Часть 6. Глава 1 (2/2)
А тот самый слуга, который «провожал» меня до ворот, всё ещё здесь?
Лука бы вскрыл его первым. Он бы ни за что ему не забыл, пусть тот и виноват-то без вины. А я… Я не помню их лиц. Мне некому мстить и не на кого таить обид.
Я просто не помню никого из рабочих-дворовых.
Никого из тех, кто побросал свои дела и господские поручения, чтобы выбраться поглядеть на меня.
Одни как хозяйского сына помнят, другие — много младше и, должно быть, служат здесь не более пары лет. Да и тем уже либо нашептали, либо сейчас бойко шепчут на уши, рассказывая, что к чему.
Вечер уже на крышах лежит, закат стелется, когда с одной дорожки перескакиваю на другую и возвращаюсь к ожидающему меня на крыльце человеку-трости.
Камердинеру семьи.
Его имя я помню. Но как и этого, с которым разговаривал в кабинете, не имею никакого желания упоминать.
Держится отстранённо-вежливо и встречает меня картинным, надрессированным поклонном на этот раз. Видимо, получил все свои новые распоряжения ещё до того как, я спустился.
— Прошу, пройдёмте.
Не отвечаю ему, не смотрю даже и не торопясь поднимаюсь по крыльцу снова.
Захожу в дом и, так же как и до этого, к лестнице. Только теперь на третий этаж.
Молча и делая вид, что не замечаю навязчивого сопровождения.
Пока поднимаюсь, припоминаю, куда же выходят окна из комнаты, что мне предстоит занимать.
На сад или подворье?
Ступеней не так много, а будто бесконечные.
Ступени белые, с тёмными прожилками, а чудится, что грязные.
Не после от моих сапог, а те, что перед.
В разводах.
Чудится всякое, и даже замираю, выпрямившись на миг.
Показалось, что кровью тянет, но, сморгнув, понимаю, что нет. Ошибся. Приторной, сладкой дрянью, что ещё мать любила расставлять по комнатам и коридорам. Приторной, сладкой дрянью, что по умолчанию доливалась во все масляные лампы.
Её самой столько уже нет, а привычки живут и остались.
Ирония, наверное.
Стены такие же светлые, как и всегда были. Шторы на окнах ближе к коричневому. Ковёр, скрадывающий любые шаги, цвета песка.
Подсвечники на стенах и, как и водилось прежде, никаких цветов.
У дражайшего папеньки непереносимость, из-за которой он почти никогда не выходит в сад. Должно быть, с возрастом только усилилась, а выкосить под корень всё это благоухающее дерьмо положение не позволяет.
Не позволяет признаться в своих слабостях и придать их огласке.
Это же именно то, чего он боится больше всего.
Насмешек и позора.
— Последняя дверь налево, — участливо подсказывает сухой голос за спиной, когда мешкаю, и мне вдруг хочется выбросить его в окно. Только для того, чтобы проверить, спустят или нет. Чтобы проверить, насколько сильно этот больной, отрастившую бородку козёл верит, что всё выйдет по его, если немного потерпеть меня здесь.
Я бы даже рискнул, будь кругом глухая деревня или даже Штормградские порты.
Я бы рискнул и здесь, если бы был один.
Если бы я был один… Ловлю себя на том, что без конца только об этом и думаю. Думаю о том, что связан и никак из этого не выпутаться.
Много лет назад, когда я ещё жил в этом доме, я боялся за себя.
За своё лицо, руки и даже одежду больше, чем за кого либо ещё. Теперь же, вынужденный сюда вернуться, я боюсь снова. Боюсь, что не успею вовремя обернуться или оскалюсь в неподходящее время. Бояться за себя было куда проще.
Бояться за кого-то ещё — изматывающе и страшнее.
Я думаю об этом не прекращая, думаю, шагая по длинному коридору до самого его конца, и когда добираюсь до нужной, недавно покрытой лаком по новой двери — тоже.
Когда без заминки дёргаю за ручку и, шагнув внутрь, закрываю сразу же, чтобы остаться наедине с самим с собой и дав понять, что не нуждаюсь в чужой компании.
Никаких слёзодавительных сцен не будет. Не на что тут пялиться.
Куда припрятать свои скудные пожитки — тоже разберусь.
Проворачиваю нехитрый замок, чтобы этот, которого уже как несколько лет на том свете обыскались, не вздумал подождать и заглянуть парой минут позже.
Насмотрелся на его обтянутый кожей череп на месяц вперёд, и если и желаю видеть чьё-то лицо, то с этим оно не имеет ничего схожего.
Никаких черт.
Прикрываю глаза на миг, беру перерыв, будто разрываю тренировку или бой на два, и, выдохнув, прохожу вперёд.
Первое, что замечаю, — это то, что запаха затхлости нет, второе — что стены не перекрашивали, а мебель там же, где и была.
Мебель, из которой всего-то шкаф в полстены, стол с секретером, две прикроватные тумбы и комод.
Ну и кровать с ростовым зеркалом, оправленным в тяжёлую резную раму, разумеется.
Кровать тоже осталась прежняя.
Двуспальная, стоящая по центру и с белым непрозрачным балдахином, тяжёлыми складками спускающимся с потолка.
Медленно склоняю голову набок в приступе задумчивости и не могу припомнить, к чему мне была нужна подобная дрянь. Видно, желания производить впечатление другими способами в далёкой юности у меня не было.
Против воли опускаю взгляд и упираюсь им в доски из тёмного дерева. Надо же, почему-то не ворсистые ковры. Может, настояла мать?
Или, как смутно подсказывает память, я поджёг один из таких, будучи пьяным. Опрокинул зажжённую свечу и спалил ещё и шторы за компанию.
Может, даже обжёгся?
Наверное, нет.
Это очень вряд ли.
Сбежавшиеся слуги наверняка сперва бросились спасать самое ценное.
Вспоминаю — и проблеваться тянет. И не важно, что не тошнит. Всё одно противно.
Прохожусь кругом, оставляю рюкзак и плащ с краю заботливо застеленного покрывала и, особо не думая, меч на виду. Сдираю намотанную шкуру и, уперев остриём в натёртые до тусклого блеска половицы, прислоняю его рукоятью к боковине шкафа.
Любопытно поглядеть, схватит кто или нет. То, что в комнату сунутся, — это как пить дать, а вот хватит ли глупости потянуть руки?..
Нарочно игнорирую зеркало, подле которого раньше мог торчать часами, и любопытства ради заглядываю в личную, полагающуюся только господам ванную комнату.
И тут тоже всё выдраено до блеска.
От каменной чаши до плиток, которыми уложены стены.
Бруски мыла на подставках, пузатые бутыли с шампунями… Не хочется ничего касаться. Лучше уж по привычке облиться из бочки во дворе или в лесу помыться в ручье. Слишком сильно ощущение фальши. Кажется, только пальцы протяни к полотенцу — и то рассыплется. Хлопьями праха спадёт с медного кольца, на котором висит.
Тут всё тоже белое. И оконная рама, и длинные, ни разу не жжённые свечи, которыми уставлен такой же уходящий в рыжину поднос.
И раньше, наверное, было так же.
Этого, хоть убей, в подсознании уже не нашарить.
Собираюсь вернуться назад, заглянуть в шкаф ради того, чтобы скоротать время, как дверная ручка уже ванной комнаты оживает и проседает вниз.
Мысленно чертыхаюсь, ругая себя за то, что не обратил внимания ещё и на эту, выкрашенную под цвет белой стены дверь. Уже шагаю в её сторону, чтобы настучать по набалдашнику никак не желающей отцепляться от меня трости, как замираю в двух шагах от цели.
Голова, просунувшаяся в появившуюся щель, оказывается не седой и вовсе женской.
Кучерявой, черноволосой и будто бы крайне любопытной.
Заглядывает внутрь и, впившись в меня взглядом, тут же начинает тараторить с широченной, приклеившейся к губам улыбкой:
— Господин Кацпар велел справиться, не желаете ли вы принять ванну?
У меня с десяток секунд уходит на то, чтобы вспомнить, что высушенный старик, от которого я сегодня сбежал дважды, «господин Кацпар», а она уже бойко чеканит дальше. И всё больше и больше просачивается в комнатку, шире распахивая дверь.
— Ещё он велел сообщить вам, что если вы желаете ещё чего-то, то все служивые люди этого дома в вашем распоряжении. Снова.
И улыбается.
Улыбается так заискивающе, что мне и её уже хочется пристукнуть.
Просто за то, что таращится и лебезит, даже не понимая, с чего бы нужно. Так, на всякий случай.
Невысокая, обряженная, как и все они, в светло-серое платье и передник потемнее.
С забранными перекрученной косынкой волосами, из-под которой они торчат во все стороны непослушными пружинами.
И будто бы не такая и молодая, судя по довольно заметным морщинкам и тому, как она сказала своё «снова».
Опускаю взгляд на её теребящие передник руки, и они путают меня ещё больше. Заусенцы, обветренная грубая кожа.
У тяжело работающих женщин не бывает нежной кожи, и кисти о её годах вообще ничего не говорят. Отмахиваюсь от этого, как от докучливой мухи, и решаю, что зря циклюсь на таких мелочах.
— Желаю.
Ухожу в комнату, и она ожидаемо тянется следом. Смотрит на мою спину и всё пытается зайти сбоку, чтобы заглянуть в лицо.
Видно, не рассмотрела сразу.
Или и вовсе не пыталась с ходу.
Не заметила всех шрамов и теперь не может уйти из-за проклюнувшегося любопытства.
Невольно хмыкаю и распахиваю дверцы шкафа.
И, надо же, вешалка к вешалке. Рубашка к рубашке. Целая гора тряпья. Внизу видны голенища сапог и низких туфель. Сбоку — несколько неприметных тёмных брюк. И всё выглажено, перестирано вот будто бы только что.
— Кто-то жил в этой комнате? — спрашиваю не оборачиваясь, и она тут же оказывается около моей левой руки. Невысокая, ниже Йена. Говорит чуть выше локтя:
— Нет, господин. Это ваши вещи.
С недоумением вытягиваю на свет крайнюю из вешалок и разглядываю кружевной накрахмаленный ворот.
— Почему их не выбросили?
Логичнее было бы и стены ободрать и саму комнату приспособить под что-то иное. К чему вообще держать комнату для того, кто никогда не вернётся? Для того, кому не рады?
— Почему вообще всё как было?
— Ваша матушка так пожелала.
Вот оно, значит, что.
Сначала позволила отдать, слова не сказала, когда указали на дверь, а после трепетно хранила старые тряпки в память о сыне. Безумно трогательно. Всё искупает.
— А отец что?
Этот-то с чего вдруг проявил такую широту души? Что ему было до чужих переживаний?
Мог оставить ей мой портрет, но чтобы целую комнату и рубашки в шкафу?
— Позволил ей. Она велела поддерживать здесь порядок, а после её кончины мы продолжили уже по привычке. И, как видно, не зря.
Всё заискивает, перебегает уже по правую руку и пытается заглянуть в лицо. Всё пытается, но отросшие волосы как упали на правую половину, так и лежат завесой. Мне давно не мешает, а до остальных какое дело?
Те, с чьим мнением я считаюсь, могут и сами отвести, если очень хочется.
— Зря. — Поворачиваю вешалку ещё, чтобы глянуть на спинку и длину рукавов. Даже не верится сейчас, что эта тряпка действительно моя. Что когда-то была в пору. — Мне это только на нос и налезет.
— Желаете попробовать? — Служанка оживляется и как-то слишком уж резво хватается за мою куртку. Сжимает рукав пальцами и дёргает за него вниз. — Помочь раздеться?
Не соблюдает ни положенных церемониалов, ни расстояния.
Слишком всё явно. Настолько, что мне чудится зубная боль, которой со мной не случалось очень много лет, да и уже случиться не может.
Разжимаю её пальцы и отхожу назад, к кровати, так и не вернув рубашку в шкаф.
— Мы с тобой спали? — спрашиваю прямо, не придумывая иносказаний, и она тут же меняется в лице. Принимается рассматривать показавшиеся носы своих туфель.
Невольно скольжу по ним взглядом тоже.
Серые и давно стёртые.
— А вы не помните? — Голос сразу глуше с явным надломом. Голос будто при больном горле, только жалость меня не берёт.
— Стал бы я спрашивать, если бы помнил?
Мог бы и не переспрашивать — уже всё ясно, но раз уж ухватился за этот клубок, коли был идиотом, то, видно, пришло время расплачиваться.
И иронично, что чаще я плачу не за пролитую кровь, а за глупости.
— Мне едва семнадцать исполнилось, когда ты меня совратил, наобещав золотых гор, а после пропал.
Вот, значит, что. Не удивительно, что ни её лицо, ни голос мне ни о чём не говорят. Вряд ли я бы вспомнил даже тогда, через три дня.
— Ты ушёл, а меня отправили работать на скотный двор. Восемь лет я не могла вернуться в дом! — забывшись, переходит на обвиняющий крик, и я представляю, как долго она ждала и терпела, чтобы позволить себе его.
Как долго она чувствовала себя обманутой и верила, что если бы не это, если бы господин, с которым она провела первую свою ночь, не покинул отчий дом, всё было бы по-другому.
Смотрю на неё и теперь вижу.
Вижу, что она моя ровесница или около. Только теперь тянет на все сорок.
— И сейчас ты пришла для того, чтобы послушать мои извинения? — уточняю, чтобы быть уверенным в том, что понял всё верно, и оставляю вешалку рядом с рюкзаком. Делаю шаг вперёд и даже не знаю. Не знаю, что же такого я должен сказать из того, что думаю, чтобы после, ослеплённая собственной смелостью, не попыталась замахнуться. — Я был придурком, а ты — легковерной дурой. На этом и разойдёмся.
— И это всё?
Так в пол и смотрит.
Так у него же и спрашивает, осипнув и встряхнув своими непослушными кудрями. Кудрями, в которых уже проглядывает седина. Вьётся серебряными нитями.
— А что я должен сказать? Что мне жаль? Это неправда. Я тебя даже не помню.
Остаюсь спокойным и не собираюсь врать. Не собираюсь обещать денег, которых у меня нет, и падать на колени в порыве ложного раскаянья.
Вообще ничего не собираюсь. Только дождаться, когда же она уже поймёт, что ничего не добьётся, и оставит меня в покое.
Не понимает, что это лучшее, что она и для себя может сделать: просто оставить меня в покое и продолжить жить свою жизнь.
Не понимает и всё не уходит.
Остаётся на месте, затягивая это всё.
Не знает не то как сделать шаг, не то как заговорить снова.
— Да ты… — спотыкается сразу же и, конечно, злится. Конечно, до злых, брызнувших из глаз слёз. Сколько их видела эта комната? Сколько девок было уволено и выдворено за городские границы благодаря мне? — Ты понятия не имеешь, как мне жилось после твоих обещаний! Ты!..
Замахивается всё-таки, и я без труда перехватываю её руку. Ей бы и роста не хватило, чтобы дотянуться до лица, — так только стукнула бы по груди, но не позволяю и этого.
Слишком дерьмовый день вышел для того, чтобы побыть ещё и великодушным.
Склоняюсь ниже, чтобы лицами вровень, и она, впервые глянувшая на меня не вскользь, обмирает. Она затихает и не пытается выдрать свою руку. Так и держит её стиснутой в кулак и смотрит во все глаза.
На шрамы и прямо мне в глаза.
Смотрит долго, не моргая почти, и, когда тяжело сглатывает и начинает дрожать, отпускаю её.
Разжимаю пальцы по одному и отклоняюсь назад.
— Я жду свою ванну, — напоминаю, и она, ожив наконец, бросается к двери.
Дёргает за ручку, долго не может понять, почему же не открывается, а после, немного придя в себя наконец, отпирает замок и сбегает.
Створка остаётся приоткрытой, и я захлопываю её сам, гадая, сколько же ещё обиженных явится меня навестить и решится ли какая из них воткнуть столовый нож в спину.
***
Ничего не изменилось и в саду.
В той его части, что примыкает к постройкам с крупной животиной и псарне. Бочки с водой стоят там же, где и стояли. Надо же, не развалились за столько лет. Огибаю их и, быстро глянув за спину, пригибаюсь.
Луку, которого всё это время буквально силком пёр за собой, заставляю сложиться тоже и, протянув руку вперёд, ухожу прямо в невысокий, уже успевший порасти первой травой холм.
Пальцы вместо холодной земли загребают пустоту и теряются в ней же, увязая по локоть.
Протискиваюсь сквозь плотную, с годами не потерявшую своих магических свойств преграду и вместо тёмной улицы оказываюсь в таком же тёмном коридоре.
Мы оба оказываемся.
Осматриваюсь с секунду, принюхиваюсь к запаху сырости и запустения и напоминаю себе, что это всего лишь старое крыло. Не склеп, как нашёптывает мой внутренний голос. Голос, который напоминает ещё и о том, что у меня с собой даже самого паршивого ножа нет. А к мертвецам как-то не принято соваться с голыми руками.
Эта часть дома будто бы действительно умерла.
Примыкает к остальному, но широкие двойные двери заперты с той, внутренней, стороны, и сюда никому больше нет хода.
Ни для гостей, ни для слуг, что наверняка и не рвутся в эти мрачные коридоры и комнаты. Наверное, ещё с кухни и через подвалы можно пройти, но я решил, что лучше наверняка тем ходом, о котором я помню и когда-то пользовался не раз.
Глаза привыкают к темноте почти сразу же, но я всё ещё остаюсь на месте.
Присматриваюсь и всё жду чего-то.
Может быть, звука голосов?..
— Да куда ты меня тащишь?!
Не этого рассерженного голоса, хозяин которого весь вечер кипит, как оставленный на огне котелок.
Злится и вот-вот перестанет сдерживаться.
Что же, пусть хотя бы вопит там, где его никто не услышит.
Разминаю шею и, так и не отпустив чужого предплечья, шагаю вперёд, переступая через складки на ковровых дорожках.
Лука не вырывается, и потому шипение в спину считаю вполне возможным перетерпеть. Собираюсь его игнорировать и дальше, пока не доведу до конечной точки этого своего «тащишь», и уже там и поговорим.
Пока озираюсь по сторонам и вслушиваюсь в тишину.
Но, видимо, крыло действительно было заброшено, и если тут кто и разгуливает по темноте, то только сквозняки и призраки. И сейчас и первые, и вторые спят где-то в темноте.
Может, вторые готовятся очнуться ближе к полуночи.
Может, их и вовсе здесь нет.
— Так. Всё. Стоять. — Лука освобождает своё предплечье и даже делает шаг назад. Ему плевать на все эти пыльные гобелены и висящие по стенам полки. У него так кипит внутри, что странно, что цепляется левой рукой за подвязь, а не замахивается для того, чтобы врезать мне. Знаю же, что весь вечер сдерживался. — Если это не какой-то тайный ход в твою спальню, то я отказываюсь по нему идти.
Тихо психует и пытается отшутиться.
Пытается решить всё привычным способом, и, к моему неудовольствию, приходится признать, что на этот раз не выйдет.
На этот раз всё немного сложнее.
— Не в спальню.
— А куда тогда?
Даже в темноте различаю его расширившиеся зрачки и не знаю, хочется ли слабенько стукнуть за упрямство или чего-то другого.
Чего-то другого, что он может принять за слабость и уговоры и начать выступать ещё больше.
— Просто в дом.
Пока придерживаюсь нейтрального тона и жду, когда его прорвёт. Толком не разговаривали, я не видел комнаты, которую им отвели, и успел только в двух словах бросить, почему мы остаёмся внутри. Почему не за пределами города и самого поместья. И расширившиеся глаза смолчавшей княжны мне аукались весь вечер.
— И зачем мне его знать?
Лука пока сдерживается. Даже не попробовал залепить мне или порезать посреди двора. Иногда мне даже приходится напоминать себе, что он куда умнее, чем я порой думаю, но вспыльчивый.
Он довольно догадливый и умеет просчитывать наперёд.
Таить свои обиды умеет тоже. Поэтому и решил разобраться с новой из них сразу, а не ждать, пока начнёт нарывать.
— На всякий случай.
Пячусь спиной, и он нехотя следует за мной, помахивая левой рукой.
— На какой такой «всякий случай»? — вторит, подстраиваясь под мой голос, и вдруг бросает все свои ухмылки. Не прячется за ними, должно быть, уставший с дороги и от того, что успел накрутить в своей голове. — Ты не договариваешь. Ты очень сильно не договариваешь. А меня предельно бесит, когда ты так делаешь.
Чуть ли не пальцем мне грозит, и я ловко перехватываю его взметнувшуюся вверх руку. Сжимаю поперёк кисти и за неё же и тяну вперёд.
— Идём. Поговорим в гостиной.
В пыльной, старой и такой же грязной, как и коридор. Но, возможно, там остались какие-то диваны. Возможно, если уложить его на один из них, то перестанет тихо ненавидеть меня и выскажет всё, что бурлит внутри, и успокоится.
Ему не помешает.
— Ну если мой господин настаивает…
Изображает лицом чёрт-те что, и я дёргаю за руку посильнее.
— Не кривляйся.
— Не могу — я на тебя злюсь, — говорит будто что-то сверхсекретное и ещё больше бесится, когда я в ответ сообщаю, что знаю.
— Ну так, может быть, я тогда пойду? Раз ты всё знаешь? — улыбается как больной и вот-вот не удержит себя в руках и бросится. Вот-вот сорвётся и выскажет мне всё, что думает. И то, что придумает по ходу тоже, выскажет. — Негоже слугам шастать по господскому дому.
Собирается поклониться, а мне так и хочется отереть лицо. Хочется прикрыть его ладонью и сделать вид, что я его не вижу.
— Я же всё сказал…
— О да, ты сказал, — соглашается и никак не расстанется с этой своей скользкой улыбочкой. Никак не перестанет тянуть губы и обвинять меня. И нисколько ни прозрачными намёками, ни взглядом. Его жжёт изнутри, и это лезет наружу. Его бесит то, что я сделал то, что посчитал нужным и не посоветовался. Его бесит каждая мышь в этом месте и комната прислуги. — И мы с тобой не согласны, но кого это волнует, правда?
И снова оскал.
Снова показная доброжелательность.
Выдыхаю и готовлюсь к тому, чтобы быть терпеливым.
Готовлюсь уговаривать и убеждать.
Потому что иначе никак. Потому что для этого я и привёл его сюда. Чтобы успокоился и ничего не выкинул, извратив всё больше, чем оно есть в своей голове.
— Не ты ли был готов на всё что угодно, чтобы вернуть себе руку? — напоминаю, сделав первый шаг в его сторону, и замираю, ожидая реакции. С ним порой как с гадюкой. Никогда не знаешь, вцепится или нет. — Так почему ты на стену лезешь теперь?!
— Потому что!
Всё-таки вцепится.
Срывается на крик и сам подскакивает тоже. Странно, что единственную, сжатую в кулак руку всё ещё при себе держит.
— Потому что вот это вот всё, и ты… — не находится со словами и замирает вдруг.
Не знает, как объяснить, и только зло и глубоко дышит. Сверкает глазами в темноте и колеблется. Не то колоться, не то всё-таки врезать мне уже.
Делает глубокий выдох и выбирает первое.
— Это всё вокруг было твоим.
Поступает как взрослый человек. Неужто княжна его тоже покусала и это работает в обе стороны? Пытается объяснять мне что-то, а сам чуть ли не вздрагивает от отвращения к себе. Ощущает себя слабым. Ощущает себя тем, над кем вот-вот посмеются.
— У тебя была эта жизнь. Что, если ты вдруг захочешь, если ты вдруг поймёшь, что…
— Посмотри на меня. — Хватаю его за лицо, сжимаю голову двумя ладонями и заставляю глядеть прямо в глаза. Знаю, что не увернуться ему. Не отпихнуть. Знаю и хочу, очень хочу быть услышанным. Не бороться ещё и с ним. — Всё, чего я хочу, — это закрыть печать и надрать тебе задницу без поддавков. На этом мои желания на ближайшее время заканчиваются.
Сначала пихает меня в грудь, а когда ничего не выходит — ни замахнуться нормально, ни вырваться, — сдувается и становится миролюбивее. Успокаивается немного и расслабляется.
Хмыкает и, вместо того чтобы драться со мной, напротив, хватается за край пока все ещё старой, не застёгнутой до верха рубашки.
— Кишка тонка у тебя мне задницу надрать.
— Проверим, — отпускаю его с небрежным кивком и шагаю дальше по коридору. Насколько я помню, тут уже совсем недалеко.
— Уткну тебя носом в грязь на глазах у всех. Вот будет потеха, — бурчит мне в спину и, должно быть, не собирается останавливаться вовсе. — Может быть, это будет настолько позорно, что эта мышь хорошенько подумает и разорвёт помолвку.
— Перестань. Кому и следует ревновать, так это мне, — отмахиваюсь, даже не оборачиваясь, и даже не знаю, «мышь» увижу завтра или не «мышь». Я вообще не представляю, какая она, и не то чтобы собираюсь представлять.
— Да ну. С чего бы это? — удивляется совсем по-настоящему, и мне даже хочется умилиться этому.
Так злится на меня, что не подумал о самой очевидной причине для злости и ревности.
Останавливаюсь перед двойными притворенными дверями, оглядываю пыльные круглые ручки и тянусь к одной из них.
— Потому что ты с ним, а я тут один.
Тяну створку на себя, а Лука молчит ещё какое-то время. Осмысливает, просачиваясь следом за мной.
— Значит, ты так на это смотришь, — подытоживает и походя осматривается.
Останавливается около давно умершего, не помнящего пламени камина и глядит на покрытые паутиной картинные рамы со смазанными потемневшими изображениями.
Всего четыре. И пара пустых подсвечников по бокам.
— А как ещё? — спрашиваю только для того, чтобы повернулся, и сам направляюсь к одному из оставшихся на своём месте узких диванов. Оцениваю слой слежавшейся грязи на задубевшей накидке и стаскиваю её на пол прежде, чем сесть. — Перестань. Тебе тут вообще бодаться не с кем. Не дёргайся и не дёргай Йена зазря, — прошу, а не приказываю, смягчившись, но он мотает головой, будто отсекая, и, наконец, отступает от камина. Косится на выходящие в заросшую часть сада окна и поднимает взгляд на потолок. Делает вид, что приценивается к потемневшей и совершенно не интересной ему люстре, прежде чем заговорить вновь.
— Мне один чёрт всё это не нравится. Все эти люди, дом, даже розовые кусты в саду. И вообще, куда мы пришли?
— Я когда-то водил служанок в эту часть дома. — Приподнимаю кисти рук, которыми опираюсь на диванную спинку, и наконец-то получаю ехидный, вспыхнувший заинтересованностью взгляд в ответ. Может быть, устанет уже хватать меня и позволит немного погладить не против шерсти? — Иногда в свою спальню, минуя коридор.
— Чтобы они подоткнули тебе одеяло?
Заинтересованный, подходит ближе и толкает меня в колено своим. Цепляется рукой за подвязь и вроде бы успокаивается немного.
— Вроде того.
— Так ты меня привёл сюда, чтобы трахнуть? — уточняет и, опустив взгляд, медленно отодвигает мою ногу своей. Приближается, пока не коснётся сиденья, и не нависнет, опёршись ладонью о спинку около моей головы. — Как какую-то служанку? — понижает голос до откровенно заинтересованного, и у меня не выходит не улыбнуться.
И не коснуться его тоже не выходит.
Ладонь сама ложится на чужое бедро и будто бы задумчиво поднимается вверх. До продёрнутого в шлёвки ремня.
— Хотел показать портреты своих родственников со стороны матери. — Приподнимаю брови и пальцами добираюсь до увесистой тусклой пряжки. Касаюсь её и откидываюсь назад сильнее, вытягивая шею. — Служанки делали вид, что их это впечатляет.
— Да ладно. Серьёзно? — Лука не очень-то старательно пытается показать, что удивляется, и шагает вперёд. Забирается на сиденье обоими коленями, но пока держится наверху, не садится на мои ноги. — Что же, давай посмотрим, — соглашается и даже поворачивает голову к камину.
Нарочно задирает её так, чтобы можно было потянуться и провести по оголившейся шее, и будто бы не замечает вторую мою ладонь, снова скользнувшую на его бедро.
Любуется едва заметной из-за грязи позолотой на рамах, как же. Прищурившись, оценивает наряды изображённых на полотнах людей.
Что до лиц, то я сам не поднимался взглядом ни до одного из них. Лука интересует меня больше изображений размытых призраков.
Лука, который перебирается ладонью на моё плечо и вдруг вцепляется в волосы.
Дёргает за прядки и оказывается куда ближе, чем был секунду назад.
— Я с ума схожу от одной мысли, что ты можешь просто разлюбить меня, — почти в лицо мне выдыхает и грудью приваливается к груди. Не нависает больше, а всем весом на мне. Не нависает, и я могу обхватить его за пояс. Притянуть ещё. — Что я перестану быть нужен тебе потому, что ты когда-то был другим. Я-то никогда не был, понимаешь?
Он никогда не был соплёй и мямлей.
Он никогда не боялся ран и запачкаться.
Он боится, что я, проведя пару ночей среди некогда привычных интерьеров, вдруг вспомню, каково это — кривить рожу при виде чего-то попроще. Боится, что захочу остаться.
И кто ещё тут глупый? Он или Йен?
— Я не помню, как это — быть другим. — Глажу его по спине и левой стороне лица. Успокаиваю, прикасаясь и слежу из-под опущенных ресниц. — А даже если бы и хотел, мне никто не позволит.
Дёргает головой, пытаясь сбросить мою ладонь, и упрямо твердит своё:
— Скажи, что не хочешь. Скажи мне, что не хочешь быть таким, как раньше, и дом действительно только предлог. Что ты не хочешь…
— Я не хочу, — перебиваю его и говорю то, что он хочет услышать. Спокойно и вполголоса. Убеждаю его и всё не верю, что он действительно может опасаться подобной глупости. Что после всего его может заклинить на такой ерунде. Его, теперь упорно отводящего свой взгляд. — Довольно уже истерик, повернись сюда.
Обнимаю, выпрямляю свою спину, двигаюсь к краю, чтобы было удобнее, а он, упрямый, отталкивает моё лицо и тут же стучит пальцем по подбородку.
— Мы не доспорили, — возражает так, будто это весомая причина, и я тут же стряхиваю его пальцы.
— Потом доспорим.
Хмыкает и по новой хватается за мои волосы.
— Тоже можно, — соглашается, больше не ввязываясь в словесную драку, но вместо того, чтобы потянуться к губам, горбится и упирается в висок своим лбом. Замирает так на какое-то время и просто держится близко, большего и не ожидая.
— Как там княжна? — спрашиваю вполголоса и не то чтобы не догадываюсь, каким будет ответ.
Йена я видел за вечер дважды.
Когда провожал в отведённую им комнату и сейчас, уже спящим, когда пришёл за этим вот. За этим вот, который просто не вырубился бы ни за что.
Слишком бурлит.
— Спит. — Лука дёргает плечом, будто показывая, что не понимает, что мне от этого вопроса, понятнее что-то стало? И выпрямляется, чтобы снова заглянуть в моё лицо. — Такой поникший. Безумно жаль, что нельзя его утешить.
И смотрит дальше, уже из-под опущенных век.
Нарочно отклоняется ещё. Нарочно напрягает спину, опираясь на мою ладонь.
— Не дразни меня, — предупреждаю и борюсь с желанием погрозить указательным пальцем.
Его это рассмешит только. Не впечатлит ни черта.
— А то что же иначе?
В голосе — живейший интерес, а пальцы, что так и лежат на моей шее, сжимаются чуть сильнее. Горячие, ловкие пальцы, выдающие нетерпение своего хозяина.
— Ничего не получишь, — угрожаю в шутку, но Лука тут же согласно кивает. И перехватывает мою вторую, скатившуюся с его шеи ладонь своей, пока всё ещё единственной.
— Но и ты тоже, — напоминает и сжимает кисть поперёк фаланг. И не то делает вид, не то действительно сейчас не замечает. Не замечает, что я поглядываю на его правую руку. На тёмную подвязь, благодаря которой она держится прижатой к груди. — Ничего и никого. Не. Получишь.
По слогам.
Нарочито раздельно.
Глядя на мои губы и кривя свои.
Каков же засранец.
Тихо радуется, что не одному ему тут не нравится. Радуется, что не одного его всё бесит, и дерьмово тоже не одному.
Был бы я вообще здесь, если бы не его рука?
Если бы его у меня просто не было?
Вряд ли бы вообще нашли среди бесконечных лесов и глухих полудиких селений. А если бы и нашли, то не притащили бы. Нечем было бы манипулировать.
Это сейчас у меня благодаря чужим проблемам такая куча интересов.
Медленно справляюсь с узлом на чёрном платке, и правая непослушная кисть Луки проседает вниз под собственным весом. Опускается и ложится между нами, всё ещё замотанная в кусок тряпицы.
Вытягиваю её, откладываю в сторону и жду, что он скажет что-нибудь.
Может, возмутится или выплюнет очередную остроту.
Я жду, а он только молчит и смотрит.
Сначала вниз, а после, нахмурив лоб, на меня.
Горбится сильнее и кренится вперёд.
Будто собирается падать.
Будто ему есть куда упасть.
Обхватываю за пояс, притягиваю к себе и выпрямляюсь.
Встаю так быстро, что едва успевает ухватиться ногами за пояс и рукой за шею.
Встаю только для того, чтобы тут же опуститься вниз и уложить его спиной на пыльное, скинутое не так давно покрывало и посеревший ковёр.
И, надо же, никакого сопротивления в ответ. Ни попытки ударить, ни рассерженных причитаний о том, что он обижен, а я, бессовестный кусок дерьма, могу идти на хер.
Ничего из этого.
Напротив, одна покорность и попытки уцепиться как можно крепче. Притянуть ближе.
Одна покорность… или видимость.
Улучив секунду, хватает зубами за плечо так, что прошивает до кончиков пальцев, и даже не думает отпускать. Нарочно делает только больнее и жмётся ближе, не позволяя мне выставить руку и перенести на неё часть веса.
Нарочно укладывает на себя, и будто вцепившийся насмерть клещ.
Не дышит сам и не даёт мне.
Отпускает спустя вечность, откидывается назад, устраивается затылком на сбившемся складками ковре и нарочито небрежно касается языком уголка рта.
Проверяет, пустил кровь или не вышло.
Проверяет и недовольно цокает.
Не прокусил-таки.
Не смог продавить зубами и кожу, и рубашку.
Пока ещё мою, а не пошитую специально для готовящегося фарса. Пока только мою, а не заимствованную с чужого плеча.
Сам он тоже без куртки, как и был в отведённой им комнате, когда я его выдернул на улицу, и теперь ждёт, что же дальше.
Что же будет после того, как цапнул. Накажу как-нибудь или нет?..
И глаза чуть ли не светятся в полумраке. Даром что не кошка. Даром что просто серые.
Полюбовался бы, да ещё раз ухватит, если буду медлить.
Если не буду, то укусит тоже, только позже.
Выбираю второе и, вместо того чтобы причинить что-нибудь, заставить зашипеть или стискивать кулаки, просто накрываю его рот своим.
Иногда сложно.
Заставлять испытывать боль.
Иногда хочется другого, а если Луке — нет, то пусть потерпит.
Целую его и ощущаю привкус крови на губах. Едва-едва.
Целую его, прижимая к полу, и жалею, что пока нельзя увести наверх. В свою старую спальню.
Посмотреть на него не на голых досках или в крови, а среди светлых стен и белых простыней.
Красивый.
Ему было бы к лицу, и ко всему прочему тоже.
Прикрывает глаза, и я делаю то же самое.
Соглашаюсь на негласную передышку и наслаждаюсь моментом.
Подталкиваю свою руку ему под голову, второй обнимаю, приподняв над полом, и будто бы и не с ним вовсе сейчас — таким кажется податливым.
Целует в ответ, ласкается, растёкшись по ковру, и будто бы и не думает о том, как улучить момент и ударить.
Целует, едва ощутимо прихватывая за губы и охотно подстраиваясь языком под движения моего.
Как расплавленный воск, и оттого только интереснее.
Я не жду, что выкинет что-нибудь, но знаю, что сделает это. Знаю, что потерпит мои нежности и в итоге не выдержит и всё испоганит.
Перевернёт всё так, как нравится ему, и меня тоже заставит.
Выгибается сильнее, давит лодыжкой на моё бедро, пихается каблуком сапога и, боднув, ударив в лоб своим, высвобождается.
Смотрит, и замечаю, как уголок его обозначивших чуть ярче губ ползёт вбок, складываясь в ухмылку.
— Продолжим в том же духе — и один из нас точно умрёт от старости, — выдыхает мне в лицо и левой рукой требовательно дёргает за ремень там, где получается до него дотянуться. — Или я усну, так ничего и не дождавшись.
— А чего ты ждёшь?
— Увлекательного рассказа про рамы на стене, конечно же. Ты не за этим меня привёл?
И смотрит удивлённо и даже будто бы испуганно.
Распахивает и глаза, и рот. Будто бы собирается краснеть, как впервые оказавшаяся на лопатках девица, и не перестаёт тянуть за пряжку, которую нащупал пальцами.
Выдыхаю, закатываю глаза. Отстранившись, встаю на колени и в приглашающем жесте протягиваю ему свою раскрытую ладонь.
Лука хмурит брови, думает, принимать её или нет, и в итоге решает, что, наверное, ничего страшного. Можно вложить пальцы, раз так вежливо предлагают.
Как только делает это, дёргаю его на себя и рывком заламываю руку, заставляя перекатиться на бок.
Давится выдохом от неожиданности, и ещё раз, когда не церемонясь кручу его уже двумя ладонями и ставлю на четвереньки.
Вспомнил про мою родню?
Сейчас я их познакомлю.
Отпускаю его кисть для того, чтобы ему было на что опираться, и хватаюсь уже за растрёпанный и ещё даже не просохший полностью хвост.
Странно, что ещё не нацеплял пыли.
Странно, что успел привести себя в порядок с дороги. Йен наверняка требовал ванну первым.
Вряд ли им предоставили сразу две и по личному слуге.
Сжимаю кулак сильнее и тяну тоже.
Заставляю запрокинуть голову и игнорирую то, что кренится на правую сторону.
Совсем немного.
— Смотри… — Прижимаюсь к нему сзади и, пригнувшись, едва не ложусь на спину, чтобы быть поближе. — Первый — моего прадеда. Говорят, важный был человек. Не помню должности, которую он занимал.
— А имени?
У него даже голос иной стал.
Его голос подрагивает, он словно уже сорванный и вот-вот и вовсе скатится на шёпот. Не перечит мне и действительно смотрит куда велено. Смотрит и подаётся назад, вжимаясь в меня своей задницей.
— И имени не помню.
Черт лица, съеденных тленом и наслоившейся грязью, тем более. Уцелели лишь очертания рук и вычурных широких рукавов.
Перевожу взгляд на следующую раму и ладонью левой, свободной до этого времени, оглаживаю всё ещё слишком выступающие рёбра.
Спускаюсь ею по его боку к тазобедренной кости и там и оставляю, не торопясь расстёгивать его штаны.
— На втором уже моя прабабка. Про неё я сейчас помню ещё меньше, чем про деда. Не то Марта, не то Матильда… Неплохое ей нарисовали ожерелье, правда?
Чёрные пятна сплошь и кое-где проглядывающие пятна краски. Чёрные пятна, из-за которых едва виднеются зелёное платье и шея, украшенная не то рубинами, не то чем-то иным.
Тоже наверняка уже не разобрать.
Цвета поблекли. Грани стёрлись. Но Луке на это плевать.
— О да, — Лука покорно соглашается со мной и не дыша всё глядит вверх. Ждёт, когда я окончательно разберусь со всеми застёжками и окажусь в его штанах. — Я бы польстился, будь оно настоящим.
— Оно настоящее. Может быть, всё ещё где-то в этом доме.
Пытается обернуться, заинтересованный, но не разрешаю, предупреждающе потянув за волосы, и ничего не выражающим голосом спрашиваю:
— К следующей?
Он хмыкает и немного сдавленно, видно, из-за ворота рубашки, давящего на горло, выдыхает:
— Давай.
Киваю на третью и, расправившись со всеми застёжками, оставляю расслабленную ладонь на его животе. Чуть ниже, чем на животе.
— На этой уже должен быть дед, отец матери.
Покорно смотрит куда следует и даже делает вид, что различает чуть больше, чем ничего, в темноте. Покорно игнорирует мои пальцы, холодящие кожу, и это становится забавным.
Вести светские беседы, держа его согнутым.
— Почему полотно так выгорело?
Действительно, несмотря на пыль, видны светлые, почти до жёлтого доведённые пятна, хаотично разбросанные по всему холсту. И это бы показалось мне странным. Несомненно показалось бы, смотри я на него при других обстоятельствах.
Сейчас же просто плечами жму и возвращаю вопрос назад:
— Откуда же мне знать?
Кивает, насколько может, и спрашивает об ещё одной. Самой не побитой временем из всех. Грязи только насело, но это так, это почти не в счёт.
— А последняя? Кто на ней?
«Кто на ней?» — мысленно повторяю вопрос и сам какое-то время смотрю на картину. Проверяю, чувствую ли что-нибудь вообще.
В итоге решаю, что нет.
— Мать.
Лука невнятно хмыкает и ведёт шеей, будто качая головой. Рассматривает и задаёт весьма ожидаемый вопрос:
— Представишь меня ей, любимый?
Прохожусь взглядом по полотну ещё раз и оцениваю изображение на предмет сходства. С тем собой, которым был раньше, до того, как поналипло всякого чёрного.
И ни капли его нет. Ни капли с тем, что я помню.
Светловолосая, небольшая, с близко посаженными глазами и пухлыми губами. На кого вообще должен быть похож я? На своего таинственного, накуролесившего и смывшегося папашу?
Качаю головой и отгоняю прочь все ненужные мысли. Мы тут вовсе не для того, чтобы копаться в прошлом и испытывать какие-то сожаления.
Отнимаю руку от его живота и широким жестом оглаживаю не такую уж и широкую, подрагивающую под рубашкой спину. Прохожусь ладонью от топорщащегося ворота и до расстёгнутого брючного ремня. Надавливаю на поясницу.
— Именно это я и делаю, — соглашаюсь с ним и не торопясь оголяю его задницу, — любимый.
Лука хмыкает в ответ и оборачивается, стоит мне отпустить его волосы для того, чтобы взяться обеими пятернями за его бёдра. Потянуть на себя ещё, будто бы примериваясь.
— Как же сильно ты на неё обижен.
Забавно. С чего бы ему сделать такой вывод?
Тяну его на себя ещё, покачиваю на коленях и шаткой левой ладони и решаю, завалить его на грудь или пока нет.
— Не больше, чем ты на свою.
Улыбается мне через своё плечо и вскидывает бровь:
— Нельзя быть обиженным на ту, которую не помнишь.
И будто бы само ехидство, надо же. Всегда невозмутим, как его ни загни. Что с ним ни делай, не возразит. Любую глупость и откровенную дрянь поддержит.
Чудо, насколько испорчен.
Чудо, что, несмотря на это, умудряется порой принимать действительно правильные, а не только выгодные, решения.
Глажу его по спине ещё немного, задираю рубашку до рёбер, поглядываю на выступающие кости и смаргиваю всю досаду.
Плевать, что тощий, — вредным и испорченным от этого меньше не становится.
Подхватив под живот тяну на себя ещё. Выпрямляю, ставя на колени, и прижимаю лопатками к своей груди.
Тут же охотно падает своим затылком на моё плечо, запрокидывает голову и, накрыв своей левой мою, обнимает себя ею. Стискивает, насколько получается, сильно, и не раздумывая помогаю ему второй.
Зажимаю будто в кольцо и ослабляю его, только когда сорванно выдыхает.
Нехотя и тут же заскрежетав зубами.
Заставляю его забыть о досаде, потянувшись пальцами правой руки вниз и сжав его член от головки до середины уже безо всяких предупреждений.
Вздрагивает, льнёт сильнее и кидает быстрый взгляд.
Опускает его тут же и следит за моими пальцами.
Наверняка многого и не различает в полумраке, но хватает и того, что есть. Расслабляется, растекаясь по мне, и руководит моей левой своею рукой.
Гладит ею свой живот через рубашку, водит по едва ощутимым сквозь плотную ткань соскам и неловко стискивает один из них.
Пытается сжать моими пальцами.
Делаю так, как он хочет, и повторяю движение и внизу тоже, второй ладонью.
Грубо и на сухую.
Мучительно, должно быть.
Очень по его.
Не жалуется уже, что медленно, — напротив, будто нарочно сам притормаживает, чтобы растянуть всё, и недовольно шипит, когда я забираю у него свои пальцы, почти было дотянутые и уложенные на подрагивающее горло.
Шипит, корчится, выкручивает шею, чтобы недовольно зыркнуть на моё лицо, а я отвлекаюсь только для того, чтобы забраться в карман.
Мне нужно достать кое-что, чтобы продолжить.
Кое-что, прихваченное специально для него. Чтобы поутих немного и не злился.
Или, напротив, злился ещё больше, только уже не сдержанно и через ядовитые ухмылки.
Пальцы наконец нашаривают вытянутый стеклянный флакон размером не больше, чем те, что используют для разлива духов, и прижимают его к чужой груди.
Прямо к солнечному сплетению.
Лука тут же опускает подбородок и, я готов спорить, вскидывает бровь. И на языке у него уже с десяток насмешек.
Опережаю его и почти прошу, без повелительных ноток:
— Открой.
Почти прошу, а сам начинаю двигать пальцами замершей правой. Начинаю гладить его, царапать ногтями внизу и покручивать оголившуюся головку. Давить на неё и заставлять его шевелиться.
Заставлять его слышать меня и кусать губы.
И быть сговорчивее.
Помнить, зачем он тут вообще, со спущенными штанами.
Сглатывает, прикрывает глаза, затылком ведёт по моему плечу, очертив какой-то странный полукруг, и подчиняется после.
Легко выдёргивает вытянутую пробку и тут же фыркает, проведя тыльной стороной кисти по носу.
Запах действительно едкий.
Коричного масла, гвоздики и ещё невесть чего.
Запах такой, что тут же царапает глотку и хочется чихнуть.
Не жду комментариев и молча выплёскиваю часть жидкости на свои продолжающие сжимать его снизу пальцы.
В момент всё становится насыщеннее, чудится даже, что сама рука, неторопливо растирающая эту вязкую дрянь от основания его члена до головки, горячеет.
Осторожно отставляю склянку, тут же ослабляю ворот его рубашки, распустив завязку, и тяну вверх.
Охотно помогает и, выкрутившись, отталкивает меня. Снова падает на спину и спинывает один сапог о другой. Раздевается полностью и принимается за меня.
Одной рукой больше мешает, чем помогает, но справляемся быстро.
Справляемся, оголив верх и расстегнув застёжки на штанах.
Дальше шипит, ругается и, махнув рукой, тянет на себя, дёрнув за волосы.
Едва не цепляю склянку локтем и успеваю поймать в последний момент.
Успеваю поймать, схватить, сжать её в ладони и, задержавшись на миг над ним, облить его этой дрянью.
От кадыка и до паха.
Густые тёмные капли попадают даже на подбородок, но ничего ляпнуть не успевает.
Ни послать, ни ударить.
Целую его сразу же, собираю эту липкую густую горечь языком и тут же пальцами по его телу.
Размазываю по груди и животу и мимоходом, где дотягиваюсь, оглаживаю и ладонями. Нажимая, царапая и ощущая.
Убеждаясь, что он действительно со мной в этом месте.
От запаха начинает кружиться голова.
Очень резкий, приторно-сладкий, но так даже начинает нравиться.
Так прекрасно подходит для того, чтобы сдобрить основное блюдо. Совсем не сладкое и зачастую, напротив, приправленное солёной кровью.
Кусаю его, вспоминая про этот самый солёный привкус, заставляю выгнуться всего, задохнуться и терпеть. Терпеть, сжав единственный послушный кулак, а сам, сцеживая несколько капель крови и растирая их языком по нёбу, размазываю эту липкую дрянь между его ногами.
Больше лапаю, больше просто касаюсь и прохожусь пальцами по бёдрам и жёстким ягодицам.
Ощущаю все его кости пальцами и нажимаю на каждую.
Глажу, раз за разом проходясь вверх-вниз, от копчика до головки, и в этот раз не жду того, что заговорит.
Не жду его болтовни. Напротив, делаю всё, чтобы не позволить ему трепаться.
Не отпускаю ни на секунду, кусаю, и кусаю, и кусаю… пока не заскулит.
Пока не схватит за волосы и не попытается оттащить в сторону.
Мокрый, дрожащий и каменный под моими пальцами.
Встречаемся взглядами, и его такой рассредоточенный, такой блуждающий и будто потерянный, что мне хочется просто чудовищно.
Взять его прямо сейчас.
В это самое мгновение.
Вставить и смотреть. Смотреть и ждать, изменится ли что-то в зрачках или нет? Станет ещё более растерянным?
Мне хочется просто чудовищно… Давно и всегда. Мне хочется заставить его кричать, но без привкуса боли.
Мне хочется… Пытаюсь склониться снова, чтобы поцеловать уже нормально, ласково и не торопясь пройтись языком по алым, истерзанным мною же губам, как останавливает меня.
— Погоди… — Едва дышит и мотает головой. Болтает быстро-быстро. Удерживает с трудом, и если дёрнуться, то пряди просто выскользнут. Замираю и жду. Жду на вытянутых руках. — Погоди… Я кое-чего хочу. Сделаешь для меня?
Вместо слов поднимаю правую бровь, и он улыбается как абсолютно больной.
Как сбрендивший от палящего солнца или опиатов.
Он улыбается мне так широко, что кажется, ещё немного — и порвал бы уголки рта.
Хватает меня за макушку увереннее и давит на неё, понукая опуститься вниз.
Давит, и это не вяжется у меня.
Не вяжется с его безумным оскалом.
— И только-то? — спрашиваю осторожным шёпотом, покорно откатываясь на ладонях и мимоходом касаясь его ключицы уголком рта. — Это всё, чего ты хочешь?
— Хочу вспоминать, как упирался членом тебе в глотку, каждый раз, как буду видеть ту девку. — Едва с клыков яд не капает, а взгляд всё такой же. Шальной и будто бы даже беспомощный. Ему так погано сейчас, что даже не пытается скрыть. Так горько, что, как бы ни кривился, только больше наружу лезет. Лезет то, что его жрёт. — И ваши трогательные невинные поцелуи.
Ревнует, идиот. Ревнует, как не ревновал к Йену. Или же я только так думал?
— Не будет никаких поцелуев, — обещаю и касаюсь правой, почти недвижимой стороной рта его груди. Спускаюсь чуть ниже и шрамом прочерчиваю линию рядом со сжавшимся от прохлады соском.
Собираю губами сладкие размазанные капли.
И смотрю на него, нахмурив лоб.
Смотрю в его глаза.
Жду, пока, помедлив, кивнёт и вопьётся взглядом в потолок, устроившись на складке ковра.
— Это хорошо. Иначе…
Скатываюсь ниже и ниже. Солнечное сплетение. Рёбра, впалый живот, и вдруг снова остановившая меня, ухватившая за подбородок на этот раз рука.
— Ты… Ты знаешь, что иначе.
Не отвечаю, склонив голову, прикусываю его пальцы, жду, пока с шипением отпихнёт меня, и, сжав его бёдра по обе стороны, прерываю этот поток ненужных угроз.
Шипит, когда насаживаюсь ртом на его член, и стонет, когда выпускаю из него.
Выгибается, и я охотно помогаю ему, придерживая ладонями под бёдрами.
Бормочет что-то совсем негромко, сгибает левую ногу в колене, позволяя мне быть ещё ближе, и снова, будто рефлекторно, цепляется за меня.
Хватается за плечо и сжимает его.
А я будто заново вспоминаю, что ему нравится.
Как его нужно ублажать ртом, чтобы дрожал и забывал сделать выдох. Я пробую всё.
И едва-едва его касаюсь, обвожу очертания головки языком, почти не пускаю внутрь рта и, напротив, ощущая вкус коричной дурманящей горечи, задерживаю дыхание и пропускаю в глотку.
Я пробую всё и заигрываюсь настолько, что в какой-то момент мне кажется, что он не дышит.
Не издаёт не единого звука, но, остановившись и замерев, можно расслышать стук сердца.
Можно убедиться в том, что действительно здесь, и продолжить, удобнее облокотившись на его согнутое колено.
Одной рукой на колено, а второй, будто припоминая все те разы, когда он поступал так со мной, сжать за яйца, потягивая и прижимая их к стволу.
— Ну что же ты молчишь? — спрашиваю вполголоса, когда в очередном беззвучном крике распахивает рот и выгибается, запрокидывая голову далеко назад. — Скажи мне что-нибудь.
Сглатывает, расслабляет так и не отцепившиеся от моего плеча пальцы и тут же сжимает их обратно. Выдыхает, используя эту передышку, и радует меня, флегматично помотав головой:
— Ты берёшь в рот на глазах у всей своей родни.
Хмыкаю и, перед тем как ответить, проверяю, насколько всё плохо со рвотным рефлексом. И, надо же, по прошествии лет он ко мне так и не вернулся.
Должно быть, отмер за ненадобностью вместе с брезгливостью.
Лука отзывается полустоном, которые, я уверен, нарочно сдерживает, бросив себе негласный вызов, и воспринимаю это почти как личное оскорбление.
Вскидываю взгляд, скольжу им по старым рамам и невольно ухмыляюсь, поддавшись на это глупое ребячество:
— Я ещё не то сделаю на глазах у всей своей родни.
— Да? — удивляется полупьяно и слишком уж наигранно и на ощупь пытается погладить меня по щеке. — Хочешь ещё больше удивить их?
Не отвечаю и наклоняюсь снова.
Не говорю ему о том, что у меня внутри всё горит и вот-вот игры кончатся. Что вот-вот ему придётся начать грызть свою нечувствительную правую, чтобы и дальше быть таким демонстративно тихим, потому что ещё немного — и я снова его разверну.
Поставлю так же, как и вначале, дурачась, и выдеру.
И нам обоим будет очень хорошо.
Но пока держусь и ласкаю ртом, глажу его языком и упираю головкой в щеки, целую, нарочно прикрываю зубы и даже не сжимаю ноги.
Не причиняю ни капли боли, только распаляя и не давая подойти к концовке.
Распаляю его, почти не отрываясь на то, чтобы продышаться, и выпускаю изо рта только для того, чтобы согнуть вторую ногу в колене и развести их, обе, ещё шире.
Поцеловать ниже, провести языком и вставить его в него.
Вот тут вскрикивает уже, вскрикивает оттого, что я мог бы дать ему кончить минимум трижды хорошим шлепком или придушив, но не делаю этого.
Я мог бы заставить его кончить, трахая языком и выкручивая член, но… не в этот раз.
Продолжаю вылизывать и уговариваю потерпеть уже себя.
Только себя.
Лука может сколько угодно цепляться рукой. Хватать за волосы пальцами и шипеть. Может ругаться и пытаться выкрутиться, чтобы перекатиться на живот и подставиться.
Может пытаться сколько угодно.
Всё равно не хватит сил.
Держу его и, крепко сжав разведённые в сторону ноги, прерываюсь только для того, чтобы укусить за бедро.
Но не достаточно сильно, чтобы кончил.
Совсем слабенько, чтобы стало финальной вспышкой.
Совсем едва.
Сжимаю зубами горячую, солёно-сладкую кожу и возвращаюсь к прерванному занятию.
В следующий раз отвлекаюсь для того, чтобы поставить засос уже на другой ноге.
Вылизываю едва заметную в темноте метку и касаюсь губами его налитого члена. Головки и выступающих вен под ней.
Не выдерживает моей ухмылки, посылает подальше и пытается насадить ртом, надавливая на затылок.
Пытается вставить между приоткрытыми губами, но наталкивается только на зубы.
Шипит на меня, злится и откидывается назад, сжимая бесполезные пальцы в кулак.
— Будь у меня две руки… — начинает вдруг шёпотом, и я тут же бросаю все свои игры. Опираюсь на кулак и поднимаюсь к нему. Оказываюсь напротив его лица до того, как договорит, и стискиваю запястье его отведённой в сторону правой.
— Тебе сейчас и одна не нужна, — возражаю и поднимаю её вверх, сжимаю вместе с левой.
Своей одной прямо над его головой.
Не отвечает, но смотрит так, что можно и без слов.
Смотрит мне не в глаза, а куда-то глубже, и я припадаю на локоть, чтобы не отпускать его. Второй, свободной, сжимаю свой член и, не медля больше, обещаю, наконец, причинить ему такую желанную боль.
Приставляю головку к мокрому, совсем немного растянутому, раздразнённому моим языком заду и вхожу в горячее, замученное ожиданием тело и, вторгшись в него, отвожу руку в сторону.
Лука не шипит, не морщится и не кривится.
Не шевелится вообще.
Дышит через раз и моргает так же редко.
Оба сладкой приторностью коричного масла дышим.
Первое движение моих бёдер — и его губы изгибаются такой же сладкой буквой «О». Его губы… Алые и лишь каким-то чудом не потрескавшиеся.
Его губы в сантиметрах от моих, но держусь выше, чтобы смотреть.
И тогда он начинает кусать себя сам.
Растрёпанный, безумный и до последней клетки своего тела мой.
Я ощущал его своим даже после того, как он ушёл. После того, как вернулся и нарезал круги вокруг. Даже зная, что он свалял дурака с мальчишкой, он всё равно был мой.
Они оба.
Ловлю себя на мысли, что не отказался бы сейчас и от второго, но тут же жмурюсь и фокусируюсь на одном.
Чувствую его и жар его тела.
Всё ещё не тороплюсь и вхожу понемногу. Протискиваюсь в него по миллиметру и сам не замечаю, как сорванное дыхание становится нашим общим.
Не замечаю, как пригибаюсь и опираюсь о его лоб своим.
Не замечаю, как пережимаю запястья, которые удерживаю, ещё сильнее, и Лука невольно выгибает кисть. Вытягивает пальцы левой руки, правая же остаётся недвижимой.
Проклятая правая…
Никогда она не раздражала меня так, как сейчас.
Никогда я не верил столь сильно, что ради неё можно потерпеть и весь этот глупый фарс, и напыщенные, участвующие в нём морды.
Перетерпеть всё ради этой, в кои-то веки не ехидной.
Без ссадин и синяков.
Вперёд-вперёд-вперёд… Наконец-то внутри него.
Наконец-то единое целое, и он будто успокаивается из-за этого.
Выдыхает и только пихает меня коленом в бок, не пытаясь обхватить ногами.
Он только ждёт, непривычно покорный. Позволяет мне делать всё самому, позволяет убеждать себя во всём сразу, изображая кисейную, упавшую на спину барышню.
Хмыкаю будто в ответ на свои мысли и, поведя шеей вправо, наклоняюсь к его шее.
Солоноватой от выступившего пота, с частицами налипшей пыли и приставшими волосами.
Кусаю через всё это и начинаю двигаться, не собираясь освобождать его руки.
Кусаю его под ухом и ниже.
Кусаю так же, как и за бедро, едва ощутимо, слабо, только чтобы оставить метку и подышать на кожу. Кусаю сильнее, когда уже и не ждёт этого, и тут же получаю измученный, будто сорвавшийся с уст совсем уже отчаявшегося стон.
И сразу, не дожидаясь, пока до конца стихнет, сжимаю зубы совсем всерьёз.
Так, что еще немного — и можно вырвать кусок.
Так, что ещё капля — и хлынет кровь из порванных артерий.
И мой плохой, мой заждавшийся сходит с ума сразу же. Отпускает себя и кричит во всю глотку.
И пусть — тут его не услышат.
Никто, кроме призраков, которым бы пора уже пробудиться.
Всем этим проклятым призракам.
Он оживает сразу же.
Извивается, забрасывает на меня ноги, шипит, брыкается, лишается разума и требует сделать так ещё.
Требует перестать нежничать и выебать его уже как следует.
Он заполошно шепчет что-то о том, что мне следует счесать всю его спину об этот ковёр, и я так и делаю.
Я еложу им по старому покрывалу и забываю о том, что собирался бережно.
Что собирался любить, а не драть.
И ему нужно ещё.
И ещё.
И ещё рывок.
Еще движение вперёд.
Ещё одно, ещё, ещё, ещё…
Смыкаю веки и, уткнувшись ему в плечо, вбиваюсь так глубоко, как только могу, не изувечив. Смыкаю веки и зубами сжимаю кусок плоти на безопасном плече, а не на горле.
Дрожу на нём, разве что не ритмично вздрагиваю, кончая, не выходя ни на миллиметр, и он следует за мной.
Дышит куда тяжелее, протяжнее, с голосом, и принимается выдирать свою руку.
Теперь отпускаю сразу и ничего не имею против, когда вцепляется в мои волосы.
Держится за них, как-то странно упирается локтем о моё плечо, а я чувствую тепло, разливающееся по животу.
Тепло и приторно-сладкий запах.
Запах масла, который слуги по велению хозяина доливают в каждую лампадку в этом доме. И тем ироничнее, что Лука теперь пахнет этой же дрянью. Тем ироничнее, что ему явно понравится это, когда он поймёт, что к чему. Да и мне эту дрянь выносить будет проще.
Всё будет выносить проще, если знать, ради чего.
— Останемся здесь? — спрашивает спустя время, задумчиво и словно даже как-то неуверенно, и я невольно морщусь. Кривлю и без того неровный рот и отрицательно мотаю головой:
— Возвращайся к Йену.
Он — к Йену, я — в «свою» прекрасную во всех смыслах комнату, которой предпочёл бы любой хлев.
Замираю ещё на какое-то время, а после толкаюсь от смятого покрывала и выпрямляю спину, оставаясь на полу.
Лука же будто плавает ещё где-то и даже не попытался остановить меня. Лежит, запрокинув голову, и, пока я изучаю оставшиеся на его коже следы, он так же задумчиво изучает потолок и покачивает согнутой в колене ногой.
Туда-сюда ею водит и будто неумышленно толкает меня в бок.
— Даже не знаю, пустит ли он меня в комнату, учитывая эту сказочную, ни разу не приторную вонь.
И будто бы совсем без намёка проговаривает и не глядя на меня, но я-то знаю. Знаю и не ведусь, удерживая серьёзное лицо:
— Пустит, он добрый мальчик.
Кивает, соглашаясь, и привстаёт на локте. Тут же морщится, оглядывает появившийся на плече, наливающийся фиолетовым синяк с чёткими следами моих зубов, но никак его не комментирует. Глянул, и всё — сразу же забыл. Вернулся зрачками к моему лицу.
— Пойдёшь со мной? — предлагает даже больше, чем спрашивает, и тут же вскидывает брови, вновь становясь ехидным, а не сладко расслабленным, собой. — Добрый мальчик был бы рад, если бы ты снизошёл до того, чтобы перекинуться с ним парой слов.
— Завтра.
Кривляется, изображая удивление, и беззвучно распахивает губы в выразительную «О».
— Найдёшь для него минутку между наречённой и портным? — шепчет с напускным испугом, и вдарить по растрёпанному, взъерошенному затылку хочется почти так же сильно, как хотелось целовать каких-то жалких триста секунд назад.
— Может быть, даже две минутки, — дразню его и толкаюсь от пола до того, как успеет сесть и ударить. Отступаю на шаг и сначала поправляю свои штаны, а после, оглядываясь, нахожу рубашку. — Одевайся. И не светись. Тут мы с тобой просто хорошие приятели.
И, надо же, вопреки всем моим ожиданиям, даже не вспыхивает.
Не спорит и не пытается возразить.
Коротко кивает, уже прекрасно осведомлённый, что это такое — иметь болевые точки, и спрашивает только об одном, да и то будто бы мимоходом, сгребая назад свои вылезшие из хвоста волосы:
— Надолго?
Поправляю рукава и думаю о том, как забавно он улавливает суть.
— Нет. Но до этого держи себя в руках, ладно? — прошу, даже не требую, и Лука, нашаривший свои сапоги и подтащивший их поближе по одному, замирает и вскидывается.
— Давай проясним: твоё «держи» значит, что мне не следует виснуть на твоей шее или бить по башке какого-нибудь нерасторопного идиота? Или, может, ты имеешь в виду то, что мне не стоит шляться по пивным? Воровать или ввязываться в драки?
Как раз застёгиваю ремень и, отерев ладони от остатков масла, невольно улыбаюсь его колючей, заострившейся от подозрений морде.
— Умница, — хвалю и делаю шаг к выходу из гостиной. Верю, что сможет справиться со своими тряпками сам и не потеряться. — Догадливость — одна из твоих лучших черт.
— Так что из этого? — упрямо повторяет вопрос, и тот звучит уже с куда большим нажимом и веселит меня тоже больше. — Эй, Анджей? — зовёт зло и требовательно, но я уже одной ногой в коридоре и могу только распрощаться, как того требует этикет.
— Я уже скучаю, — передразниваю его и, вопреки всем своим ожиданиям, не получаю даже сапогом в голову.
Что же это, настолько лень?
— Иди на хер. Уходи и не возвращайся, понял меня?! — отделывается только взрывом негодования и таким себе, весьма скромным посылом. Мог бы и витиеватее.
Улыбаюсь и, уже прикрывая за собой двери, слышу вдруг, как бросает вдогонку совершенно обычным своим голосом:
— Завтра здесь же?
— Если не возникнет других дел, — отвечаю негромко и зачем-то взявшись за ручку с этой стороны. Взявшись, но уже не поворачивая её. — В полночь. Тебе подходит?