здоровому цинизму, и в дело вступаю я, — отвечает наконец, и Йен что-то бросает в ответ.
Лука кривляется, пытается согнуться, чтобы поклониться, но я вижу, как стремящееся к горизонту солнце бликует на массивных, отполированных прикосновением ни одной тысячи рук дверных кольцах, и рывком, за капюшон, заставляю его выпрямиться.
Будет ещё время на перепалку. Позже выберут себе момент.
— Всё, хватит. Соберись.
Оборачивается в очередной раз и, проехавшись каблуком по заляпанному грязью камню, показавшемуся из бесконечных луж, подмигивает мне:
— А вот и очнулся наш безмолвный муж, которому по сюжету положено уже лежать с дыркой в боку.
Отпускает Йена, и тот, словно нарочно, словно для того, чтобы мне было сложнее следить за ними обоими сразу, притормаживает и, вильнув, оказывается по мою правую руку. Лука, напротив, держится левой.
— Скажи, я был бы женой или любовницей?
И тут же взглядом впивается в лицо.
Не моргает даже, пытливая зараза.
— Разве не наёмником, который убил мужа? — княжна предполагает до того, как я успею послать другого, и Лука тут же с охотой зацепляется с ним языком по новой:
— В этой сказке всё пошло немного не так, малыш. Давай я тебе…
Рассматриваю уже и бороду, перетекающую в густые усы, у одного из стерегущих ворота стражей и, не выдержав, рявкаю:
— Давай ты всё-таки заткнёшься?
Лука закатывает глаза и, вместо того чтобы послушаться, ожидаемо игнорирует. Обходит меня со спины и, оттеснив в сторону, становится рядом с Йеном.
— Прости. Расскажу на ушко, когда окажемся в тёплой мягонькой кроватке, — обещает, чуть пригнувшись, и мне хочется отвесить ему подзатыльник. Хочется совершенно случайно не рассчитать силу и заставить его пропахать носом не просохнущую ещё минимум месяц грязь. — Буду шептать сзади.
Йен его ожидаемо отталкивает вместе со всеми пошлостями, да только лицо у него сейчас слишком честное. Его лицо не собирается оставаться каменным и, несмотря на тычок в бок, становится заинтересованным.
Конечно, он хочет, чтобы ему что-нибудь нашептали.
И не только сзади.
Выдыхаю через нос и отбрасываю желание пошарить за пазухой. Запаса терпения там точно не водится, и то, что моё порядком подистощилось, вряд ли как-то сказалось на наполненности карманов. Привычные жесты успокоения не приносят, как и глоток из бурдюка.
— Держись позади.
Полупросьбы, обращённой будто к ветру, тоже.
— Да я вроде так и сказал?
Особенно когда на них никто не реагирует.
Встречаемся взглядами, и Лука едва уловимо сжимает губы. Замедляется и придерживает княжну за плечо. Неохотно отступает, но не более чем на полшага. И то только из-за руки. Ни из-за какой нечисти не отступил бы иначе, упрямый чёрт.
— Эй, расслабься.
Дёргаю головой в качестве отрицания, больше не оборачиваюсь на них и не говорю.
Не прислушиваюсь к тому, что он там негромко втолковывает княжне, с которой как-то слишком уж вдохновенно нянчится.
Надолго ли его хватит?
Его и этой странной, маниакальной даже нежности?
И было бы мне ещё когда это всё по новой разбирать и думать.
Следить за ними, когда город уже вот он — перед самым носом.
Не помню узорных вставок из дерева по верхнему краю створки, не помню, чтобы петли были начищены до блеска, а нагрудники стражей украшали причудливые гербы.
Разные на каждом панцире.
У всякого знатного дома свой символ и своя история. А тут даже караульные из ЭТИХ. Из некогда великих и знатных, чьи дома пришли в упадок.
А может, и не пришли. Может, эти, идейные? Несут свои высокие идеалы, стерегут родные края? И жалование получают для вида, будто бы с неохотой, отпечатавшейся на лице.
Не пьют, не сквернословят, не…
— Не нужно таранить открытые ворота, любимый.
Понимаю, что ускорил шаг и не останавливаюсь даже, а замираю вовсе. Застываю на месте и вслушиваюсь в голос за своей спиной, не поворачивая головы. Я вслушиваюсь в этот голос так, будто мог его никогда раньше не слышать. Не понимать, что за насмешкой скрывается ещё что-то. Тревога, нетерпение, раздражение.
— Тебя и так туда пустят.
Я вслушиваюсь в него и выдыхаю, понимая, что он прав. Не нужно рваться и ускорять шаг. Секунды ничего не изменят.
Время не сработает ни за, ни против.
Не сейчас.
— Заткнись, — одёргиваю его, когда огибает, заглядывая в лицо, и хмурит брови.
Пригибается немного, подаётся вперёд, будто нарочно провоцируя и стремясь ткнуться носом прямо в мой.
— И морду, пожалуй, подобрее сделай.
Уже делаю выпад в его сторону, желая показать, почему я не могу сделать «подобрее», как между нами вклинивается Йен.
Выступает из-за чужого плеча и хватается за мой сжавшийся кулак.
Сжимает его ладонями и опускает вниз.
— Ну хватит, — улыбается мне, уставший и сам весь издёргавшийся, а я только и вижу, что самодовольную ухмылку, которая нарисовалась на роже позади него. — Не злись, — просит меня, почти бежит рядом, неловко переставляя ноги боком и рискуя в любой момент запутаться в них же.
Глупый…
Выдыхаю и, разжав пальцы, поворачиваю раскрытую ладонь для того, чтобы мог взяться за неё.
Лука щерится ещё шире и снова обходит меня со спины.
Пытается обойти.
— Я не могу. — Останавливаю его, схватив за отворот куртки, возвращаю назад, за спину княжны. Её пальцы выпускаю тоже. Легонько отталкиваю их. — Что бы там ни случилось, оставайся вместе с ним и помалкивай. И ты тоже.
Напутствие из тех, что можно было и не произносить, но лучше уж что-то, чем ничего.
Лучше сказать ещё раз, пусть даже в третий и в пятый, чем после нарваться взглядом на круглые удивлённые глаза и заверения в том, что ничего подобного я не говорил. Что если всего единожды, то…
Веду шеей и замечаю, что меч как-то потяжелел. Меч, вес которого я привык не замечать за своей спиной. Бросаю ещё один беглый взгляд сначала на одного, после — на второго, задерживаюсь на нём и дожидаюсь, пока Лука, прекрасно знающий, чего я жду, с неохотой закатывает глаза:
— Можешь считать, что я ещё и нем.
Опускаю голову, не говоря о том, что меня это более чем устроило бы сейчас, и почти что чувствую.
Чувствую, как наступаю на себя же, приближаясь к незримой границе.
Словно подошвой сапога поперёк горла давит.
Каждый взгляд из-за стальных, защищающих лоб и брови дуг шлемов. Совсем уже рядом.
Они переглядываются.
Один принимается что-то талдычить другому, и к моменту, когда до ворот остаётся не более десяти шагов, они опускают свои пики.
Не крест-накрест, а остриями вперёд.
За моей спиной тихонько присвистывают, а я, уверенный в том, что и среди служивых не считается зазорным заработать, иду дальше.
Желаю проверить наверняка. Доска с разыскиваемыми преступниками, из тех, что «подороже», тут же, почти сразу же за границей города.
Видно и с дороги.
И моё теперешнее лицо на ней есть.
Смотрит прямо с середины — и ни имени рядом, ни перечня прегрешений.
Только два слова.
Куда доставить и чтобы живьём.
Всё.
Остальное цифрами, без расшаркиваний.
Даже без имени… Эмоции, что терзали меня большую половину пути, умирают вдруг. Исчезают, как лужи под выглянувшим солнцем, и мне становится так восхитительно спокойно, что наконец могу выдохнуть.
Расправляю плечи и жду того, что будет дальше.
Раз уж эти, в шлемах, узнали, раз уж и они в курсе и жаждут награды, то зачем теперь дёргаться?
Пусть сопроводят, куда следует.
Взгляд, давящий на мой затылок, не исчезает ни на секунду. Вроде и дурил столько, а опасается, что уже я что-нибудь выкину. Что же он тогда станет делать?
Как собирается усмирять и сглаживать до того, как уже я всё испоганю? Думает ли вообще о том, что на кону, возможно, его рука?
Служивые почему-то не торопятся. Служивые переглядываются и нервничают. Топчутся на месте, то и дело соскальзывая взглядом с моего лица на рукоять меча. Тот, что слева, не выдерживает и разок оборачивается к доске.
Видно, сравнивает. Сравнивает раз, второй… третий, и никак не может решиться. Не знает, что ему делать.
Краем глаза замечаю движение слева и мелькнувший край дорожного, отведённого за плечо плаща.
Луке тоже интересно, что же они так долго.
Забавно, но только сейчас думаю о том, что он бы мог получить награду за меня.
Мог бы предложить это, но почему-то не додумался. Или додумался, но решил, что не стоит рисковать оставшейся рукой.
И зря — я бы согласился.
Стражники переглядываются ещё раз и опускают пики.
Они — оружие, я — взгляд.
Смотрю на носы своих сапог и комья глины, налипшие на мощённую камнем дорогу.
Такое только за воротами возможно, за стенами — нет.
За стенами — грязи места нет.
Только белому камню, фонтанам, садам… роскошным экипажам.
Шаг-шаг-шаг… Те две пары ног, что за мной перебирают, слушаю тоже. Проходят следом, и после слышится звонкий стук, с которым одно древко бьётся о другое.
Скрещивают, а после один всё-таки уходит, оставив пост.
Скрывается в караульне, и для вида я провожаю его взглядом. Дожидаюсь кивка от второго, что служит якобы разрешением на проход, и больше уже не оборачиваюсь.
— Странно, что на главных воротах всего двое. Где дозорные?
Лука прикладывает ладонь ко лбу и запрокидывает голову. Отслеживаю направление его взгляда, и правда: наверху, в караулке, никого нет. Только чей-то шлем болтается на длинной, воткнутой между досками палке.
— Может быть, спустились пожрать.
Отворачиваюсь и больше ничего не жду.
Пропустили — и ладно. Что с них ещё взять?
Йен, видно, думает так же и готов побыстрее убраться отсюда и потому даже немного забегает вперёд. Нетерпеливо оборачивается всем корпусом и ждёт, когда же уже. Когда мы пойдём.
— И что? Побегут теперь следом? — А Луке, напротив, неймётся. У него так всё кипит внутри, что он уже и забыл о том, что обещал онеметь на сколько потребуется. Остаётся на месте, и даром, что одет куда скромнее, чем раньше: оставшийся около ворот латник присматривается. Готов спорить, присматривается именно к его плащу. Просто тёмному, без знаков отличия, которые выискивают чужие глаза. — В надежде на то, что заплатят?
И лицо у него тоже презрительное донельзя.
Лицо у него выражает эмоций на нас двоих, но мне так восхитительно плевать на то, кто теперь получит награду и получит ли, что я даже оборачиваться больше нужным не считаю. Даже если и «поведут», то пусть. Близко соваться не станут, а большего уже и не нужно.
Мне — нет, а Лука всё никак не успокоится. Не может махнуть рукой и уйти уже вперёд.
Бесится, и, как бы ни сжимал губы, этого не скрыть.
— Тебе не всё равно? — я мог бы и промолчать, но зачем-то спрашиваю. Он тоже мог бы отмахнуться, но куда там.
— Ты мой вообще-то. — Сама категоричность, разве что только кулаком не подпирает бок, а, видимо, сдерживается, чтобы этим самым кулаком не погрозить пустой караулке. — Почему кто-то должен получать деньги за то, что моё?
Действительно. Почему же.
Вместо ответа качаю головой и переключаюсь на второго.
Йен, разумеется, слушается меня не более чем обычно. Уже снова обогнул меня со спины и почти прижался к боку.
— А тебя я просил оставаться где?
Он только пожимает плечами и даже не тупит взгляд. Всем своим видом демонстрирует непонимание и уже хватается за мою опущенную ладонь.
— Я делаю всё в точности так, как ты и сказал. — Кивает на Луку и даже легонько подаётся в его сторону. Качается скорее, чуть переставляя ноги, и едва было не таранит чужое плечо, оказавшись слишком близко. — Я с ним.
— И правда, нечего хмуриться, конфетка тебя не ослушалась.
Ну да, как это я мог так плохо подумать про прекрасную, невинно хлопающую ресницами княжну? И про княжну, и зарёкшегося трепать своим бесконечно длинным языком наёмника целых десять минут назад. Наёмника, который, тут же спохватившись, округляет глаза и невинно отводит левую ладонь в сторону:
— Что? Я заткнусь сразу же, как только пойму, что ситуация действительно не требует моей болтовни.
И выражение лица у него сразу самое честное.
Самое честное из всех, на которое он вообще способен.
А мне и смешно от этого, и хочется стукнуть его по макушке.
— Зачем я вообще с вами разговариваю? — спрашиваю у всё того же белого дорожного камня, который куда ровнее и глаже за городскими стенами, и ноги сами несут в нужном направлении.
Удивительно, что ноги дорогу помнят, а я этих широких улиц — нет.
— Я не знаю. — Лука вертится, и ветер, вовсе не тот, к которому я уже успел привыкнуть за время, проведённое в Штормграде, скрадывает его слова. — Возможно, мы тебе нравимся.
Здесь всё будто намного благороднее и мягче.
Здесь не воняет рыбой и торговки не кричат, зазывая зайти поглазеть в свои лавки. Весь Голдвилль — будто один большой зажиточный квартал. И плевать, что так оно только для тех, кого не выселили за городские стены ещё несколько поколений назад. Лишь те из простолюдинов могут оставаться на ночь за городскими стенами, которых щедрый наниматель поселил в своём доме.
А если нет, то будь добр убраться в предместья через западные ворота до начала комендантского часа. Иначе можно лишиться и работы, и нанимателя.
Постоялых дворов много, но все они далеко не дёшевы. Да и разве не было бы странно, если бы шёлковые подушки и утки, подстреленные личным ловчим хозяина, оплачивались тремя монетами за день?
Много лет назад меня подобное вряд ли бы озаботило. Сейчас же я надеюсь сделать все свои дела и успеть выйти с противоположной стороны от тех ворот, через которые мы зашли.
Среди «черни» спокойнее и тише.
— Нет.
Лука, успевший распустить завязки на плаще и даже перекинувший его через сумку, вскидывается и всем своим видом показывает, что не помнит уже, чем пытался разговорить.
— Что «нет»? — переспрашивает, дёргает ворот куртки, чтобы растянуть один из давящих на горло ремешков из петли, и оборачивается. Тут же выкручивается назад и, обогнав меня, пятится теперь спиной вперёд. — Ну вот. Хвост, — выдаёт это с видом «я же говорил» и цепляется левой рукой за подвязанную правую. Нашёл-таки способ скрестить руки на груди.
— Расслабься, — отмахиваюсь, но для вида покорно прослеживаю направление его взгляда. И не то чтобы три пикейщика, один даже без шлема и рубахе без лат, меня впечатляют. — Они держатся на расстоянии.
Не меньше сорока метров и вряд ли собираются его сокращать.
Так, пасут, чтобы не свернул никуда, и только. Что из-за них беспокоиться? Бедняга в рубахе вон отирает бороду и не может удобно перехватить древко. Наверняка я был прав, и его оторвали от позднего обеда. Мёрзнет теперь, бедолага, и похлёбку его небось кто-нибудь себе заберёт.
— Те, что нагнали нас около кладбища за Штормградом, тоже держались. — Лука всё пятится и никак не запнётся. Это дороги такие хорошие или срабатывает везение, которое так бездарно растрачивают зазря? — А ещё в селении рядом с трактом…
— Перестань, — обрываю его и, конечно же, слышу недовольное фырканье. Онемеет он, как же. Вот когда окоченеет, тогда и перестанет молоть языком. — Это стража, а не деревенская пьянь. Подозреваю, что им уже заплатили достаточно. Мы просто пойдём туда, куда нужно, и всё.
— Меня бесит, когда за мной следят. Я что, корова?
Княжна фыркает, не сдержавшись, и, повернувшись к возмущающемуся и не наёмнику пока, раньше меня выдаёт:
— Скорее, упрямый осёл.
Мне хочется погладить его по аккуратно заплетённой головке, а Лука оскорбляется до смерти. Лука делает вид, что только что услышал самое страшное обзывательство в своей жизни, и забывает о плетущейся позади страже.
Вот тебе и цена всех его придирок. Один «осёл».
— Я больше не буду тебя выгораживать. — Тычет пальцем в чужое узкое плечо и качает головой. — Никогда.
Йен не оказывается впечатлён. Отцепляется от меня левой ладонью и сбивает его кисть.
— Конечно, ты будешь.
Ещё как будет и вряд ли даже сам в этом сомневается. Скорее, наоборот не оставляет уже и шанса, но не поспорить не может. Ему, видно, так проще. Проще жить в бесконечных спорах.
— Не после осла.
Отворачивается, и Йен пожимает плечами. Снова хватается за мою руку двумя и, улучив момент, толкается лбом в плечо.
— Какой обидчивый, — сетует, когда поворачиваюсь к нему, и тут же, понизив голос доверительного, уточняет: — Как думаешь, это заразно?
— Заразно, — киваю сразу же и делаю вид, что нас и вовсе тут двое. Бесшумно закатившего глаза третьего нет. — Поэтому будь умницей и не облизывай этого осла.
«Осла», который ещё раз быстро глядит через плечо, цокает языком и, убедившись, что дистанция так и не стала меньше, решает махнуть на них рукой.
— Ну вот, — проговаривает немного растерянно и поправляет сдвинувшуюся вперёд сумку. — А я только надеялся, что удастся улучить момент, когда ты отвернёшься.
Не ведусь на такую грубую подначку и предпочитаю наблюдать за княжной, которая, несмотря на усталость, находит в себе силы удивляться.
И головой вертеть тоже у неё получается более чем замечательно. Кончик косы мотается туда-сюда.
Его интересует всё.
От статуи посреди одной из небольших площадей, мимо которой нам нужно пройти, до маленьких клумб, которые я бы и не заметил, если бы не он.
Жадно впивается глазами во всё, что видит, и будто и не было уже никакой дороги.
Держится за мой рукав, теребит его беспокойными пальцами, мешает мне ускорить шаг и даже не замечает этого.
Озирается.
— Как красиво. — И улыбается так искренне, что попробуй тут на него рявкнуть и напомнить о том, что вообще сейчас не до архитектурных красот. Что не до того, чтобы нехотя тянуться за ним следом и вилять от одного края дороги к другому, потому что ему не терпится, задрав головёнку, поглядеть и на чужие балконы тоже. Сплошь широкие, с мраморными парапетами и пустыми вазонами. — А кто сейчас правит Голдвиллем? Я о нём никогда не слышал.
— И не услышишь, — Лука, которому местные красоты примерно до того же места, что и мне, успевает открыть рот первым, и я не прерываю его. Хочет — пусть треплется, раз в радость. — Последние двести лет у Голдвилля нет правителя. Всем заправляет городской совет. А важные решения принимаются через голосование.
Княжна кивает, рассматривает очередной кованый забор и тускло поблёскивающие на свету набалдашники на масляных фонарях.
Снизу кажется, что они медные, — на поверку может оказаться, что нет. Может оказаться, что из куда более дорогого металла.
— За счёт чего тогда такая роскошь? — Йен, видно, думает о том же и хмурит брови. Даже не знаю, идёт ему такой серьёзный вид или нет. Скорее да, чем нет. — Аргентэйн буквально стоит на серебряных приисках, а тут… — Не договаривает, позволяя сделать это вместо себя, и Лука охотно продолжает, мимоходом коснувшись левой ладонью отполированной стекляшки, украшающей причудливо изогнутую статую, выныривающую из очередного фонтана.
— Золотые. — Присматривается к следующей, формирующей пояс блестяшке и, прищурившись, отводит взгляд. Должно быть, не определился, нужна она ему или нет. — И свой выход к малому морю. Конечно, с торговыми путями это никак не связано, но зато промысел процветает. И Аргентэйн, несмотря на то что стал негласной столицей северной части королевства после её раскола, ничего здесь не получает. Никаких налогов.
Йен, привыкший к тому, что его отец — хозяин всех земель этой половины карты, тут же отрывается от рассматривания очередной, только-только зазеленевшей клумбы и переводит взгляд с Луки на меня:
— Как это?
И ответа ждёт именно от меня. Лука почему-то кажется ему не очень надёжным источником в том, что касается политики.
— Согласно древнему соглашению.
Лука, обернувшийся в очередной раз, закатывает глаза и небрежно бросает всего одно слово в противовес моим трём:
— Сказкам.
Сталкиваемся взглядами, и я не собираюсь с ним спорить и доказывать что-то.
Абсолютно бесполезное занятие.
— Может, и сказкам, но пока ещё никто не рискнул проверить, насколько старые сказки врут.
А вот он очень хочет. И спорить, и доказывать. Уже было открывает рот, но княжна делает шаг в его сторону и будто бы невзначай толкает плечом.
Перебивает, мешая ему начать спорить, и продолжает выспрашивать, вертя головой:
— Так о чём это вы?
— А ты не всегда был прилежным учеником, да? — Лука, которому не дали вцепиться в меня со своими поисками сомнительной, никому не нужной истины, быстро находит себе новую жертву и подначивает уже её. Подёргивает бровями и понижает голос: — Сбегал с уроков?
Намекает более чем явно, но Йен не ведётся.
Йен жмёт плечами и игнорирует все уколы.
— Мне было скучно на истории. Так что там со сказками?
Переглядываемся, и я киваю, показывая, что не против, если и впредь больше трепаться будет он.
Лука медлит немного и, видно, решив, как же лучше начать, монотонно вещает, даже тоном голоса показывая, насколько он в это всё «верит»:
— Голдвилль и Аргентэйн делили одну территорию. Мы довольно близко сейчас к твоему старому дому — дня два пути или около того, если дороги не размоет. Только территории эти всегда были бедные, на них даже пшено не росло. Люди голодали, Камьен не желал снисходить до двух полунищих поселений, и тогда кто-то из первых поселенцев додумался искать богатства не под камнем, а в земле. Их соседи поступили так же.
Йен переводит взгляд на меня, и я опускаю голову в знак согласия. Подтверждая, что слышал ровно ту же историю про местные шахты.
Всего раз или два видел штольни и вряд ли стану соваться к ним в третий, зная, что не сыщу там ничего интересного. Но кто же знает наверняка? Наверное, не стоит загадывать пока. Не стоит загадывать, не зная цели своего визита. Может быть, всё дело в том, что прииск накрылся из-за разбуженной старателями твари и именно поэтому я вдруг понадобился? Тогда тем более не пойду.
— И ни те, и ни другие ничего не нашли. Совсем, — Лука продолжает, отвлекается на то, чтобы задрать голову, оценить, насколько светлым остаётся небо, и возвращается зрачками к глазам княжны. — Люди голодали, умирали от болезней, и тогда «нечто» явилось из-под земли. Нечто чёрное с пустыми глазами. Не спрашивай — я не знаю. Так говорили мне, и я говорю сейчас. Нечто пообещало наполнить шахты и тех, и других, но взамен, оно сказало, и твари всякой выйдет множество из тьмы. Где барабашка жил за печкой — явится оборотень, где летучие мыши под насестом спали — вампир на голову свалится. За каждый найденный слиток по зверю. Буквально.
Княжна невольно ёжится и уже не так яро рассматривает местные красоты. Тупит взгляд и будто бы невзначай жмётся ко мне чуть ближе.
— И что, люди согласились? — спрашивает с тихим удивлением и, видимо, надеется на то, что в этой сказке присутствует какой-то обман. Всё ещё надеется, что люди лучше, чем есть на самом деле, глупый.
— О, с радостью согласились, конфетка, — Лука с видимым удовольствием проходится по всем его затаённым надеждам и поясняет, когда сворачиваем в очередной раз. Минуем по краю мощённую уже красным камнем площадь и берём правее, к стоящим особняком поместьям. — Собрали всех убогих и больных, бедных, кривых, за воротами своих селений и заключили договор. С тех времён Аргентэйн и Голдвилль получили свои имена. И нечисти по округе бродит по ночам столько, что не пересчитать.
— Это правда? — Глаза у княжны распахиваются ещё шире обычного. Княжна всё принимает за чистую монету и будто бы боится загодя. Монстров, которых ещё не видела. — Здесь больше, чем в других местах?
Вертит шеей, обращая взгляд то на Луку, то на меня, но в итоге останавливается на мне.
Задирает голову и приподнимает брови, вжавшись в руку своим подбородком.
— Не больше. — Хочется встряхнуть кистью и проверить: крепче вцепится после этого или оскорбится и тут же отпустит. Хочется, но не делаю этого, напоминая себе, для чего мы здесь. И желание дурить сразу меньше. — Но мелкой действительно почти не видно. Сплошь дрянь за тысячу и выше.
В окрестностях, по крайней мере, так. Было, когда я захаживал в эти края в последний раз. И то держался ближе к северной границе и тракту. Так, чтобы не видеть город даже издали.
— Но почему тогда так говорят? — не сдаётся Йен, и Лука ожидаемо закатывает глаза:
— Потому что всегда болтают что-то, княжна.
Йен будто не слышит его и снова обращается ко мне. Никак не успокоится со своими вопросами.
— А почему нельзя захватить Голдвилль?
— Потому что нельзя желать слишком многого, — едва договариваю и против воли нахожу глазами лицо Луки. Много нельзя, но он иного не знает. Ему либо всё, либо ничего. Ему либо всё… Осекаюсь даже в мыслях, понимая, что с ними двумя я и сам не далеко ушёл. Только вслух, разумеется, ничего не говорю. Если у тебя совсем ничего нет, то разве двое — это слишком много? — Либо серебро, либо злато. Так сказало то самое «нечто». Если хозяин одного из городов решит напасть на соседей, то шахты тут же опустеют, а все жители обратятся нежитью.
— Глупая сказка, — Йен отмахивается от моих слов будто от той самой нечисти и от руки отлипает вдруг тоже. Держится на расстоянии от нас обоих, раздосадованный не пойми чем, и хмурит лоб. — Почему Камьен не нападает на Голдвилль? Ему то что до преданий?
— Видимо, что-то есть до орд обещанной мертвечины. Сказки не сказки, а вдруг сбудется? — Лука отводит руку в сторону, неосознанно пытаясь развести обеими, и на этот раз даже не косится на непослушную правую. Предположение чистой воды, но с ним довольно трудно не согласиться. Кто знает, может, и отец, и дед правящего Камьеном Ричарда были слишком суеверными? Что до него самого, так для объявления войны нужны не только верные воины, но и хотя бы маленькие яйца в штанах. Ну и готовность просто оцарапать свою лоснящуюся морду. — Вот и не шутят с такими вещами. Зубами клацают, а верят. И потом, состояние открытой войны — не единственное, что можно причинить своим соседям.
Мысленно соглашаюсь с ним и не говорю о том, что не раз видел подобное в куда меньших масштабах. Например, как два селения не могут поделить лес или особо удачный отрезок реки. И начинается.
Перекрывали дороги, травили ручьи, копали ямы, и попробуй просочись к ним, чтобы выяснить, что в итоге за напасть заставила послать за чистильщиком.
— А если без сказок?
Да что же такое? Никак ему неймётся. Всё допытывается и допытывается. И раньше был любопытный — теперь и вовсе по ведьмовски въедливый. Так и крутится между нами, кренясь то к одному, то ко второму, не хватаясь руками. — То есть причина, по которой Голдвилль мирно сосуществует с Аргентэйном и остальными городами?
Лука хмыкает, оценив эту придирчивость, и поясняет не менее охотно, чем раньше.
С затаённой ужимкой даже.
— Четыре гарнизона сразу за стенами и ещё один на три тысячи копий около побережья. Из Голдвилля три выхода. Через первый мы вошли. Второй уходит к предместьям, куда силой согнали всех тех, кто не тянул роскошь на должном уровне, а третий уходит прямиком к казармам. Вот около него тебе лучше не оказываться.
Молчу о том, что вообще-то ему со своим длинным языком тоже, а Йена хватает только на одно глубокомысленное «А». Осознает, что только что развалилась вся мрачная сказка и за напускной таинственностью не оказалось ничего, кроме банального страха перед поражением.
Силу всегда уважают больше, чем красивые традиции.
— Ага, — вторит ему Лука в тон и тут же улыбается. — Но принято верить, что дело именно в сказке. В вере во всякое могущественное, способное наполнить пустые дыры в земле нескончаемыми богатствами.
И, надо же, не высмеивает. Разве что слегка кривит рот. И то чёрт его знает: из-за своих мыслей или потому, что в очередной раз бегло оглядывается?
Йен прослеживает его взгляд своим и, поправив сумку, задаёт следующий вопрос.
Кончатся у него они когда-нибудь, эти вопросы?
— А после его не пытались призвать? Это существо.
— Думаю, что периодически пытаются. — Этому тоже лишь бы потрепаться. Никогда от болтовни не устаёт. — Вопрос лишь в том, откликается ли оно.
— Откликается, — сам не знаю, зачем вклиниваюсь, но тут же ловлю на себе оба взгляда.
И на этот раз именно княжна оказывается подогадливее. Лука хмурится и смахивает с лица вылезающие из хвоста волосы.
— С чего ты взял?
Отвечаю сначала долгим взглядом, а после уже и словами. Чтобы прозрачнее некуда.
— Посмотри на меня и не задавай больше глупых вопросов.
Он медленно кивает и тут же, будто по щелчку пальцев, уходит в свои мысли. Опускает голову и словно исчезает.
Так же перебирает ногами, идёт куда следует, но утихает, и сразу же весь в себе.
Но Йен остаётся здесь. И Йен, и его любознательность.
— Думаешь, это было одно и то же «нечто»?
— Кто же знает? — ухожу от ответа и не заговариваю об этом больше.
Действительно не знаю, сколько подобных ему вообще, и знать не хочу вовсе.
Сталкиваться ещё — тоже. Хватило и одного раза. Одного, после которого свёрток за спиной почти перестал иметь вес, а сердечный ритм так поутих.
Эти двое молчат, и успеваем пройти ещё одну улицу, прежде чем княжна снова открывает рот.
Да и то вынужденно, скорее.
Потому что устала и неловко споткнулась на ровном месте.
— Может, мы остановимся где-нибудь? — будто пощады просит и потому закусывает губу. Неловко ему, боится подначек. — Оставим вещи? — предлагает, и Лука тут же качает головой, наскоро обернувшись.
Наши провожатые как были позади, так и плетутся следом. Не приближаются, но и не отстают.
— Нет времени, да и не позволят, малыш. — Лука ему даже улыбается, но голос сомнений не оставляет: уговаривать не собирается. Он против заминок. Хочет решить всё как можно скорее и стряхнуть уже со своей задницы заставляющий нервничать хвост.
Только в этом наши мнения расходятся. Я бы предпочёл отпустить их и нагнать уже после. Не тащить вместе с собой.
— Вас двоих отпустят. — Уверен, что так и будет, вряд ли кому-то лишние гости нужны, и потому собираюсь предложить разойтись всё-таки. До позднего вечера или утра. Как уж выйдет. — Если разделиться, то…
Собираюсь и не успеваю.
— Нет, — Лука даже договорить мне не даёт и спорить не собирается тоже. У него одно «нет», и всё. Слишком напрягается сразу же. Такого и пинками не выгонишь. — Эта сумка слишком пустая для того, чтобы сломать тебе спину, княжна. Потерпишь, — последнее уже звучит довольно пренебрежительно, и я медленно прикрываю глаза. Сжимаю зубы так, чтобы не скрипнули.
Злится и не обращает внимания на то, кто попадается под руку.
— Но… — Йен, конечно же, пытается ему возразить, но уже поздно. Такой спорить не станет и уговаривать у него настроения нет. Скалится только и кривит лицо.
— И сапоги не трут, а пожрать можно и вечером.
— Перестань, — одёргиваю его, невольно поморщившись и только сейчас, за всеми этими разговорами, замечаю, что дорога снова расширилась.
Улицы будто расступились, и вот оно: выступило вперёд.
Поместье, до которого меня так любезно ведут, разве что не направляя остриём пики в спину.
Прямо передо мной.
Ворота новые.
Высокие, кованые, почти как у всех домов здесь. Чёрные и остриями вверх.
Ворота высокие, метра три, не ниже, ограде витой под стать и с изящными тонкими ручками, что, кажется, можно сломать, если слишком сильно прожать.
Наверное, видимость. Наверное, у меня получилось бы оторвать одну из хитрых завитушек, если бы я очень этого захотел.
Оторвать и, может быть, даже смять в ладони.
Попробовать хочется до зуда под кожей.
Сделать это и посмотреть, каким же станет выражение на пересушенном лице человека-трости, что уже успел вернуться и взирает с безопасного расстояния, заложив руки за спину.
Стража, сохраняющая дистанцию от самой стены, стремительно приближается, и я, чтобы не иметь дел ещё и с ними, распахиваю не запертые на засов створки.
Прожимаю ручку и переношу ногу через порог.
И тут же лаем по ушам режет.
Я слышу только этот проклятый лай, и ничего больше.
Слышу, как каждая, буквально каждая тварь, запертая на псарне, заходится в истерике и не собирается затыкаться.
Они все визжат, почти криком кричат, скулят до хрипа и только и ждут, когда же поднимется заслонка.
Когда можно будет броситься.
Я тоже втайне жду.
Слуг высыпает на улицу столько, что не счесть. С каждого крыльца глядит по нескольку пар глаз.
С рабочего дома, с подворья и, даже толкнув створки, кто-то высовывается с амбарного чердака.
Я не помню ни черта.
Не помню ни лиц, ни сада, ни кустов рядом с домом — ничего не помню, кроме лая собак.
Поднимаю глаза на стоящие от прочих особняком хозяйские три этажа, увенчанные красной покатой крышей, прохожусь взглядом по окнам и, не найдя за стёклами ни одной таращащейся физиономии, удобнее перехватываю лямку рюкзака.
Под подошвами шуршит гравий, но настолько круглый и мелкий, что почти не чувствуется.
Яблони и груши набираются листвой. Между — не то вишни, не то ещё какая дрянь, что ещё далеко не в цвету.
Начинаю слышать шепотки.
Заставляю себя улавливать не это. Заставляю себя попытаться поймать другой звук.
Его источник куда ближе, чем остальные.
Его источник — у меня за спиной.
У Луки сердце размеренно стучит, спокойно, а вот у княжны… Княжна, несмотря на то что не издаёт ни звука, грозится вот-вот хлопнуться в обморок.
Её сердце колотится слишком быстро.
Так быстро, что я даже оборачиваюсь назад, и действительно — он, и без того не отличающийся загаром, сейчас бледный как полотно.
Боится, и я даже не могу спросить чего.
Этих людей или того, что я могу остаться с ними.
Боится, потому что слишком хорошо знает подобные места, и что скрывается за толстыми выбеленными стенами с колоннами, или потому что на него вдруг нашло.
Потому что устал, потому что…
— Прошу следовать за мной, господин Анджей. Ваш отец…
— Не мой, — вырывается само собой ещё до того, как повернусь, и я даже не знаю, зачем это. Раньше я никогда этого не говорил. Раньше мне было плевать на то, кто кому кем приходится, пока мои карманы были полны. Бастард и бастард. И что с того? К чему мне признание и любовь, если есть монеты? Так я думал? Или сейчас думаю, что это было как-то так? — Я скоро, — последнее обещаю Йену и уже на первой ступени натыкаюсь на вытянутые костистые пальцы, не позволяющие подняться выше.
— Оружие придётся оставить.
И поворачивает кисть, намекая на то, что с радостью примет мой меч. Улыбается уголками сухого тонкого рта, и я с секунду раздумываю: может, и правда? Отдать ему меч? Развернуть — и пусть берёт? Таскается с ним, пока не подохнет?
— Можно подумать, следует опасаться из-за оружия.
Насмешка из-за плеча рассеивает все мои мелочные глупые мысли. Всё одно сдохнет не в этом году, так в следующем. К чему мне лишние хлопоты из-за столь недостойной жизни?
Возвращаюсь назад, на тропинку, расстёгиваю ремень, удерживающий свёрток, и протягиваю его Луке за замотанную рукоять.
— Возьми.
Берёт левой и даже глазом не ведёт, когда к его же ногам я бросаю свой рюкзак, а отстёгнутые от пояса ножны пихаю в руки притихшей княжны.
Только для того, чтобы коснуться и сжать за кисти.
Сжать и дёрнуть легонько за них же.
Заставить его очнуться и поднять голову.
Ухожу сразу же и оставляю их снаружи. Нарочно не глядя на стражников, которые будто бы невзначай остались прогуливаться вдоль ворот по ту сторону кованых перекладин. На случай какой-нибудь глупости, надо полагать.
Если кто-нибудь решит сделать необдуманный шаг или целых два.
Кто-нибудь, с кем я ещё раз встречаюсь взглядом, прежде чем зайти в дом.
Секунда на то, чтобы зацепиться зрачками, окружёнными серой радужкой, ещё одна — на то, чтобы увидеть, как упрямо и зло поджимает губы, и скрыться.
Запахи будто камнепадом на голову.
Запахи цветов в вазах, мыла, пеной которого бесконечно трут ковры, и выпечки, что, должно быть, уже поднесли с кухни к скорому ужину.
Запахи и короткие переговоры слуг.
Слышу даже, как где-то рядом скребут полы, и замечаю, что заменили все ковры.
Или мне так кажется. Я не помню. Я убеждаю себя, что не помню.
Не помню холла, вазонов по обе его стороны, не помню бежевых сводов высокого потолка и лестницы на второй этаж.
Витой, тяжёлой, из мрамора и с медными узорными перилами. Отполированными до блеска прикосновениями сотен рук.
Внутри, на удивление, глухо.
Не кажется уже, что люстра грохнется мне на голову, когда прохожу под ней.
Расставленные свечи потушены — рано ещё. В вазонах нет цветов.
Несколько служанок выглянули из приоткрытой комнаты в коридор, чтобы поглазеть.
Не задерживаюсь взглядом на чужих лицах, а возвращаю его на затылок человека-трости.
Следую за ним, как и было велено, и он заговаривает со мной только на втором этаже. Таком же светлом, как и первый.
Оборачивается на пятках и, сделав пару шагов вперёд, указывает на близкую, плотно прикрытую дверь. Сохраняет своё постное лицо совершенно нейтральным. Ни единой эмоции. Одна замороженная вежливость.
— К кабинету, пожалуйста. Я сообщу о вашем прибытии.
Значит, мало того, что предлагают дождаться очереди, так ещё и примут, когда решат нужным?
— Его благородие сейчас…
Не дослушиваю.
И ждать не собираюсь тоже.
Хватит с меня вежливости и маской натянутого на лицо почтения.
Огибаю его по дуге и, схватив за камзол, за его же лацкан, рывком отодвигаю в сторону. Отпихиваю назад к лестнице и, без раболепного стука, распахиваю дверь, возле которой мне положено ждать, когда же человек, изъявивший желание меня видеть, найдёт пару минут.
Оказывается, не один.
Оказывается, решает важные дела, восседая в удобном, обитом бархатом кресле во главе широкого тёмного стола. Переговаривался с таким же седовласым круглым мужиком до моего появления, а тут, надо же, умолкают оба.
Уворачиваюсь от попытавшейся схватить меня за локоть руки и, не примериваясь, хлопаю дверью. Не глядя, попал по костистым пальцам или нет.
Необычайно ярко вспоминаю, как такое уже случалось, только в далёком детстве.
Как этот высокий и тогда ещё пугающий меня человек выволакивал меня из этого кабинета.
Ребёнком.
И так забавно становится.
Будто вдруг распробовал какой-то чудом ухваченный отголосок и вывернул его наизнанку.
Так забавно…
Вот здесь ничего не изменилось.
И ковёр, и шторы те же.
Стол, кресло и стулья для посетителей.
Гнутый диван, который не реже раза в неделю драят служанки, и вот ОН, за столом.
Он, с писчим пером в руках.
И капля чернил вот-вот сорвётся вниз и растечётся по разложенному документу.
Поседевший висками, отпустивший недлинную бороду, но в целом не слишком-то изменившийся.
Морщины стали глубже, да и только.
Карие глаза щурит совершенно так же.
Челюсти сжимает тоже.
Лука бы на моём месте раскланялся совершенно по-шутовски. Раскланялся, разулыбался, а после никто бы и не понял, когда он успел выдернуть нож из рукава или из-за пазухи.
Лука бы не стал с ним разговаривать.
Я же молча подхожу к столу, беру пустой стул за спинку и присаживаюсь, сцепив в замок уложенные на столешницу пальцы.
Жду, когда на меня изволят обратить своё бесценное внимание.
Тоже по-шутовски.
И тишина устанавливается такая, что хоть ножницами режь. Такая натянутая.
Почтенный господин, едва умещающийся на соседний стул, оживает первым:
— Как это понимать?
Хмурит брови и, должно быть, прикидывает, стукнуть кулаком по столу или не торопиться. Поберечь эти самые кулаки.
— Почему какой-то оборванец присутствует на приватной встрече?
И такой грозный в своём представлении, что я скалюсь против воли.
Я улыбаюсь своим перекошенным ртом и держусь к ним обоим именно правой стороной лица. Перекошенной и непослушной.
— Отвечай, — обращаюсь к человеку во главе стола, показывая, что этот вопрос заботит и меня. Обращаюсь к нему и, подумав, добавляю ещё насмешливее: — И отмени награду за мою голову, раз я здесь.
Это же действительно забавно до дрожи.
То, что ему пришлось навесить ценник на голову своего «сына» для того, чтобы перекинуться с ним парой слов. Ещё смешнее вышло бы, если бы в этот кабинет меня завели в охотничьей сети.
Удерживает мой взгляд, смаргивает только спустя с десяток секунд и вдруг коротко мотает головой.
— Надо же, вырос, — выдаёт в итоге с какой-то вовсе не ясной мне интонацией и, забывая обо мне на минуту, обращается к почтенному господину по мою правую руку: — Наша встреча окончена. Вынужден раскланяться. Покиньте мой кабинет.
И принимается складывать так и не подписанные бумаги в стопку. Складывает и передаёт их назад в пухлые, не желающие принимать их руки.
— Но мы ничего не решили. — Едва не отпихивает назад всю стопку и краснеет от гнева. Чудится даже, что принимается надуваться от него. — Этот песок можно…
— Решим на будущей неделе. — Не дослушивает даже, и видно, что уж очень торопится с ним раскланяться. Улыбка, изогнувшая губы, ни черта не вежливая. — Всех благ.
Толстяк, видно, занимающий какую-то не последнюю должность, не перечит больше, но и недовольства своего особо не скрывает. Багровеет лицом сильнее и дышит, как взмыленная лошадь в жару.
Толстяк поднимается и пялится на меня, даже не скрываясь. Смотрит с презрением и будто бы даже брезгливостью. Ему глубоко не понятно, почему же. Почему его так решительно выставляют за дверь.
Но и мне это непонятно тоже.
Мне непонятно, почему человек по ту сторону стола молчит даже после того, как мы остаёмся одни. Не понятно, почему смотрит на меня и всё хмурит брови, а после, словно спохватившись возвращает лицу отстранённо-задумчивое выражение. Но разглядывать не перестаёт. Напротив, невольно тянется пальцами к своему рту, когда изучает шрам на моей щеке.
Прикрывает его и чуть кривится будто от боли.
Меня же хватает на то, чтобы снести попытку заглянуть в глаза, прикрытые упавшими на лицо волосами, и после этого уже рявкнуть, не понимая, к чему устраивать невесть что:
— Ну?!
Действует на него не сразу даже.
И вовсе не пугающе.
Напротив, кривится только, совсем как двадцать лет назад, когда я ещё пытался искать его внимания, и, отведя плечи назад, откладывает перо, которое зачем-то схватил, и опускает взгляд на свои руки.
Замечаю на правой кольцо один в один, которое было и у меня. Очень давно было.
Сейчас думаю, что уже и не было.
— Твоя мать умерла два года назад, — проговаривает и наблюдает, повернувшись немного боком. Всё щурится, не переставая оценивать меня, а я могу только пожать плечами в ответ на его слова.
Умерла и умерла? Мне-то теперь что?
— Ты решил заплатить шесть тысяч за то, чтобы я пришёл посмотреть на её надгробный камень?
Я даже не знаю, насколько насмешливо это звучит.
Я не знаю даже, зачем говорю это. Не лучше ли просто молчать и ждать, когда наконец выплюнет все свои требования?
Демонстративно рассматриваю гобелен с родовым деревом, ожидая, пока он соберётся с мыслями, и думаю о том, как там внизу, на улице. Надеюсь на то, что пока меня не будет, кое-кто не умудрится заработать себе приглашение на виселицу или продолбать княжну.
— Она так и не выносила больше детей.
И, несмотря на эту прискорбную весть, я всё ещё не понимаю, при чём тут я. Что я, подниму её из гроба для того, чтобы он ей за это вычитал?
— Никого после тебя.
— Так эти шесть тысяч за то, чтобы я мог позлорадствовать? Не слишком ли великодушно?
Зрачками всё ещё изучаю полотно и говорю весьма лениво, показывая, насколько мне нет дела до чужих бед. Говорю для того, чтобы и он продолжил говорить и побыстрее закончил всё это.
У меня слишком много своих дел, чтобы думать о чужих.
— Мне нужен наследник. Всего, что вокруг тебя. Всему этому нужен наследник.
Опускаю голову и наблюдаю за солнечной полосой, лёгшей наискось стола. Отмечаю едва заметные сколы на углах и даже в мыслях не допускаю, что он сейчас обо мне.
Он не может говорить обо мне.
Не может, но зачем-то ждёт, когда я задам следующий вопрос.
И всё таращится.
Рассматривает, но уже не так явно. Иногда и вовсе упирается взглядом в столешницу и разложенные на ней бумаги.
Делает так не менее трёх раз, пока я, решивший не ждать, делаю по его.
— И при чём же здесь грязный выродок, нагулянный чёрт знает от кого нечестивой шлюхой? — подаю голос снова и понимаю, что надолго меня не хватит. Не хватит на то, чтобы тянуть из него по слову в час. Либо встряхну, либо приложу лицом о тяжёлую чернильницу.
— Об этом никто не знает. — Косится на меня в очередной раз и, наконец, видно, одёрнув себя, выпрямляет спину. Хрустит костяшками пальцев и разминает шею. После опирается на край стола, собираясь подняться, но передумывает. Сейчас ему надо мной не нависнуть. Давно уже нет. Терпеливо жду, когда разберётся с собой и продолжит уже. Оботрёт и без того сухую бороду пальцами и снизойдёт для более серьёзных откровений.
Надо же, «никто не знает». Стыдно было запятнать своё имя? Расписаться в том, что не уследил за одной единственной бабой, а та оказалась настолько тупа, чтобы во всём сознаться?
— Если бы я мог справиться сам, то… Я женился снова сразу после смерти твоей матери. И вторая жена, и ребёнок погибли при родах. Третья — тоже: уснула и не проснулась почти сразу после зачатия. Больше я не рискнул пытаться.
По слову из себя давит, и как же ему трудно! Как же ему сложно рассказывать это всё не кому-то, а мне. Мне, которого он так и не смог заменить, несмотря на то что никогда не нуждался.
Хмыкаю, оценив иронию, и снова возвращаюсь к гобелену.
На верхних ветках нет имён, кроме одного-единственного. И дальше — гладь и несколько пустующих вышитых табличек.
Уж не знаю, что там с моим лицом, но он — тот, чьего имени я не хочу и произносить, — кривится и не выдерживает.
— Смешно тебе? — интересуется не без желчи в голосе, но меня это даже не колет.
— Уже не так жалею, что вижу твоё лицо.
Медленно кивает и рывком поднимается на ноги. Подаётся вверх так резко, что едва не опрокидывает стукнувшее ножками кресло.
Отступает к окну и отворачивается.
Опирается ладонями о подоконник и так явно борется с собой, что я действительно не жалею, что вижу всё это. И плевать, что ещё месяц назад и не помнил о нём. Что такое десять лет для ненависти? Иные берегут это чувство внутри себя намного дольше.
— Я жалею о том, что мне приходится смотреть на твоё, — обращается будто к прозрачной, отделяющей его от улицы стеклине и горбится. Становится меньше и ниже, опираясь на вцепившиеся в деревянный край руки. — О том, что мне приходится разговаривать с тобой вот так и терпеть тебя в этом кабинете, а не…
— А не что? — любезно договариваю вместо него, когда замолкает, будто не найдя в себе сил закончить эту фразу, и тут же подсказываю: — Спустить собак?
Ему наверняка хочется именно этого. Ему хочется заставить меня убраться снова, а после приказать служанкам несколько дней драить этот кабинет. Ступеньки, коридор, даже камни на ведущей от ворот дорожке, и чем яснее я понимаю это, тем больше мне нравится находиться здесь.
Тем больше я понимаю, в каком же он отчаянии, раз позволил себе пасть так низко и вспомнить обо мне. Должно быть, сейчас даже в большем, чем после смерти третьей жены.
Что это? Просто жестокая шутка или нечто более серьёзное? «Нечто», что следит за тем, чтобы он соблюдал условия своего договора?
Он, который, приведя мысли в порядок, выдыхает и уже иначе, сухо и по-деловому, бросает только одно слово:
— Сколько?
И даже не из-за плеча. Всё так же держится спиной и глядит на улицу.
— Что сколько? — передразниваю его, будто не понимая, что мы наконец перешли к самой занимательной части этой встречи.
— Сколько денег ты хочешь? — уточняет прилежно и как для глупого. Впрочем, для него я всегда и был глупым и не способным ни к чему.
— За что? — отзеркаливаю и жду. Жду, когда его перекосит от необходимости объяснений.
— За то, чтобы сделать то, что я велю, и никогда сюда больше не возвращаться.
И не разочаровывает.
Ни секунды не удивляет меня и ведёт себя ровно так, как я и рассчитывал.
Подтверждаю это сам для себя кивком головы.
— Стало быть, думаешь, что можно сначала выбросить, а после купить, продолжая воротить нос?
— Вопрос суммы, — стоит на своём и будто бы даже немного бледнеет. Не то чтобы я особо вглядывался. — Говори, сколько хочешь, делай — и проваливай.
Оборачивается, и теперь лицом. Теперь стоит так, что я в полной мере могу оценить и его одежду, и домашние туфли. Без единой царапины, разумеется. Благородные господа не носят обноски. Благородные господа предпочитают жемчуг вместо пуговиц и парчу — сукну.
И кривят морду, когда куча грязи, подобная мне, вдруг оказывается посреди их покоев.
— Выкопать твоего выродка? — предполагаю и тут же с удовольствием наблюдаю, как давит в себе вспышку гнева. Насколько оскорбляется одним этим предложением. — Думаешь, что если это сделаю я, то он оживёт?
— Мне нужен внук, идио… — вспылил было, но быстро осекается. Не решается оскорблять в лицо. Не решается после того, как сталкиваемся взглядами, и потому берёт паузу для того, чтобы выдохнуть и сжать кулаки. Ему физически сложно со мной. И разговаривать, и находиться в одной комнате. Он так сильно меня ненавидит, что свалится с приступом, если подойдёт ближе. И чем сильнее эта ненависть, тем более я ему нужен. Тем понятнее становится то, чего ему всё это стоит. И быть здесь, сейчас, и предлагать что-то. Пусть даже за деньги. — Или хотя бы внучка. Кто-нибудь. Я хочу, чтобы ты вернулся ненадолго, женился, сделал ребёнка и провалился снова. С концами на этот раз.
Смаргиваю в установившейся тишине, не скрывая того, насколько опешил, и медленно опускаю подбородок, переваривая.
Переваривая и осознавая, насколько в действительности ничего не изменилось.
— И взамен ты предлагаешь мне денег, — подытоживаю, и он соглашается, даже не пытаясь как-то завуалировать это:
— Как и все остальные.
Да, в этом его правда. «Все остальные» тоже платят мне за то, чтобы я сделал за них грязную работу.
— Шушеру, с которой явился, можешь пока оставить в рабочем доме. В знак того, что я готов идти на уступки.
Он готов… А я?
Я готов на то, чтобы меня снова продали?
Первым импульсом — послать его подальше. Вторым… второй заставляет меня думать.
«Шушера», о которой он упомянул, вынуждает меня думать и оставаться на месте, а не сломать ему шею и выйти, не хлопая дверьми.
— Почему было не найти другого оборванца? — спрашиваю, несмотря на то что знаю ответ. Спрашиваю просто затем, чтобы дать себе ещё времени, и обдумываю. Вместе с тем прихожу к тому, что просто убить — это мало. — Какая разница, если я не твой сын? Найди другого — результат будет абсолютно тем же.
Смотрю на свои руки, на лёгшие друг на друга крестом, давно побелевшие шрамы, и гадаю, сколько же боли, причинённой в отместку, принял бы достаточным для того, чтобы свести этот счёт.
Продал раз — хочет купить сейчас.
«Как и все остальные».
Что же. Пусть попробует.
— Не будет.
Подумать только, ещё и признаёт мою уникальность. Нужность пусть и для такого дела.
— Твой дед со стороны матери был не последним человеком в городском совете, и твою рожу здесь ещё кое-где помнят, да ещё и Июлия…
Морщится, проходится по кабинету и возвращается за стол. Уже усевшись, отвечает на невысказанный вопрос, так и повисший в воздухе.
Я и вправду не имею понятия, о ком он говорит. Память упорно молчит.
— Твоя невеста не согласна выйти ни за кого другого. Вы всё ещё обручены, если тебе угодно не помнить.
Надо же, у меня, оказывается, здесь ещё что-то есть. То-то Лука обрадуется, да и княжна тоже.
Первого, пожалуй, и вовсе следует связать до того, как озвучивать эту новость. Впрочем, насчёт Йена я не уверен тоже. Что им помешает объединиться против меня?
— Почему ты не аннулировал эту помолвку? — я даже спрашиваю об этом вслух, будучи уверенный, что вместе с местом в родительском доме потерял и все прошлые привилегии. С чего бы кому-то ждать невесть сколько? Ради чего?
— Она не дала согласия.
Даже так. Значит, пытался избавиться от уже имеющихся обязательств. И, как оказалось, к месту. Пригодилось спустя почти десять лет.
— Упрямая оказалась девка. Её родители, впрочем, тоже. Заявили, что будут ждать столько, сколько она готова.
Будто сетует на чужую твердолобость, но, опомнившись, замолкает и даже не делает вид, что очень занят. Не перекладывает бумаги, не макает перо в чернильницу. Смотрит в упор и ждёт.
Суммы, на которую я сделаю всё, что он от меня хочет. Как и прочие.
Что же, раз он так убеждён, что всё зависит от цены… пусть остаётся с этим убеждением.
— Я хочу дом.
Снова собирался встать, но так и остаётся за столом. Верно, думает, что ослышался.
— Что?
— Всё это поместье. — Обвожу взглядом стены и, остановившись на гобелене, возвращаюсь взглядом к чужому побледневшему лицу. — Отдай мне, и я женюсь. Нет? Одну твою волю я исполню точно: больше не увидимся.
Молчит, обдумывая, и я заранее знаю, что он согласится.
Я знаю, потому что у него нет выбора.
И я знаю, что решит, будто купил меня вместе со всеми кишками, пусть и дороже, чем рассчитывал.
— Ну так что? — поторапливаю и постукиваю по столу пальцами левой. — Я могу катиться вместе со своей шушерой?
Смотрит на меня совсем как в начале этого разговора и так же оценивающе проходится по каждому шраму взглядом.
Смотрит на меня и не понимает, что может ошибиться в своих расчётах.
Не понимает, что прогадает в любом из исходов.
Колеблется недолго. Колеблется и в итоге кивает:
— Стены ничего не значат, если у них нет хозяина.
Слишком одержим своей идеей и, должно быть, уже всё себе выстроил. Продумал. Решил, что сможет справиться с ненавистью, если не в первый, то во второй раз.
— У меня хватит земли и денег, чтобы отстроить ещё пять таких. Забирай, — бросает будто кость одной из своих собак, и я хмыкаю, давно наученный «всеми прочими», чего стоят не подкреплённые ничем обещания.
— Зачем мне всё это на словах? Мне нужны бумаги.
Дарственная, которую он, конечно же, не спешит выписывать.
— Подпишу на свадьбе, — обещает и тут же стирает все мои подозрения. — Но ты уйдёшь и не явишься до конца моих дней. Ни шагу за городскую черту Голдвилля.
Не кажется подозрительно сговорчивым. Кажется чуть более отчаявшимся, чем получасом ранее.
Не являться до конца его дней. Так и тянет спросить, а много ли осталось подождать?
Может быть, есть что-то ещё, вынуждающее его так торопиться? В конце концов, сколько ему? К шестидесяти? Что может угрожать тому, кто не выходит за крепкие городские стены и нож видит только за обедом?
— Останешься в доме, — приказывает уже сухо, без эмоций и видимого отвращения. Скорее, даже рассуждает вслух, а мне снова странно. Мне непонятно, и всё тут. — Свадьба должна быть громкой. Весь город обязан узнать, что мой сын вернулся. И вернулся мужчиной, а не соплей.
Мне чудится и подвох, и тут же странная, изувеченная гордость в его словах. Очень странное сочетание.
Как он может гордиться мной?
Как?..
— После того, как его продали за прииск, — любезно напоминаю безо всяких эмоций, и он мотает головой. Он разочаровывает меня ещё больше.
— Я сказал, что ты ушёл сам, — говорит это так просто, будто о погоде. Не понимает, что всё, что стоит сейчас между ним и смертью, — это то, что я считаю её недостаточной для него. Не понимает, что мне нужно, очень нужно остаться в городе, и только поэтому я смотрю на него и слушаю всё это. — Принял волевое решение и отцепился от материной юбки. Решил, что пора повзрослеть. Оставить всех своих шлюх и собутыльников.
Порой хорошо, что эмоции стихли. Эмоции теперь редко такими же всплесками, как раньше.
— Я поживу вместе со слугами, — сообщаю, уже поднявшись из-за стола, и нарываюсь на категоричный отказ. Почти на выкрик.
— Нет! Ты должен остаться в доме!
На приказ даже. Приказ и осуждающий взгляд, который оценивающе проходится по мне снизу вверх.
— И эти тряпки нужно сжечь. Я приглашу портного. Пока придётся одолжить что-то из моей одежды.
«Портного…» «Из моей одежды…» «В доме…»
Подумать только, а я когда-то мечтал о том, чтобы меня позвали назад. Разыскали и разрешили вернуться.
Когда-то, в прошлой жизни.
— Позволите откланяться? — интересуюсь с насмешкой, но он будто не слышит её, проглатывает и, опустив подбородок, сообщает:
— Пошлю за Июлией. Познакомитесь заново перед завтрашним обедом.
***
Мы не говорим почти.
Я только провожаю их до комнаты, столь щедро выделенной в рабочем доме, внутри говорю, что придётся остаться, и в двух словах обрисовываю причину.
После делаю вид, что комната интересует меня больше, чем чужие взгляды.
Чистые светло-жёлтые стены, умывальник по одну из них, ветхий стол и шкаф.
Раздельные кровати.
Замок на двери, разделяющий помещение на два крошечных. Видно, для благочестивых рабочих пар, понимающих, что спать вместе, даже в браке, — это большое преступление.
Выламываю его сразу же, сам, и всё жду ножа, вонзившегося под лопатку.
Крайне удивляюсь тому, что его всё не следует.
Прошу напоследок Йена отдохнуть, касаюсь его плеча и обещаю заглянуть позже. На Луку, выходя, не смотрю вовсе. Слишком велик риск, что сцепимся. Это не нужно сейчас.
Это будет лишнее.
Пусть выдохнет.
Подумает.
Придёт к тому, что это необходимо.
Надеюсь на благоразумие. Не его — Йена.
Ухожу, оставив их внутри, и, спускаясь на первый этаж сталкиваюсь, с бесчисленным количеством служанок и мастеровых.
И ни одно из лиц, испуганных, удивлённых, презрительных, не откликается во мне узнаванием.
Ни одно.
Косятся все, расступаются, пропуская к выходу, и я, только зацепив угол рукоятью, понимаю, что отобранный у Луки меч, что он так держал в руке, замотанным остриём уперев в землю, несу так, не вернув за спину.
Вцепился в него намертво, будто опасаясь того, что давно умершая, ещё во время первого неловкого боя мямля выберется назад. Мямля, которую никогда никто не любил и сплошь заискивали в надежде, что перепадёт что из чужого кармана, пока те не опустели.
Вспоминаю, и ухмылка против воли растягивает изуродованную правую сторону лица.
Я не помню лиц всех этих женщин уже, а не девиц, а часть из них меня очень даже должна.
Но следом, на все увещевания и клятвы в любви, не бросилась ни одна.
Тогда, когда меня выставили под лай собак и обещания выпустить их из загона, если не уберусь.