Часть 5. Глава 4 (2/2)
Лука ждёт, пока Наазир прицелится и выпустит стрелу.
Неизменно мимо красного центра мишени.
Неизменно косит правее и, ругнувшись, вытягивает из колчана следующую стрелу.
У многих из них так себе с меткостью.
Многие не слишком зоркие, многие не слишком ловкие.
Большинство просто топорные и выжили только благодаря жестокости и дуболомству.
Как ни крути, а ни у одного из лучников шансов нет, если махине с двуручем удастся подобраться.
Да и с полуторником или лёгким одноручным.
Деревяшкой от стали в реальном бою не отбиться, и поэтому Лука предпочитает не подпускать противников слишком близко.
Поэтому Лука, ещё несколько лет назад смекнувший, что его сила в ловкости, без восторга относится к тренировкам с длинными железками.
Впрочем, с Наазиром они в этом прямо противоположные, и потому даже немного удивлён, найдя его тут, на стрельбище.
Наазир, спускаясь во внутренние дворы, предпочитает совершенствовать рукопашную или махать своим обожаемым, добытым чёрт знает где мечом, и оттого странно видеть его с луком.
Странно видеть его без куртки, в одной только рубахе с закатанными рукавами и с непокрытой головой.
Редко скидывает с головы капюшон.
Шрамы, полученные в одном из боёв, прячет.
Шрамы, оставленные не оружием, но когтистой пятернёй.
Шрамы, что тянутся от виска вниз и цепляют ухо.
Редко скидывает с головы капюшон… и царапины эти ненавидит. Ненавидит как вечное напоминание о своей беспечности.
Луке же, напротив, очень нравится эта история. Нравятся напоминания о ней. Напоминания о том, почему не стоит недооценивать вставших из земли мёртвых.
Встречаются и вовсе не медлительные.
Зато сытые не встречаются никогда.
Лука всё смотрит и смотрит, вслушивается в звук, с которым стрела разрезает упругий воздух, прежде чем вонзиться в прочное дерево, и, не удержавшись, хлопает ладонью о ладонь, когда Наазир наконец-то выбивает красный центр.
С двадцатой попытки, не меньше.
Всё мимо да рядом.
Всё рядом, и плевать, что в двух сантиметрах.
Не в цель — и точка на этом.
Порой решают эти самые сантиметры, и потому никто никогда не простит их.
Не закроет глаза.
Лука всё хлопает, а Наазир никак не обернётся.
Только выгибает спину ещё больше, опускает лук и, запрокинув голову, медленно выдыхает:
— Чего тебе?
Надо же, и смотреть не хочет. И не поторапливает с ответом, дожидается его в полной тишине. Дожидается, замерев с опущенным луком в сжавшихся куда больше нужного пальцах.
Лука же, напротив, взгляда не отводит. Буравит им чужой затылок и, убедившись, что большего ему не перепадёт, всё-таки отрывается от своей опоры и делает два шага вперёд.
Делает два шага и тут же оказывается под прицелом.
Едва успел глазом моргнуть, как новая стрела улеглась на тетиву.
Что же, так, по крайней мере, на него смотрят. Прямо в глаза, а не куда-то там вниз или в сторону.
Лука улыбается, глядя на заточенный стальной наконечник, и, пожав плечами, разводит в стороны пустые ладони:
— Я соскучился.
Будто бы признаётся в чём-то, но Наазир, знающий его лучше прочих, только кривится и, словно отрицая что-то, дёргает головой:
— Убирайся.
Наазир выглядит даже не злым. Наазир выглядит загнанным.
У Луки руки чешутся проверить, насколько близко он к тупику. У Луки загорается что-то внутри. Что-то, очень близкое к интересу.
— Ну зачем так резко сразу. Ты же не злопамятный.
Делает ещё один шаг вперёд и смотрит только на стальной наконечник.
— И я считал, что не обидчивый, до недавнего времени.
Лука хочет подойти ещё, но выпущенная стрела проносится в пяти сантиметрах от его руки.
Ещё немного, и оцарапала бы.
Зацепила.
Наазир тут же выхватывает следующую и целит точно в левый глаз. Лука даже не вздрагивает, но и вперёд не ступает.
Лука ждёт ответа на свой вопрос и вдруг понимает, что, когда стоят рядом, они даже не вровень уже. Наазир ниже его. Наазир оказывается не столь высок, как раньше казалось.
— «Не обидчивый»? — переспрашивает даже не в половину, а, скорее, в треть голоса, почти свистящим от злости шёпотом, и уточняет, прищурившись: — Так ты думаешь, что обидел меня?
— Напротив, я считаю, что исполнил одно из твоих заветных желаний. — Лука говорит совершенно серьёзно и выглядит уверенным в каждом своём слове. Лука выглядит так, что сразу и не разберёшь, издевается или нет. — Ты должен радоваться, а не отрешаться.
Приподнимает брови и тянется ладонью к плечу чужого лука, чтобы потянуть его вниз.
Эта изогнутая деревяшка мешает ему подойти ближе. Ему так не нравится.
— Выполнил одно из моих желаний, значит… — Наазир повторяет за ним совершенно бездумно, будто не понимая смысла слов, и Лука тут же вскидывает указательный палец и добавляет самое важное из всех забытых слов:
— Заветных.
Наазир кривится и, дёрнувшись, высвобождает свой лук.
Высвобождает и отбрасывает в сторону, продолжая сжимать в пальцах одинокую стрелу.
Лука всё поглядывает на её наконечник. Лука знает, что таким и убить можно в ближнем бою.
Лука знает. И куда именно нужно бить — тоже.
Во всех смыслах знает.
— Ты издеваешься или всерьёз считаешь, что это то, о чём я мечтал?
Наазир не хотел говорить с ним. Не хотел именно потому, что знал, что не выдержит и закипит. Знал, что куда проще отцепиться, если игнорировать, но… Но его слишком трясёт для того, чтобы удержать себя в руках. И Лука, который легко считывает его эмоции, прёт дальше, не притормаживая. Лука не собирается никого жалеть. Не умеет.
— Так ты всё-таки о чём-то мечтаешь?
Наазир медленно выдыхает и опускает голову.
Видно, что пытается сдержаться. Пытается быть выше и благороднее, что ли? Лука не понимает, зачем всё это. Для кого?
— Говори, зачем пришёл, и катись, пока я не пустил тебе стрелу промеж глаз.
Предложение почти даже великодушное.
Предложение, на которое никто не откликнется.
— А тебе хочется, правда? — Лука любопытствует с поистине детской непосредственностью и не собирается ни катиться, ни умолкать. — Хочется пристрелить меня?
— Каждый день жалею, что тебя не утащила та водная ведьма.
Лука и глазом не ведёт в ответ на такое откровение.
Его как раз не царапает.
Он знает, что ему в лицо врут.
— Конечно, ты не жалеешь. Ни одной единой секунды. Ты бы ни за что не отказался от меня.
Наазир смотрит на него как на чужого сейчас. Смотрит так, будто впервые видит и никогда не знал.
Луке эта игра даже в чём-то по вкусу. Луке, наверное, нравится. Нравится его убеждать.
— И ни за что не откажешься сейчас.
Нравится убеждать в своей ценности и исключительности.
Ни больше, ни меньше.
Он такой один.
Иначе и быть не может.
Иначе эти стены уже бы развалились.
Наазир его игнорирует и только смотрит. Довольно красноречиво, но Луке мало. Луке хочется больше его внимания.
И злости тоже. Криков. Не только их.
— Ну так давай, докажи мне обратное, — всё не унимается и, как и в комнате, готов чуть ли не выплясывать вокруг. Готов добиваться своего куда дольше, чем привык. — Или, может… решим это по-другому? Бери меч. Сделаешь меня, и тогда, может быть, полегчает? — предлагает, кивая на чужие ножны, и нарочно задерживается взглядом на брючном ремне. Очень рисованно и нарочито.
Наазир от этого не впечатляется, а, напротив, кривится.
Морщится.
— Ты зарываешься.
— А не сделаешь — я снова тебя трахну.
Лука его будто не слышит. Лука подмигивает и готов повиснуть на нём прямо здесь, во внутреннем дворе. С обещаниями, уловками и даже, о ужас, кусачими поцелуями. Сейчас ему хочется и их тоже. Только потому, что губы напротив него так дёргаются.
— Уже иначе, не на лопатках. Соглашайся, Наазир, в любом случае не проиграешь.
И чем сильнее с ним не хотят связываться, тем сильнее самому Луке хочется.
Наазира же как от лицевой судороги косит.
Сводит всю правую сторону лица.
От отвращения, видно.
К кому-то из них.
— Какая же ты…
Не исключено, что к обоим.
— Что? Мразь? — Лука нарочно не даёт ему договорить. Лука с удовольствием сам произносит это слово. — Что же ты только сейчас это заметил?
Повисшая пауза разбивается о тяжёлый выдох. Выдох, наполненный самым настоящим, неподдельным сожалением.
— Никогда больше я не возьму тебя с собой. Не позволю стоять рядом, не…
— Так и не надо. Я не хочу больше таскаться с тобой, — Лука его прерывает на середине гневной тирады и лишает даже такой малости. Лишает удовольствия отчитать себя, как сопливую малолетку. — Не хочу выполнять идиотские поручения, охотиться и убивать пьяниц за три монеты в качестве приработка. Я больше не хочу с тобой. И быть как ты я тоже больше не хочу.
Договаривает, и повисает пауза.
Договаривает, и над одним из многочисленных внутренних дворов проносится стайка испуганных кем-то птиц.
И ни один, ни второй головы не поднимает.
Наазир становится мрачнее низких, нагнанных с запада туч. Наазир, наконец, стаскивает колчан со спины и бросает стрелу.
— Бери меч.
— Ну наконец-то, а я уже начал думать, что ты…
Лука, что сначала было усмехается, не договаривает, осекается, отскакивая назад, и тут же крутится, спасая живот и правую бочину от скользящего рубящего.
Надо же, как выхватил!
Лука не договаривает, быстро пятится, добираясь до старой оружейной стойки, и хватается за ближайшую же рукоять. Не глядя.
По весу чувствует, что на эту схватку ему достался полуторник, но рассматривать некогда. Тут же ставит блок, не позволяя полоснуть себя уже по лицу, и, разорвав сцепку, отшатывается.
Бегает пока.
Пока крутится и блокирует, защищая то бедро, то спину.
Примеривается, хотя к этому противнику ему и не надо.
Знает все сильные стороны.
Слабые тоже знает.
Кружатся оба, и всё так быстро, что если бы кто высунулся поглядеть, то не уследил бы.
Не поймал очертаний двух размазанных фигур взглядом.
Для Луки всё это — затягивающая игра. Наазир — в бешенстве.
Наазир в кои-то веки серьёзно, без уклонений и шуток, пытается его достать.
Порезать, проткнуть и, может быть, даже убить.
Лука не уверен насчёт последнего, но подставляться всё равно не стоит. Он и явился сюда вовсе не затем, чтобы позволить выместить на себе весь гнев.
О нет, он не великодушный — такими широкими жестами не увлекается.
Он не великодушный… не благородный.
И быть таковым не пытается.
Никогда не станет пытаться.
Ни для кого, ни с кем.
Всегда себя выберет.
Всегда.
Этот двор отличается от прочих тем, что не квадратный, а скошен на одну сторону. Этот двор уже и длиннее. Удобно для стрелков. Так себе для мечников.
Но они оба лёгкие, оба манёвренные.
Они оба знают друг друга, и от этого лишь интереснее.
Лука во время не доведённого до конца пируэта получает хлёсткую увесистую пощёчину и едва не получает ещё и остриё в бок.
Приходится отступить, отдалиться стремительной перебежкой, разорвать дистанцию и, стоя почти у побитых стрелами мишеней, выдохнуть и отереть раскровленный рот.
Надо же, как залепил.
Лука промаргивается даже, убеждаясь, что ничего не кружится, и с чужих ног — так он следит за тем, чтобы дистанция не уменьшилась слишком быстро, — переводит взгляд на лицо.
Переводит взгляд на лицо и убирает языком снова выступившую алую каплю.
Щека онемела, но это не мешает ему улыбаться.
Конечно, нет.
Полученные удары никогда ему не мешают.
Вопросительно приподнимает бровь, будто спрашивая, ну когда же уже, и Наазир словно колеблется.
Наазир не знает, остаться или, презрительно сплюнув себе под ноги, уйти.
Уйти, вправду никогда больше не связываться и забыть.
К чертям забыть про этого вот и надеяться, что он, такой самонадеянный и глумливый, не вернётся в какой-то момент.
Не выполнит контракт и потеряется.
Наазиру бы уйти, но Лука, наклонившись, быстро вытягивает из-за голенища сапога метательный нож и бросает его, почти не целясь.
Бросает небрежно, но быстро.
Бросает так, что Наазир едва успевает пригнуться и спасти лицо. Лицо, на котором пока ещё нет отметин. Нет, если забыть про следы, оставшиеся от когтей.
Но те и не на лице. Те почти не считаются.
Наазир выпрямляется снова, медленно выдыхает через раздувшиеся ноздри и, покачав головой, бросается вперёд.
Лука уворачивается вместо блока.
Теперь ему хочется ответить на эту пощёчину.
Ой как хочется, да только мечник из него не такой хороший, каким стал Наазир. Только вот ему больше приходится крутиться и уходить, чтобы не получить ещё раз.
Ему приходится хитрить.
Впрочем, когда он не делал этого?
Получает царапину на бедро, ставит почти такую же, симметричную, на чужую ногу и, улучив момент, дождавшись, когда клинки снова со звоном сойдутся, удерживает свой только правой рукой, а левой хватается за чужой ворот.
Тащит его на себя, намотав на кулак, и, подавшись вперёд ещё, продавив чужой меч, с силой кусает за беззащитную губу.
Кусает тут же ещё, нижнюю, после — верхнюю, дезориентирует, напирая с силой всего своего желания, и у Наазира, взбешённого до красной пелены перед глазами каких-то десять минут назад, начинают подрагивать пальцы.
Скрещённое оружие ходуном ходит.
Лука отбирает его меч безо всякого труда.
Отбирает, отбрасывает на землю и всё не отрывается, несмотря на то что жрёт больше, чем целует.
Жрёт, продавливает, напирает, заставляя открыть рот. Вырисовывая внутри чужого линии кончиком своего языка.
Лука вцепляется в него уже двумя руками, а когда тот вздрагивает, расслабляется, то выхватывает кинжал из его же поясных ножен.
Приметил, ещё когда просто смотрел.
Когда слушал, как стрелы упруго вспарывают воздух, находя мишень.
Выхватывает кинжал и тут же, в мгновение ока, разворачивает Наазира к себе спиной. Просто с силой дёргает за плечо и сам делает шаг в сторону. Прижимает его к себе, вдавливая лопатками в грудь, и когда тот смаргивает, дёргается, идёт, широкое, им же любовно заточенное лезвие уже под его кадыком.
Щекотно холодит кожу.
Вот-вот её оцарапает.
Наазир сглатывает и режется.
У Луки же внутри ноет всё.
Ноет от предвкушения и осознания своей победы.
Нечестной, в чём-то подлой, но… Но кого заботят такие мелочи? Кто станет договариваться в реальном бою?
У Луки внутри всё плавится, он сам не понимает, отчего так тяжело дышит, и, не удержавшись, второй, свободной, рукой проходится по чужим груди и животу.
Задерживается, чтобы надавить, заставить повести бёдрами и вжаться задницей поплотнее. Задерживается, а после спускается ниже, цепляется пальцами за чужой брючный ремень и тянет его вниз.
Наазир дышит ничуть не тише. У Наазира, видимо, тоже месиво вместо лёгких, и потому, чтобы глотнуть воздуха, он запрокидывает голову.
Касается макушкой чужого плеча.
Касается, тут же очнувшись, подаётся вперёд, насколько позволяет лезвие, и замирает.
Замирает, но поздно.
Лука уже всё про него понял. Уже всё знает.
Лука кусает губы и медленно, ими же, ведёт по чужой солёной коже. Ведёт ими по загоревшей полоске под линией роста волос и прикусывает.
Сначала там, а после пониже, уйдя вправо.
За плечо.
Кусает и, толкнув в спину свободной рукой, заставляет Наазира шагнуть в сторону конюшни.
Лука знает, что внутри никого нет.
Лука знает, что не взял бы верх честно.
Луке плевать, у него внутри всё взрывается, подобно пороху, от восторга. Наазир, который так его гнал, сейчас сдался. Похоти или рукам, которые совсем скоро его разденут, — не важно.
Важно то, что спустя пару минут, когда опустится коленями на колкую солому, чужие штаны расстегнёт сам.
***
Лаборатория, или пыточная, что, как по мне, куда ближе по смыслу, ничуть не изменилась с моего первого появления здесь.
Всё так же.
Только разномастных банок, заполненных чёрт знает чем, стало будто бы больше.
Будто бы — я не уверен.
Уже ни в чём.
Не уверен даже, что в одной из этих стеклянных уродищ отражается именно моё лицо. Присматриваться нет никакого желания.
Выяснять, почему спустя несколько недель снизошли до приглашения наверх, тоже.
Пальцы правой так и остались непослушными. Тряпку, что закрывает швы, козлоногий мальчик менял раза три от силы.
Странно, что не загнило ничего при таком-то тщательном уходе.
Наверное, я бы и этого не ощутил.
Только как в жар бросило бы, и начал пульсировать локоть.
Наверное, не знаю наверняка, да и не хочу знать.
Дед велел мне явиться — и вот он я.
На пороге.
Не могу даже побродить среди столов и полок, пока не разрешат. Вообще ничего не могу. Полная беспомощность, и это хуже любой боли.
Ощущать себя не просто слабым, а самым беззащитным из всех.
Самым жалким и ни на что не способным.
Поистине замечательное ощущение.
Волшебное.
Волшебное настолько, что ещё немного — и начнут крошиться кромки зубов от давления друг на друга.
Выжидаю, пока занятый чем-то у дальних столов алхимик заметит меня, и кошусь на поднявшегося вместе со мной мальчишку.
С нашего последнего разговора прошло уже несколько дней, и после этого он ни разу не задерживался надолго.
Убегал сразу же после того, как делал укол, и пресекал все мои попытки поболтать с ним.
Убегал сразу же, но куда медленнее, чем мог бы.
Нога его ощутимо беспокоит.
Видимо, что-то со швами. Видимо, внутрь попала грязь или началось отторжение тканей. Чёрт знает, что у него там, под грязной хламидой. Чёрт знает, как этот дед там всё приладил.
И как давно — тоже.
Дожидаюсь, пока до меня снизойдут, закончив со своими важными делами, и невольно осматриваю всё, до чего дотянусь взглядом.
Взглядом, что цепляется за начищенные до блеска, хитро выточенные инструменты.
Тайра пользуется подобными, когда копается в своих мышах.
Особенно мой взгляд притягивают острые, режущие кромки и дочерта разных зажимов, которыми перекрывают крупные вены во время операций.
Во время ампутаций, которые мне доводилось видеть ещё в Ордене.
И сердце поневоле тут же пускается вскачь.
Ощущаю, как начал пульсировать висок, и как бы ни пытался убедить себя, что вся эта дрянь заготовлена не по мою честь, ничего не получается.
Слишком уж близко к смотровому креслу всё это дерьмо разложено на заботливо подстеленной желтоватой салфетке.
Старик всё копается, и я начинаю воспринимать это как отсрочку перед неизбежным.
Вижу только его затылок и сгорбленную спину.
Вижу и не хочу смотреть.
Перевожу взгляд на второго, всё ещё похожего на человека мальчика, и тот поспешно отворачивается.
Не то потому, что боится, что я начну намекать на что-то, не то потому, что знает, для чего все эти инструменты.
Сам же их и приготовил наверняка.
Что же… Медленно выдыхаю, и тут же, будто ожидая этого, оборачивается и старик.
Оставляет то, с чем возился, и не торопясь подходит почти вплотную.
Задерживается только, чтобы протереть руки какой-то мутной настойкой с острым спиртовым запахом.
Оттереть с кожи кровь, в которой выпачкался, пока с чем-то копался.
Или, может быть, с кем-то, представленным одной частью.
Придирчиво рассматривает меня, носом так и крутит, даже хватается за мой подбородок своей холодной рукой и, дёрнув в сторону, заставляет повернуться боком.
Ощущаю, как ощупывает мои зубы прямо через щёки.
Будто пробует челюсть на крепость и, дёрнув за неё вниз, заставляет открыть рот.
Заглядывает в него, задумчиво потирает нос свободными пальцами и легонько отталкивает прочь.
— Хорошие у тебя зубы? — спрашивает, а сам что-то уже прикидывает. Сам уже вычисляет там для себя что-то. — Не крошатся?
Понимаю, что даже не могу соврать.
Понимаю, что язык не поворачивается даже для привычного сарказма.
Не могу ничего, кроме кивка, из себя выдавить.
Если сначала мог что-то спрашивать и нести всякую чушь, то теперь никак.
Совсем ничего не сделать.
Опускает голову тоже, прикидывает что-то себе и, махнув рукой, отходит.
— Ладно, сначала посмотрим, что там с рукой, а уже после решим с зубами.
С зубами, значит.
Ему нужны мои зубы.
— Садись в кресло.
Подчиняюсь, и как бы мне ни хотелось притормозить или и вовсе повернуться к лестнице, не выходит. Могу делать только то, что сказано, и ни шага в сторону.
Только так, и всё тут.
Огибаю шаткий, только для инструментов предназначенный стол, и опускаюсь уже на знакомое место.
Куртка осталась внизу, и он, защемив на переносице монокль с толстой выпуклой линзой, задирает широкий рукав моей рубашки.
Разрезает плотную повязку и сначала изучает плотный багровый шов.
Вытягивает из него все уже вросшие в ткани нитки, и этого я тоже не чувствую.
Совсем ничего.
Когда крутит и сжимает, ощупывая, — тоже.
Цокает языком и берётся за длинную иглу.
Медленно тыкает ею кончик каждого из моих пяти пальцев и, не добившись никакой реакции, удручённо качает головой.
— А я говорил, что ничего не выйдет.
И смотрит на меня с таким укором, будто бы это я виноват, что ничего не вышло. Нарочно всё ему испортил. Провалил внезапный эксперимент.
— Только времени зря столько потратил. Что смотришь? Не желаешь извиниться?!
И интонации у него так и скачут. То спокоен вроде бы, то почти в визгливой истерике. Не в себе настолько, что сам не замечает, как скачет от одного к другому.
И меня натурально жрёт то, что мне иначе как правду не ответить.
Не съехидничать и не выдать встречный вопрос.
— Нет.
Не могу даже промолчать.
Могу только выполнять команды, и плевать моим же собственным губам, что я хотел произносить, а что нет. Воистину удивительная штука, эта зелёная дрянь.
Удивительная и от своих свойств вдвойне мерзкая.
— Какая грубость.
Кривится весь, будто судорогой рябит и в итоге только качает головой.
— Животина — она и есть животина. Что с неё взять? Никаких манер. Никакой благодарности! — бормочет негромко, переминаясь с ноги на ногу. Словно в нетерпении весь. И смотрит так требовательно ещё. Так требовательно, что я даже могу задать встречный вопрос:
— Это за что же?
— За то, что я несколько недель потратил в никуда, чтобы посмотреть, выйдет ли что из всей этой затеи.
Само нравоучение сейчас и такой весь с виду почтенный лекарь, распекающий своего безответственного пациента.
— И, надо же, всё, как я и говорил. Не вышло.
Такой весь лекарь, вызвавшийся оказать помощь, да только взгляд у него тяжёлый и будто склизкий.
Только вся одежда то тут, то там уляпана не отстирывающимися пятнами крови.
— Кровообращение в норме, кость, видимо, тоже срастается, но нервы — увы.
Цокает языком и сгибает кисть в обратную сторону. Давит на неё, и я не чувствую ни боли, ни натяжения связок. Ничего не чувствую.
— Сдохли все твои нервы. Отрубить надо было её и уже отдельно копаться, без вот этого неблагодарного тела.
«Неблагодарное тело», разумеется, против таких методик, но у него нет права голоса.
Я не могу с ним поспорить, как раньше. И это будто ещё один камень сверху. Камень на и без того придавивший меня завал.
— Что у тебя с печенью? А почки? Расскажи мне про свои почки, — требует и всё вглядывается. Изучает моё лицо и тут же, не дав сказать, машет свободной рукой. Словно отсекает ею что-то. — Хотя что с тебя взять? Там, поди, отбито всё и пропито давно. Что, скажешь нет?
Сама подозрительность, и мне не хочется спорить.
Мне хочется выдавить из себя единственно правильный ответ и надеяться на то, что он отвянет от меня. Хотя бы от той требухи, что внутри, сочтя её непригодной.
— Да.
Едва ли не впервые в жизни мне это как-то помогает.
Помогает не соврать, но покривить немного.
Я не умираю от распада проспиртованных органов, но и назвать себя трезвенником, который никогда не получал по пояснице тяжёлым сапогом, не могу.
— Какой же ты бесполезный в итоге. Надо было оставить того, первого. Всё моложе и здоровее был, — напоминает вдруг, и я дёргаюсь. Неумышленно и не собиравшись. Я дёргаюсь, потому что нет. Не надо было. Не надо было ему тут оставаться.
— Впрочем, с почками попробовать можно. Зубы вот тоже ничего. Может, и лёгкое в итоге сгодится, — перечисляет список моих сомнительных достоинств и возвращается к осмотру.
Склоняется над столом снова, вцепляется в руку, так и этак её вертит. То сжимает, то просто пытается перекрутить. Изучает шов и пробует его пальцами. Видно, на плотность. Глядит, насколько хорошо схватился. И, надо же, этим он остаётся доволен в итоге.
— А регенерация ничего.
Вот тут даже странно, согласен. Странно, учитывая мой роскошный рацион и всё новые и новые порции заразы, гуляющие по крови, что вообще срастается что-то.
— Может, не такой ты и ненужный? — спрашивает, и я не моргаю даже, пока, пожевав губами воздух, не продолжит и дальше рассуждать вслух. Не со мной разговаривает, сам с собой треплется. — Может, получится подсадить что другое вместо твоей бесполезной культяпки?
Треплется и вдруг с силой дёргает меня вперёд, ухватив чуть выше локтя. Слишком даже сильно дёргает. Неожиданно для такого дряхлого тела.
— Раз уж занялся, попробую сначала уже с ней, а после займусь всем остальным, — решает и сразу же оборачивается назад. — Фольтвиг, притащи вон ту бутыль. И жгуты тоже, — выдаёт распоряжения и тут же возвращается к совещанию с самим собой: — Думаю, тут стоит убрать повыше. Вот тут, выше локтя.
Пережимает руку обеими своими прямо поверх задранной ткани, самому себе показывая, сколько же стоит «убрать», а я ощущаю если не ужас, то безумно близко.
Я парализованный и не могу даже дёрнуться без чужого позволения.
Мне придётся смотреть, как отнимают мою правую руку, и не иметь возможности даже отвести взгляд без команды, не то что освободиться.
Если раньше я думал, что с помощью магии можно будет оживить её, то после того, как останется короткая культя… Назад уже ничего не вернёшь.
Не восстановить отсечённую часть.
С этим никакой магии не справиться.
Можно залечить раненое, но мёртвое — не оживить.
Не вернуть назад в том же виде.
Ничего уже будет не вернуть.
— Что-то у тебя пульс частит. Ты это брось. Прекрати немедленно! Или крови будет слишком много. Истечёшь ею, и как мне с тобой работать дальше? Снова ждать, пока ты изволишь восстановиться для новой операции?
Вскидывает голову, пытливо вглядывается в моё лицо, и я замираю.
Замираю, позабыв вовсе о своём страхе остаться без конечности.
Потому что его глаз, выпуклый и увеличенный линзой монокля, мне очень хорошо знаком.
Я знаю, где он его взял.
И тонкие, куда более аккуратные швы, нежели те, что он накладывал мне, тому подтверждение.
В уголках глаза по два.
Тонкие, едва заметные линии.
Он не просто забрал у мальчишки глаз. Он забрал его для себя. Чтобы заменить свой старый.
Заменить свой второй.
Первый он, видно, переставил ещё раньше.
Поэтому он показался мне таким странным.
Показался мне чужим на этом морщинистом лице.
Он и есть чужой.
Позаимствованный у кого-то.
Старик медленно меняет части своего тела.
Старик за этим забрал у мальчишки сразу всю нижнюю челюсть. Ему были нужны его зубы, и, видно, некоторые из них не прижились, были отторгнуты организмом, и теперь алхимик хочет добрать те, которых не хватило.
И с почками, видимо, у него тоже серьёзные проблемы.
Пока только у него, но скоро при таком раскладе будут и у меня.
Даже любопытно на миг… Без скольких органов человек может жить? Наверное, стоило этим раньше поинтересоваться.
Когда ещё получалось разговаривать без позволения. А что же дальше? Дальше нужно позволение на то, чтобы дышать?..
— Фольтвиг, ты что, плохо слышишь? Следует промыть тебе уши? Я что велел?! — рявкает уже, и мальчишка суетливо хватается за бутыль. Ступает ближе, а старик, пробормотав что-то о невоспитанных шалопаях, берётся за ножницы и срезает рукав моей рубашки по самую горловину.
Хватает меня за плечо, тащит вперёд и заталкивает руку в тиски, заставляя меня почти грудью лечь на столешницу.
Ему должно быть удобно всё это делать.
Ему должно быть светло, и поэтому, как только бутыль оказывается на месте, по его левую руку, он требует больше света.
Больше ламп и опустить ту, что почти над моей головой, пониже.
А сам смачивает тряпицу и протирает мою кожу.
Тут я всё прекрасно чувствую.
Тут, где он собирается сделать надрез и деловито накладывает тугой жгут.
Конечно же, ему не нужно, чтобы я умер от потери крови. Ему нужно, чтобы я это пережил. А потому, прежде чем приступить, явно вырубит чем-то.
Очнусь уже без руки.
Понимаю это так чётко, что готов закричать.
Готов протестовать всеми возможными способами, но мне не позволено это делать.
Мне позволено только смотреть и дышать.
И хуже этого не может быть ничего на свете.
Даже смерть не так плоха по сравнению с беспомощностью.
Алхимик — или же кем он там себя считает? — осматривает инструменты, цокает языком вдруг и поднимается на ноги.
Понимает, видно, что кость ему скальпелем не перепилить.
Понимает, что нужно что-то покрепче и побольше.
Решает, что недостаточно подготовился, и принимается вынимать новые и новые инструменты.
Достаёт их из свёртков, потрошит какие-то ящики и в итоге, наконец, находит искомое.
Оказывается, у него под рукой не было пилы.
Хорошей такой, стальной, с крупными зубцами.
Фольтвиг почему-то загодя не приготовил и её тоже. Может быть, и не знал, что старику понадобится.
Может быть, не хочет оставаться единственным изувеченным существом в этом мире.
Перевожу взгляд на его спину и не понимаю, чего же он ждёт.
Почему всё ещё тут.
Я бы, наверное, вышел, чтобы не кривиться от не самых приятных на свете звуков.
Я бы никогда не стал помогать кому-то настолько же шарахнутому на голову, как этот дед.
Не был бы зашуганной прислугой, позволяющей калечить и себя тоже.
Раньше я бы много чего не позволил, а теперь могу только ждать, пока ко мне вернутся, чтобы заняться вплотную.
Теперь могу только ждать и надеяться на то, что не переживу это.
Усну, накачанный до отказа, и больше не проснусь.
Что в итоге сердце, которое столько раз пыталось то лопнуть, то разорваться, остановится.
После того, как он примется потрошить меня, дороги назад уже не будет.
Через несколько минут не будет.
Для меня всё будет закончено.
Только не разом, а медленно, по частям.
Вдруг вспоминаю о том, сколько раз насмехался над смертью и всегда говорил, что уйду молодым.
Уйду после неудачной драки или поймав отравленную стрелу.
Уйду потому, что противнику повезёт больше.
А тут… тут и не противник даже.
Тут всё намного хуже. Такая смерть — худшая из всех.
Умереть беспомощным и жалким — отвратительнее всего.
Умереть не с оружием в руке, а от гноящихся ран или потому, что тело не сможет работать без одного из жизненно важных органов.
Умереть на чужом, натёртом до тусклого блеска разделочном столе.
Понимаю, что трясёт, только скосив глаза и заметив, что тиски ходуном ходят.
Понимаю, что это не дрожь уже даже, а почти припадок.
Внутри всё вопит, и никак не заткнуть, не прекратить это. Не утихомирить. Внутри всё пылает, и нет этому пожару выхода.
Потому что мне не разрешили вопить и возмущаться.
Вот так запросто.
Старик возвращается на своё место. Света от придвинутых ближе ламп становится больше. Протерев руки, берётся за один из разделочных ножей и почти уже было делает первый уверенный надрез, как, спохватившись, откладывает его в сторону.
— Вот же… Совсем забыл, что ты ещё в сознании, — сетует с такой непосредственностью, будто всего-то лишь об остывшем супе говорит, и отходит снова. Видно, за своей зеленоватой жижей или чем похлеще.
Отходит снова, и я не могу надышаться в эту отсрочку.
Я не могу заставить себя принять то, что сейчас произойдёт.
Я просто не могу.
Не могу, и всё тут.
Вскинув голову, насильно почти отодрав её от столешницы, взглядом нахожу вторую, перемещающуюся по лаборатории фигуру и теперь, при свете, глядя на него со спины, вижу, что правая сторона его хламиды заляпана чем-то изнутри.
Чем-то, оставляющем пачкающие, просачивающиеся пятна на уровне бедра.
Вижу и понимаю, что гниёт заживо.
И я так же буду, когда вместо непослушной руки мне пришьют чью-нибудь лапу.
Понимаю, что это конец.
Абсолютно идиотский и противный до омерзения.
Я отсюда не выберусь.
Никогда больше не увижу ничего, кроме каменных сводов. И снег ли там падает или дождь идёт — перестаёт иметь значение.
Я не выйду отсюда.
Может, он сам то, что от меня останется, найдёт.
Найдёт мёртвым, разрубленным и собранным снова, но уже из десятка других существ.
В груди всё сдавливает в единый миг.
Сжимает, будто сердце угодило в чужой кулак и пытается биться вопреки хватке.
И от этого и больно, и перекрывает горло.
Душит.
Старик стучит по стеклянной стенке тубы ногтями и делает шаг назад, в мою сторону.
Старик что-то там себе бубнит, оборачивается и больше не медлит.
Возвращается, уже собирается опуститься на стул и… не успевает.
Оказывается застигнутым врасплох коварным, в спину прилетевшим ударом.
Может, козлиная нога и болит, но всё ещё действует.
И прыгать, толкаясь ею, выходит весьма стремительно.
Я поверить не могу, что он решился и всадил в итоге лезвие в чужой бок.
Ударил раз, и тут же, уже другой рукой, второй.
Воткнул длинную металлическую спицу в чужую шею и дёрнул её вниз.
За минуту до того, как я едва не остался без руки.
Неужто пожалел?.. Поэтому передумал?
Ударил и тут же отпрянул назад.
На шаг, на два… на три, к заваленным всякой дрянью столам.
Отступил и замер там, ожидая, когда же дед рухнет на пол.
Я тоже жду.
Жду и даже не дышу.
Не верю ещё в то, что вот оно, пронесло! В последний момент уберегло что-то!
Не верю, и… видимо, не зря.
Дед как держался за спинку своего рабочего стула, так и держится.
Согнулся только после первого удара, но даже не охнул.
Ни крика, ни стона.
Ничего не было.
И это… это более чем подозрительно.
Накрывшее меня с головой облегчение уступает место подозрению, и я, согнутый как чёрт-те что, с трудом поворачиваю голову.
В его сторону.
И замираю с распахнутыми не только глазами, но и ртом.
Тишина в лаборатории мёртвая, потому что полученные алхимиком раны даже не кровят.
Он разжимает пальцы и, выпустив из них тубу с зелёной жижей, выпрямляется.
Не оборачиваясь, молча выдёргивает сначала спицу, а после засевший по самую рукоять разделочный узкий нож из своего бока.
Выдёргивает и бросает на стол прямо перед моими глазами.
И обе железки оказываются перепачканы кровью, но кровь эта почти чёрная и густая.
Мёртвая, свернувшаяся уже кровь.
Я не понимаю… Я просто не понимаю, как такое возможно, а он в это время равнодушно, без своих идиотских причитаний и бубнежа, задирает свои верхние одежды.
Чтобы, обернувшись, деловито ощупать рану.
И место, куда воткнулось лезвие, оказывается почти синим.
Оказывается пересечением двух старых швов.
Вовсе не таких, как у него на лице.
О нет… Спина и бок у него просто перепаханы.
Шиты-собраны из разномастных кусков кожи.
Спина и бок будто собраны уже не раз и не два.
— Ну вот, — выдыхает наконец, и в голосе столько равнодушия, что я только теперь понимаю, кому угораздило попасться. — Испортил хороший орган.
Выдыхает и оборачивается уже полностью, потеряв ко мне всякий интерес.
Оборачивается и смотрит только на мальчика, лица которого мне не разглядеть.
— А я ведь столько заботился о тебе, Фольтвиг.
Дед делает шаг вперёд, и голос у него по-прежнему мёртвый. Лишённый всяких эмоций. Голос у него отстранённый и будто с какими-то маниакальными нотками. Очень тихий, вкрадчивый голос, из тех, что и никакой вроде, но, услышав, больше не забудешь. Слишком уж равнодушный.
— Дал тебе ногу вместо той, что ты имел глупость потерять, сунувшись в лес один, и вот так ты решил мне отплатить? — спрашивает, и я тут же вспоминаю вытянутую колбу с изуродованной швами ступней.
Понимаю теперь, что не кромсал ему пальцы по одному. Понимаю, что, действуя из каких-то своих резонов, просто оттяпал Фольтвигу всё по колено, а то и выше, вместо того чтобы ампутировать только перебитую ступню.
— Вот так, я тебя спрашиваю?! — срывается на крик, и тот перестаёт быть человеческим. Звук вообще не похож ни на какой из тех, что мне доводилось слышать.
Звук страшный, режущий, и после него тут же будто проносится что-то мимо. Что-то полупрозрачное и тёмное.
Проносится мимо меня и замирает между ними. Замирает для того, чтобы поспешно скрыться, растаяв прямо в воздухе.
Может быть, мне почудилось, а может быть, это банши явилась за тем, кому грозит скорая смерть.
И что-то подсказывает мне, что смерть эта наступит не от двух оказавшихся такими жалкими ранений.
И я могу только смотреть, изогнув шею.
Я могу только ждать того, что произойдёт дальше.
Ждать и надеяться на то, что дед не сожрёт это дрожащее существо, прибившееся к стенке.
Потому что мне снова кажется что-то не то.
Потому что я не вижу его лица, а слышу только судорожные быстрые вздохи.
Слышу их, и проклятое, искорёженное принятием галлюциногенов и всего прочего подсознание рисует отличные от реальности образы.
Я вижу его другим.
Я вижу другого, такого же ломкого, на его месте.
И это заставляет меня паниковать.
Это заставляет меня слабо дёрнуться и, тут же обмякнув, опуститься щекой на столешницу.
Я ничего не могу сделать.
Совсем ничего.
Могу смотреть и моргать пореже.
Могу наблюдать и молчать.
Молчать…
Дед молчит тоже, стоит только напротив, и не то думает, не то собрался всё-таки умирать.
Дед молчит тоже, и стены вдруг приходят в движение.
Стены оживают, и та, что ближе ко мне, правее от выхода, идёт рябью.
Колеблется так сильно, что пара чудом навешанных на камень полок валится на пол.
Дрожит так сильно, что ни для кого не секрет, что же это там.
Что очнулось и приближается.
Странно, что так поздно.
Видно, алхимик и вправду не ожидал.
Слышится не то лающий, не то смахивающий на стон звук и утробное мычание. Слышится попытка будто бы заговорить, но… но она резко обрывается.
Визгом, слившимся со звуком ломающегося камня.
В лаборатории становится теснее в два раза, один из столов оказывается перевернут.
В лаборатории вырастает каменная, наполовину только лишь высунувшаяся глыба.
И, не получив ни одного произнесённого вслух приказа, вцепляется в мальчишку.
Хватает его за обе руки и, дёрнув, перекидывает через себя, укладывая спиной на груду разномастных стекляшек.
И треск, и хруст, и звон разом.
И треск, и хруст… задавленные куда более громким и выразительным, чем раньше, воплем.
Воплем того, кого связало по рукам и ногам.
И ладно бы верёвкой, так нет же — каменными петлями, будто ухватами.
Я оказываюсь забыт, у алхимика куда более важные дела.
И не то мстит, не то и впрямь только наказывает.
Наказывает самым из диких способов, что мне довелось увидеть своими глазами.
Как же много я видел… и никогда — как человек лишается всех конечностей разом.
И даже несмотря на то, что нечем ему, всё равно кричит.
Глухо, утробно, так, что кровь на мгновение замирает в моих жилах.
А сердце, напротив, колотится быстро-быстро… Сердце колотится оттого, что я, идиот, так сильно просчитался.
Я был уверен, что голем — это единственное, чего следует опасаться.
Я был уверен, что дед дряхлый и жизнь едва теплится в его теле.
А вот как всё обернулось на самом деле.
Он, видно, давно уже всё это начал.
Он, видно, и не живой в привычном смысле вовсе.
Он собирает себя раз за разом, подбирая совместимые с телом органы, и сейчас очень раздосадован.
Потерей одного из них.
Крови так много, что, кажется, её запах выдавил из лаборатории весь воздух. Все остальные запахи выдавил.
Крови так много, что она стекает со стола на пол и пачкает собою и камень, и отброшенные конечности.
Пачкает чужие, уже никому не нужные тряпки и содранную с лица пластину.
И быстро всё.
Всё так быстро… Дед склоняется над ним, что-то делает, и не перестающий ни на секунду мычать парень затихает.
Не то умер, не то что похуже.
Я забыт, и вряд ли про меня сегодня вообще вспомнят. Он слишком занят. Занят так сильно, что, вернувшись за инструментами, даже меня не замечает.
Принимается за дело там, около другой столешницы. Вовсе не для этого предназначенной.
Принимается за дело, и звук, с которым кромсает и дёргает, заставляет меня вздрагивать.
Я не знаю, что он делает, и никогда не хотел бы узнать.
Я не понимаю, сколько времени проходит, но все мышцы уже ломит. Я не понимаю, в какой момент голем исчез и не отключался ли я.
Не уверен в этом.
Потому как, в очередной раз подняв голову, не нахожу взглядом ни брошенных каменной глыбой частей тела, ни самого остова этого самого тела.
Не понимаю, куда всё делось, и только кровь и битое стекло говорят о том, что не привиделось.
Только кровь, которой хватило бы на то, чтобы вымазать тонким слоем весь пол.
Алхимика тоже нет — скрылся в одной из соседних комнат. Скрылся за ширмами или перегородкой.
Алхимика нет и надежды уже тоже.
Пытаюсь считать про себя для того, чтобы хоть как-то контролировать время, но каждый раз сбиваюсь.
Путаю цифры и начинаю заново.
Путаю, кусаю себя за язык или щеку, и по новой все.
По новой…
Возвращается как ни в чём не бывало.
Появляется с противоположной главной двери стороны и, осмотревшись, цокает языком. Видно, не по душе ему, что здесь теперь так грязно.
— Эй ты, животное, — зовёт совершенно обыденно и вернувшись к своему прошлому брезгливому тону. Зовёт будто собаку, и я ненавижу себя за то, что тут же отзываюсь и, несмотря на чуть ли не судорогой скованную шею, поднимаю голову. — Да-да, ты.
Сталкиваемся взглядами, и он оценивающе склоняет свою набок. Долго стоит, потирая морщинистый подбородок, а после, решив что-то, кивает.
Так, будто позволил себя уговорить.
— Ослабь тиски и поднимайся, — приказывает, и я ушам своим не верю. Приказывает, и пальцы левой тут же тянутся к фиксирующим штырям, что можно вытянуть безо всяких проблем. Ни резьбы, ни стопора. Делаю то, что велели, и выпрямляюсь, а после, не теряя времени, и вовсе становлюсь на неверные ноги. Всё, как он и сказал. — Прибери тут всё и выметайся.
Указывает рукой на дальний, самый тёмный из всех углов, и если прищуриться, то можно разглядеть в нём очертание каких-то вёдер или инструментов.
Тянусь к ним сразу же, несмотря на то что едва заставляю себя передвигаться.
Рискую и вовсе растянуться по полу, и поэтому хотя бы левой, но стараюсь держаться.
За стены и столешницы.
— Видно, придётся тобой позже заняться.
Последнее уже себе под нос бурчит и, тут же развернувшись, исчезает в одном из каменных ответвлений.
Видимо, куда-то туда он и унёс тело.
Видимо, где-то там он и будет «менять» испорченное на целое и живое.
Мне же так плохо, что я на секунду даже сомневаюсь, я ли это вовсе.
Меня так мутит от запаха крови, что, добравшись до чужих тряпок и швабр, я едва не утыкаюсь в один из черенков носом.
Я не понимаю, как то, что я увидел, вообще возможно.
Я не понимаю, что это за тварь.
Как оно разговаривает и ведёт себя так, будто я действительно являюсь для него каким-то животным.
Оно не может быть человеком, но и ни на одну из встреченных мною тварей не смахивает тоже.
Вампирам ни к чему ухищрения с зельями и заменой вышедших из строя частей тел. Оборотни регенерируют сами…
Что же он такое?
Кто он вообще?
Собираю разбитые стёкла и скидываю их в одно из вёдер. Собираю, и пальцы подрагивают.
Всё в липкой, застывшей уже крови.
Опускаю взгляд вниз и понимаю, что теперь мне всё это отмывать.
Мне помогать ему.
Готовить инструменты, натирать банки с замаринованными гадами и частями их требухи.
Понимаю, что теперь я — мальчик-служка.
Мальчик на побегушках, которого будут медленно раскраивать и разбирать.
Одной рукой сложно, режу пальцы раз или два. Одной рукой медленно, но судя по тому, что дед не появляется ни через час, ни когда я, закончив с осколками, думаю, чем же замыть всю кровь, его это нисколько не расстраивает.
Судя по тому, что я увидел, времени у него просто тьма.
Что же ему причитать тогда о двух неделях, если оно ничего не значит для него?
Это самое время?..
***
Они сталкиваются в одном из тёмных крытых коридоров, и Лука тут же закатывает глаза, уверенный, что вот, ну сейчас точно начнётся.
Начнётся по новой то, что он вообще не хочет ни слышать, ни обсуждать.
У них, видите ли, возникла проблема.
Проблема из-за того, что Наазир уверен, что теперь-то уж их связало прочнее некуда, а Лука уверен, что нечем и связывать.
Что ничего не изменилось, и уж он-то точно никому ничего не должен.
Не клялся же и не обещал.
Так какой с него теперь спрос?
С чего Наазир решил, что может его хватать и дёргать?
И смотреть как на предателя тоже.
Они сталкиваются в одном из коридоров. Лука только собирался ускользнуть и потеряться на всю ночь, Наазир же, напротив, только вернулся с очередного задания.
И выглядит откровенно не очень: видно, был ранен. Видно, вымотался и направлялся вовсе не в свою комнату, иначе они бы не встретились сразу за лестницей.
Один в начищенных до блеска сапогах и в кои-то веки светлой рубашке и второй, больше смахивающий на ходячий кусок грязи.
— Паршиво выглядишь.
Лука заговаривает первым и упорно не замечает все тяжёлые осуждающие взгляды. То, что ему преградили путь, тоже. Лука сейчас сама непосредственность и делает вид, что не понимает. Делает вид, что совсем тупой, потому что не хочет, чтобы ему полоскали голову.
И настроение портили тоже.
У Луки планы, в конце концов. Он хочет весело провести этот вечер. В компании какой-нибудь не отягощённой моралью девицы.
Иногда ему и такого хочется.
Расслабиться и поиграть.
Поиграть в кого-то другого, с отличными от своих страстями и предпочтениями. Только вот Наазиру он этого объяснять не станет. Не считает нужным ни снисходить, ни распинаться.
Особенно когда тот с такой осуждающей рожей.
— Зато ты выглядишь так, будто нашёл расчёску.
Ну вот, пожалуйста. Лука заставляет себя остаться на месте и весело всхрапывает, как строптивая лошадь. Дались ему эти идиотские упрёки.
— Могу я спросить, для кого такая честь?
И брови приподнимает ещё так, надо же.
Ещё руки сейчас сложит поперёк груди — и ни дать ни взять само недовольство во плоти. Укор.
— А зачем? — Лука и вправду этого не понимает. Смысла всех этих взглядов и вообще всего разговора. Встретились, так кивнули бы друг другу и разошлись. К чему им подобие каких-то жалких сцен? — Какая тебе разница, с кем я собираюсь переспать сегодня?
Наазир чуть ли не задыхается от такой прямоты.
Наазир ушам своим поначалу не верит, а после прикрывает глаза, видно, вспомнив, наконец, с кем имеет дело. И поэтому только спрашивает устало и вместе с этим ещё и глаза трёт:
— Ты серьёзно?
— А что, видишь следы улыбки на моём лице? — Лука разводит руками в стороны и, вопреки своим же словам, широко и с выходом скалится. — Так это улыбка предвкушения всего лишь. Не каких-то там важных намерений.
— И как мне это понимать?
И действительно, как?
Как понимать всё то, что между ними происходит, если Лука то виснет на нём, нарочно сам лезет, а после выдаёт вот это вот?
После делает вид, что они никто друг для друга и никак не связаны.
Наазир не понимает.
Наазир хочет его просто прикончить временами.
Сейчас вот тоже.
Очень хочет. И если не убить, то хотя бы испортить рожу, чтобы не пользовался ей и не улыбался вот так.
— Да что понимать? Я хочу погулять сегодня. Что тебе тут непонятного? — продолжает светить зубами и косит под дурачка. Косит совсем недолго, видно, столь быстро устав от напускного энтузиазма. Становится серьёзным и даже задумчивым. Будто дошло что-то. — Или… ты против? — спрашивает будто бы без подвоха и даже постукивает указательным пальцем по подбородку.
— Да, я…
Постукивает пальцем по подбородку и становится ядовито-ехидным, стоит только Наазиру попытаться подтвердить это.
Вот же идиот! Принял за чистую монету. И сам себя тут же ругает за это, да поздно уже.
— С чего ты взял, что можешь быть против? Только из-за того, что мы с тобой трахаемся периодически?
Вот именно за это и ругает. За то, что сам подставился. Под насмешки и под голос, которым можно убивать. Голос, который вкрадчивый и негромкий, но как же унизительно это слышать. Как унизительно понимать, что тот любопытный мальчишка, каким Лука был ещё год назад, исчез. Этому уже не нужны ни россказни, ни чужая помощь. Этого уже не подкупить. Хотя бы потому, что вот уже, полная независимость не за горами. Хотя бы потому, что Лука считает, что перерос Наазира, и тот это понимает.
— А дальше что? Закатишь мне сцену во время тренировки? Запретишь смотреть по сторонам?
— Заткнись, — не знает, как ещё прервать поток этого дерьма, и выдаёт самое очевидное.
— Да с превеликим удовольствием.
Лука действительно рад бы, да только вот молча ему своего не добиться.
— В сторону отойди — и будешь наслаждаться тишиной аж до самого рассвета.
— Почему ты такой? — Это и выдох, и отчаяние в чистом виде. Это не столько даже реплика, сколько вырвавшаяся мысль. — Почему ты всегда такая мразь?
Лука только плечами жмёт в очередной раз и одёргивает полу расстёгнутой куртки.
— Мне извиниться за это или спишем вопрос как не требующий ответа? Ты если соберёшься надуться на меня ещё раз, то не раньше полудня, ладно? Вряд ли у меня с перепоя выйдет нормально двигаться.
Лука подмигивает ему, явно намекая на схватку или что-то поинтереснее, и встречает такой ответный взгляд, что тут же закатывает глаза, отбросив все свои намёки.
— Ну что ты так смотришь?
Не понимает, и всё тут. Не понимает, почему всем так важно пихать только в одну дырку и блюсти сомнительную нравственность. Ему вот будет абсолютно плевать, если Наазир решит всё-таки, что пора завести кого помягче и подобрее в своём окружении. Полюбезнее и без привычки кусаться по причине и без.
— Я же не предавал тебя, не пытался зарезать в спину. Я собираюсь повеселиться немного, и только-то.
Смотрят друг на друга ещё какое-то время, и Наазир первый машет рукой:
— Вали.
Отступает в сторону, намереваясь подняться в свою комнату, а после направиться во внутренние, спящие по ночам дворы. И вместе с грязью и потом смыть с себя и всю идиотскую привязанность. Избавиться от неё и забыть ко всем чертям.
Хватит с него уже вот этого всего.
Просто хватит.
И когда он уже всё решил, уже собирается быть твёрдым до конца и больше не попадаться, Лука, словно почуяв это, хватает его за руку.
— Погоди.
Удерживает за запястье и будто невзначай поглаживает пальцами там, где ощущаются все вены, сокрытые под тонкой кожей.
— Ты, конечно, выглядишь как уставший кусок дерьма, но выпить это никогда не мешает. Пойдёшь со мной?
И смотрит так вопросительно, вскинув тёмные брови. Смотрит без своих уродующих насмешек и наконец-то, кажется, и вправду серьёзен.
Кажется, надразнился, и Наазир, конечно же, замирает.
Наазир ощущает себя ослом, но всё-таки неохотно подаёт голос:
— Зачем?
Позволяет продолжить диалог, и все его планы осыпаются прахом.
Забудет и выбросит он, как же.
— Отдохнёшь, расслабишься тоже. Глядишь, и перестанешь быть задницей. Пойдём, — зовёт и даже протягивает свою вторую ладонь. Пустую и повёрнутую вверх, словно в знак капитуляции. Прикусывает губу и всем своим видом так и излучает энтузиазм.
Зовёт, и Наазир, уставший и почти сутки проведший без сна, сдаётся.
Не потому, что считает это хорошей идеей. Потому что хочет знать и быть рядом. Хотя бы так, хотя бы в надежде, что эта дрянь, нажравшись, не потащится дальше. В надежде, что, будучи на глазах, Лука лишь только подразнит его и, довольный собой, этим и ограничится.
Наазир сдаётся и, оглядев себя, устало изрекает:
— Мне нужно переодеться.
Лука тут же соглашается с ним, понимая, что такой кусок грязи рядом просто испортит всё впечатление. Отступает и, выпуская чужую кисть, кивает на тёмную арку в конце коридора.
— Тогда встретимся на месте.
Обмениваются быстрыми кивками, и когда тот наемник, что старше, уже поднимается по ступеням, то второй окликает его снова. Окликает по имени и добавляет к прочему громким шепотом:
— И, Наазир, если меня не будет за столом, не надо ломиться и вытряхивать из кладовки, ладно? Девицам такое почему-то не нравится.