Часть 5. Глава 4 (1/2)

Лука всегда чутко спит.

Все они спят чутко и заведя правую руку под подушку.

Все они спят, от мала до велика, кончиками пальцев касаясь рукояти ножа или кинжала. Иные и вовсе умудряются держать под одеялом меч или длинную стрелу с острозаточенным наконечником.

Часто и не деревянную, а стальную.

Часто — короткую пику.

Издержки профессии или вроде того.

Забота о собственной безопасности.

Беспечные редко живут долго.

Впрочем, в каменных стенах Ордена беспечные и верящие в честное слово своих же товарищей по ремеслу и до семнадцати не доживают. Отсеиваются много раньше, как ни на что не годные.

Лука чутко спит и очень редко вертится с боку на бок.

Очень редко, но сегодня, видимо, как раз день этого «редко».

Скорее, напротив, падает всегда замертво и замирает до рассвета, не катаясь и не скрипя старым каркасом.

Раньше их было двое в комнате, но теперь она вся его, потому как жизнь мальчишки постарше забрал некто из его контрактов.

Лука надеется, что никакого олуха не подселят и со временем он превратит вторую койку в подставку для своего оружия.

Лука надеется, что в скором времени его отправят выполнять первый самостоятельный заказ, а после того, как вернётся, вместе с цацкой на шею получит и право голоса.

Наконец-то и то и другое получит.

Лука почти видит этот день в своих снах и ждёт его всё с большим и большим нетерпением. Ждёт после того, как краем уха услышал, что его «великий день» настанет ближе к середине осени.

Его и ещё пары-тройки выродков из тех, кому посчастливилось уцелеть.

И вся прелесть этого дня в том, что никто и понятия не имеет, что именно им нужно будет сделать. Кого нужно будет похитить или убить. Что нужно будет добыть или приволочь.

Лука с таким нетерпением ждёт, что почти не может заставить себя отвлечься.

Почти не может переключиться на что-то ещё и потому всё своё время проводит во внутренних дворах крепости.

Тренируется и нет-нет да выхватывает пару крепких тумаков от противников, что сильнее и опытнее. Не отступается, предпочитая делать выводы и учитывать свои прошлые ошибки.

Луке даже нравится ошибаться и получать ссадины и синяки.

Луке нравится исправляться после.

Не допускать возникновения новых.

Побеждать тех, кому прежде удавалось уложить его.

Побеждать, несмотря на разницу в весе и опыте.

Побеждать, держась на своём, подчас чуть ли не безумном желании быть лучшим. Лучшим среди своих ровесников и тех, кто старше. Просто лучшим в своём искусстве.

Лука не знает, у всех ли так, но ему нравится убивать. Нравится, и потому иногда ему хочется просто вломиться в бордовые двустворчатые двери, за которыми заседает глава Ордена, и потребовать назначить ему испытание.

Завтра же, а ещё лучше — прямо сейчас.

Прямо ночью.

Лука устал быть чьей-то тенью. Лука чувствует, что уже перерос того, с кем таскается во время несложных миссий вторым номером, и злится из-за этого.

Сколько можно тянуть?

Почему нельзя было назначить последнее испытание ранней весной? Зачем так долго ждать? Для чего?

Их и так стало довольно много за последние годы — ничего страшного не случится, если из десяти на тракт выехать смогут только пять.

Ничего страшного, даже если один или два останутся подле крепости для того, чтобы поглядывать за подрастающим молодняком, который почти ровесникам доверяет больше, чем резаным из старпёров.

Лука точно знает, что ни с кем нянчиться не станет. И никакая сила его не заставит.

Никакая…

Крутится всё, переворачивается на лопатки и упирается взглядом в белёный чёрт-те когда потолок. Собирается уже сесть на матраце, проверить, насколько остры ножи, раз уж не спится, как передумывает и остаётся на месте, заслышав чужие размеренные шаги в коридоре.

Негромкие и мягкие, не разберёшь сквозь сон.

Время позднее, и даже караульные если и шатаются туда-сюда, то на этажах с мелюзгой. Наверху им обычно делать нечего — Лука вот никогда не поднимается, когда его очередь шататься туда-сюда в ожидании рассвета.

Наверху делать нечего, а значит, не постовой… но приближается, в эту сторону идёт, и Лука напрягается.

Перекатывается на бок, укладываясь так, чтобы видеть входную дверь, и, надо же, именно перед ней некто шатающийся в ночи останавливается и, помедлив, прожимает ручку.

У тех, кому ещё до полноценных контрактов далеко, никаких замков нет.

Ничего не закрывается.

Не заслужили ещё лучших условий и права решать, кто может зайти внутрь, а кто нет.

Не заслужили решать, но защищаться могут.

Мало ли куда заведёт та или иная склока? Открытую бойню никто не позволит, но если тайно, ночью…

Лука подбирается и поворачивает руку так, чтобы в любой момент толкнуться локтем и сесть.

Лука не питает иллюзий и знает, что уж за ним-то точно когда-нибудь явятся.

Слишком уж язык у него без костей и велика любовь к оскорблениям и подначкам. Слишком многим успел ляпнуть то, что не следовало, а потому готовится расплачиваться.

Дверная ручка дёргается, в комнату пробивается тусклый свет коридорных ламп, и Лука, напряжённый ещё пару секунд назад, выдыхает и закатывает глаза. Снова падает на спину и закладывает левую руку за голову.

А он-то надеялся, что уже всё выслушал. Выслушал за свою последнюю, почти невинную выходку. И за предыдущую тоже.

— Каким чёртом тебя принесло? — спрашивает с явным недовольством в голосе и ждёт, пока Наазир захлопнет за собой створку и комната вновь утонет во мраке. Ждёт, пока тот выдохнет и злобно зыркнет на него из-за свободного капюшона.

— Черти не летают по небу, — огрызается в ответ и почти что бросается к кровати. Бросается к Луке, но, передумав, занимает место около изножья. Вцепляется в него пальцами и наклоняется вперёд. — Тебе ли не знать с твоей тягой к копошащейся в грязи нечисти?

— Ты явился для того, чтобы рассказать мне про чертей или прочитать очередную нотацию?

Чужой выпад вышел вовсе не впечатляющим, и Лука широко зевает, не потрудившись даже рукой потянуться вперёд, чтобы прикрыть рот.

— Как бы то ни было, проваливай, я не в настроении.

— Почему ты…

— Что? Сплю посреди ночи?

Лука совершенно не в настроении выслушивать. Не в настроении, да и не в той поре, когда нотации вызывают что-то большее, нежели простое раздражение.

— Ты в своём уме, Наазир?

В своём ли?

Судя по бледности кожи и горящим глазам, не очень.

Судя по тому, как кривится, прогибаясь вперёд, и шипит, понизив голос, собирается и его, Луку, из этого своего вытряхнуть:

— А ты? Ты в своём уме?!

Лука озадаченно моргает, всё ещё не понимая, за что выслушивает на этот раз, но Наазир недолго оставляет его в неведении. У Наазира внутри всё слишком горит.

— Я таскаюсь с тобой последние несколько лет для того, чтобы ты сдох во время вылазки в лес?! — повышает голос почти до крика, и Лука морщится, коснувшись указательным пальцем раковины своего уха. Лука знает, что стены здесь так себе, и теперь все соседние комнаты будут в курсе того, что он огребает в очередной раз.

И за что же?

За то, что выбрался прогуляться около стен древней башни! Подумаешь, встретил по пути пару крупных лесных пиявок и старого, очень старого, лишившегося почти всей плоти утопленника, что увяз в трясине.

О да, без сомнения, это тянет на полноценное опасное приключение! И риск для жизни.

У Наазира вообще какие-то странные понятия о рисках.

С людьми, значит, можно, а с нечистью — нет. Нечисть, видимо, по его мнению, более коварная и разумная.

— Ну так не таскался бы.

Лука всё ещё смотрит на него снизу вверх и нисколько не дёргается. Луке давно уже наплевать, кого он там может разочаровать, поступив по-своему. Ему уже не тринадцать. Он уже слишком взрослый для заглядываний в чужой рот.

— Ты же сам решил, что стоит. Какие ко мне могут быть вопросы?

Наазир смотрит на него и не находит слов.

Наазир смотрит на него и понимает, что не пробьётся через чужую невозмутимость. Не будет услышан. Уже не будет.

Даже отступает, инстинктивно разжав вцепившиеся в кроватную спинку ладони, и качает головой.

— Ты умрёшь из-за своего бахвальства в итоге, — выдаёт первое, что приходит ему в голову, но былого запала как не бывало. Слишком уж давит мысль о том, что он больше не имеет влияния. Не заметил, когда его вообще перестали слушать. — Вот увидишь, так и будет, — обещает ему, а сам не свой. Обещает, а сам оказывается растерянным за поволокой накатившей злости.

— Пускай будет, — Лука соглашается крайне покладисто и всё щурится, изучая. Изучая и рассматривая. Не совсем понимая, откуда такая трещина. И надлом в голосе тоже. — Ты зашёл поздороваться или поорать на меня? Если второе, то убирайся, у меня нет настроения.

Намёк эфемерный, но Наазир хватается за него сразу же. Вцепляется двумя руками.

— А если первое? — спрашивает, держась вполоборота, и Лука, выгнув шею, усмехается.

Лука тянется и медленно, якобы неохотно, сдвигается к стенке, чтобы было куда сесть.

— Тогда можешь остаться, всё равно не спится, — предлагает, перекатившись на бок, и подпирает голову локтем. Растрёпанный, полуголый и с чем-то этаким во взгляде. С опасным, затаившимся блеском. Сам ещё не знает, что точно задумал, и вообще задумал ли. В любом случае сейчас ему интереснее, чем получасом ранее.

Ему — да, а вот что с Наазиром — всё ещё не разобрать.

Наазиром, который несмотря на то что злится, остаётся и с размаху усаживается на край кровати.

— Ну спасибо, ты необыкновенно щедр, — не проговаривает, а так, под нос себе бормочет, и вытягивает ноги. Но капюшон скинуть не спешит, и из-за этого Лука и вовсе не видит его лица. И это как минимум раздражает.

— Делюсь тем, что есть.

Тянется пальцами вперёд, хватается за плотную тёплую материю и стаскивает покров с чужой головы. Стаскивает, и они тут же встречаются взглядами.

И Наазир выглядит отнюдь не как старший, умудрённый опытом товарищ. Наазир выглядит большим мальчишкой, чем Лука.

— У тебя ничего нет.

Растерянным и сбитым с толку выглядит. Защищающимся. Не таким, как раньше.

— Поэтому ничем и не делюсь.

Луку не обижают подобные выпады. Лука планирует отыграться уже через каких-то полгода.

— Ну как в этот раз? Не стукнули вазоном по голове? — спрашивает про последнее дело, но вместо занимательной истории нарывается на новую обиду:

— Тебя чем-то стукнули. Часто били по голове.

Нарывается на обиду, природу которой даже понять не может. Что на этот раз? Что, всё ещё из-за лесных пиявок?

— Да перестань ты, — отмахивается и неловко касается кистью чужого плеча.

Наазир тут же косит глаза и принимается следить за его беспокойными пальцами. За тем, как, рухнув назад, на одеяло, они принимаются вырисовывать что-то по плотной ткани пододеяльника, не в силах остановиться ни на миг.

— Всё, хватит. Вздумаешь иметь мои мозги, и я…

— Ударишь меня палкой?

Надо же, теперь перебивают уже самого Луку. Перебивают с усталой улыбкой на губах, и он наконец понимает, в чём дело. Или думает, что понимает.

Умолкает, гадая, действительно ли Наазир весь в воспоминаниях витает, и догадывается, что назад уже не вернуться, или же ему только кажется это.

Может быть, им обоим что-то кажется?..

Как бы то ни было, Лука кивает и тянется рукой вперёд.

— Прямо вот сюда.

Лука даже тянется пальцами к чужому лицу и, погладив его, погладив гладко выскобленную лезвием щеку и свежие, оставленные когтями шрамы, отпихивает в сторону.

— По виску.

Тянется погладить ещё и даже касается, но совсем недолго, потому что Наазир тут же отбивает его руку и морщится.

Морщится как от укуса противного насекомого и второй раз коснуться просто не позволяет. Отводит чужую руку и следующую попытку притронуться встречает уже блоком.

Луке это кажется более чем интересным. Он даже приподнимается повыше.

— Но почему? — спрашивает и смотрит прямо, надеясь на такой же прямой взгляд. Надеясь на то, что у Наазира достанет смелости и яиц повернуться к нему в итоге. Хотя бы просто повернуться. — Тебе же нравится. Ты же хочешь.

И, надо же, достаёт в итоге.

Пусть не сразу. Пусть через пару вздохов, но смотрит всё-таки. Смотрит в лицо, а не на одеяло.

— Давно знаешь?

— Что я знаю? — Лука даже бровью не ведёт. Лука не ощущает неловкости, или что там ещё положено ощущать, когда потрошишь чужие якобы секреты, которые давно и не секреты вовсе? — Что ты не спишь с женщинами потому, что каждую ненавидишь? Или ты о том, почему таскаешься со мной? Об этом — да. Об этом знаю.

— И что думаешь?

Наазир внешне спокоен и сидит всё так же расслабленно. Наазир будто бы ничего не ждёт.

«Будто бы» тут ключевое.

Лука не верит в то, что можно так вкладываться несколько лет и в итоге не рассчитывать ни на что.

Ни на единый кусок. Ни на жалкие его крохи.

Лука не верит в это. Совсем нет. Лука не считает, что что-то должен взамен. Лука благодарен отчасти. Раньше был.

— Думаю, что зря это всё, — отвечает размеренно и не отводя взгляда. Отвечает с лёгкой улыбкой на губах и почти не моргая. Задержав дыхание. Дразня. — Только понапрасну тратишь и время, и ресурсы.

— Так уж и понапрасну? — Наазир будто сомневается в том, что слышит. Немного морщит лоб, немного кривит губы. Наазир будто не понимает, где он, и не помнит, зачем пришёл.

Лука всё явственнее видит скрытый надлом.

Лука хочет его растравить.

Расширить.

— А что, получаешь что-то взамен? — спрашивает и тут же садится на кровати, спустив ноги на пол и откинув одеяло.

В комнате прохладно, но мурашки, пробежавшие по спине, скорее вызваны предвкушением, нежели холодом.

Предвкушением новой игры.

Игры, которую он ещё не пробовал.

— Лука…

Игры, которую он не пробовал, но, видно, хочет. Хочет не только он один. Наазир, который замер рядом, тоже не спешит отстраняться.

Наазир смог только его имя выдохнуть и замереть как скованный. Выдохнуть и тут же вздрогнуть, когда к раскрывшимся губам приставляют чужие пальцы:

— Тш-ш…

Лука улыбается почти искреннее и двигается ближе.

Теперь соприкасаются коленками и почти боками. Теперь, если вслушаться, можно уловить, как гулко и громко стучит одно из сердец. Только одно из.

— Если тебе так хочется, то, так и быть, мне несложно. Несложно снизойти разок или два.

Наазир смаргивает, гадая, видно, правильно ли всё понял, а после проникновенно интересуется:

— Издеваешься?

Лука игнорирует выпад и смотрит на шрамы и рот. Лука думает, что тот может быть неплох.

— Хочешь, потрахаемся? — предлагает совершенно будничным тоном, вцепившись пальцами в чужой подбородок, и тут же получает по рукам.

Наазир вскакивает на ноги быстрее, чем Лука успевает его перехватить. Быстрее, чем успевает оставить его рядом.

Снова смотрит снизу вверх.

Снова исподлобья, опёршись сжавшимися кулаками о матрац.

— Всё-таки издеваешься.

Наазир как ни старается удержать лицо, ничего не выходит.

Наазир нервничает и краснеет. Краснеет и злится, и неизвестно, на кого из них двоих больше.

— Надеюсь, что в следующую необдуманную вылазку кто-нибудь сожрёт тебя, — желает от всей своей души — Лука в этом сейчас даже не сомневается — и, развернувшись, отступает к двери.

Собирается уйти.

— А ты бежишь, — летит ему в спину. Но не это, не констатация факта заставляет остановиться. Не это, а последнее, равнодушно брошенное вполголоса слово: — Жалко.

Он замирает.

Замирает и каменеет всеми позвонками и суставами.

Замирает и не оборачиваясь переспрашивает:

— Что «жалко»?

Переспрашивает, и Лука понимает, чего он на самом деле хочет.

Хочет, чтобы его остановили. Оставили.

Лука поднимается на ноги и оказывается рядом с ним в один шаг.

— Выглядишь. Очень. Жалко.

По словам.

С длинными выразительными паузами и глядя в глаза. И плевать, что темно в комнате. Плевать, что они тысячи раз до этого разговаривали.

Вот так — никогда.

Лука оказывается рядом с ним в один шаг и, схватив за плечо, разворачивает к себе лицом.

Ступает ещё ближе и расстёгивает пряжку чужого плаща. И сталкивает его на пол. Принимается за застёжки на куртке. За застёжки на куртке, а после и за ремни, на которых держится набедренная портупея.

И его не смущает абсолютно ничего в этот момент.

Совсем нет.

— Ты же не…

Наазир не хочет его останавливать. Точно нет. Наазир не хочет, но вместе с тем никогда идиотом не был. Он знает, как всё на самом деле. Он растерян.

— Не…

Он начинает говорить, но закончить никак не может.

Не может из себя выдавить.

Надеется в глубине души.

Надеется, и Лука эту надежду с удовольствием душит. Попутно ухватившись уже за брючный ремень.

— Не люблю? Ты мне даже не нравишься, — подсказывает, пальцами сражаясь с замысловатой, никак не желающей поддаваться пряжкой, ухмыляется и, прежде чем вскинуть взгляд, прикусывает губу. — Но разве мне не положено быть благодарным? Хочешь благодарности?.. — спрашивает так, что его тут же отталкивают.

Вовсе не в шутку.

— Отвали.

Вовсе не для того, чтобы он подступил снова.

— Ты спал с мужчинами? — вскидывает брови, и Наазир, уже наплевавший на свои оставшиеся валяться на полу куртку и плащ, Наазир, уже потянувшийся к двери, замирает.

Не отвечает, но будто бы и не дышит.

Лука же словно кругами вокруг него. Словно кругами, но на самом деле с места не двигается. На одном стоит.

— Как ты с ними спал?

Всё вопросами сыплет, и в каждом слишком уж много пугающей прямоты. Всё вопросами сыплет и понимает, что не отпустит сейчас. Даже если для того, чтобы оставить, придётся вырубить или пришпилить лезвием к стене.

Лука его не отпустит.

Сейчас уже нет.

Слишком велик интерес. Слишком уж загорелись его глаза.

— Пробовал с каким-нибудь достаточно сговорчивым парнем, пока остальные крутились вокруг девок? — переходит на шёпот и на медленный шаг. Переходит на шёпот и умудряется в маленькой узкой комнатушке сделать почти полный круг. Обогнуть Наазира и за его спиной замереть. Не в шаге, намного ближе. Ближе настолько, что дыханием касается кожи, когда говорит. — Расскажи мне.

Дыханием касается кожи, ладонями — локтей, едва не прикусывает рубашечный ворот, когда Наазир не выдерживает и, вырвавшись, сам разворачивается к нему и отвечает почти что криком:

— Да пробовал!

Отвечает с отчаянием в голосе, чуть ли не скалится, и Лука улыбается в ответ.

Лука уже видит его загнанным в угол.

И оттого весь надлом.

Оттого все метания.

Неужто и правда всё дело в этом?

Неужто это так сложно? Взять и принять себя? Со всеми своими тёмными сторонами и сколами? Неужели можно не любить из-за такой мелочи?

Ерунды?

— Ты заплатил ему, да? — Лука не спрашивает дальше. Лука давит. Прокатывается по нему всему своими вопросами и тщательно присматривается после каждого. — Заплатил за то, чтобы он дал тебе в зад? Тебе понравилось его трогать? Понравилось?

Лука говорит всё быстрее и быстрее и следит за реакцией.

Лука настолько по уши в этой игре, что у него чуть ли не пальцы подрагивают.

Охваченные предвкушением.

Сразу все.

— Ты так отчаянно делаешь вид, что хочешь уйти, — приподнимает брови и качает головой. Приподнимает брови, нарочно придавая своему лицу удивлённое выражение, и снова, в чёрт-те какой уже раз, приближается. Только теперь лицом к лицу. Только теперь напротив. — Но на самом деле ты хочешь остаться. Хочешь же? Скажи, это не стыдно… — уговаривает, но почему-то всё это звучит так, будто бы он издевается.

Каждым словом и вздохом.

Каждым движением ресниц.

Издевается, уничтожает чужую веру в то, что всё-таки где-то в глубине души не такой плохой, каким хочет казаться.

Что больше бахвалится.

Что на самом деле не таким замечательным наёмником вышел.

Замечательным наёмником и чудовищно скверным человеком.

Наазир понимает, что сам ко многому приложил руку. Наазир понимает, что почему-то никогда не думал о том, что в итоге то, что он так тщательно оберегал столько времени, против него же и обратится.

Колёсами гружёной телеги прокатится.

И ему хотелось бы думать, что он не узнает. Не узнает того, кто стоит напротив, да только тот таким был всегда. Только раньше Наазир смотрел на то, как Лука палкой, мечом или словом обращался против других.

— Зачем ты это делаешь? — Это всё, что он может из себя выдавить.

Он оглушён.

Он понимает, что ему нужно валить, но ноги не слушаются.

Ноги чужие, и колени будто от ужасно дорогой, но совершенно бесполезной куклы ему вставлены.

Не гнутся, не подчиняются.

— Хочу попробовать тоже.

У Луки всё запросто. У Луки в глазах ни сомнений, ни страха. Лука укладывает ладони на чужие плечи и сжимает их.

— Попробовать трахнуть парня.

Наазир не находится с ответом, даже когда его разворачивают и толкают к кровати.

Наазир всё ещё молчит, когда его укладывают на неё и принимаются «заботливо» стаскивать сапоги.

Он может только моргать и следить за быстрыми пальцами.

Пальцами, которые, разобравшись с его обувью, тянутся к завязкам на рубашке.

— Что ты так смотришь? Думал, что будешь сверху?

Вопрос не вопрос даже, а очередная насмешка.

Наазиру хочется ответить, что он уже ничего не думает, но отчего-то не выходит. Язык не подчиняется.

— Какой ты порой глупый. Какой глупый…

Лука перекидывает ногу через его пояс и усаживается на живот. Лука с интересом касается и шеи, и ключиц, и, скользнув пальцами ниже, проверяет на твёрдость грудные мышцы. И уже зажившую царапину под ними тоже.

Лука всё изучает.

Вычисляет для себя разницу.

Изучает и смотрит.

Ему вдруг стало нужно это. А чужие желания — это не вторичное даже. Чужие желания — не то, что его интересует.

Лука их разве что коверкает.

Лука уродует их на свой манер.

Наазир к нему неравнодушен? Что же, он покажет ему любовь. Покажет, как может любить. Покажет, как любит всех тех, кому приглянулся.

Изучает всё глазами и пальцами, а когда надоедает, наклоняется.

Наклоняется, опираясь руками о стену и чужое плечо.

Стискивая его до противной, ноющей боли.

Наклоняется и замирает в сантиметрах от чужого лица.

Смотрит на ресницы, на переносицу, на губы…

Смотрит, но так и не касается их своими.

Смотрит, но, подавшись назад, хватается за чужое бедро и, поведя по нему, сгибает ногу в колене.

Вычисляет тактильную разницу.

Твёрдые мышцы против мягких и привычных его рукам девичьих тел.

Лука не знает, как извернуться ещё, как дотянуться до чужой спины и её тоже потрогать.

Лука будто в бреду и, не удержавшись, касается ртом показавшейся в распущенном вырезе рубашки ключицы.

— Я скорее сдохну, чем позволю кому-то себе вставить, — проговаривает, продвинувшись чуть выше. Цепочкой из щипков-укусов продвинувшись, и тут же, чтобы лицо видеть, привстаёт на руке. Лицо, на котором будто бы и крови-то не осталось. Ни капли. Одни только, даже в темноте заметные, глаза. Пустые и рассредоточенные. — Знаешь почему? Знаешь? Потому что только слабые могут позволять это. Только жалкие раздвигают ноги и отдаются. Я никогда не буду таким жалким. Ни с кем. Смерть лучше этого, ясно тебе?

Тебе ясно, спрашивает, и ничего в ответ.

Совсем ничего.

Пустота.

Слышит, что дышит, ощущает, что сердце бьётся, и всё на этом.

Лука всё это на его ухо шепчет и ждёт, что вот сейчас… Сейчас его скинут.

Сейчас пошлют к чёрту или, того лучше, приставят к горлу его же мирно покоящийся под подушкой нож.

Наазир знает, что он там есть.

Просто не может не знать.

Лука ему на ухо шепчет, опаляя его и шею своим дыханием, и его просто трясёт, когда встречает покорность вместо сопротивления.

Наазир будто не верит в то, что это действительно происходит.

Наазир словно парализован.

Возможно, считает всё это предательством?

Пусть…

Пусть, уже не важно.

Уже хватит разговаривать.

Лука сам как в бреду.

Как в лихорадке.

Сейчас с ремнём справляется куда быстрее. Сам в одних тонких кальсонах, которые совсем недолго скинуть.

Сейчас плюёт на чужую рубашку, просто задирает её вверх и довольствуется распущенным воротом, обнажающим половину груди.

И злится вдруг.

Как же он злится!

Злится и с силой зубами впивается в ничем не защищённую кожу чуть ниже подбородка.

И только тогда Наазир оживает наконец.

Оживает от боли и, охнув, вместо того чтобы дёрнуться, ещё больше шею дугой гнёт.

Вытягивает её.

Вытягивает и ладонями, несмело, будто бы на пробу, будто бы сам всего этого хотел, будто бы набивался на это, касается чужих боков.

Убирает их на рёбра и там и держит.

Такой весь целомудренный.

Лука даже хмыкает сквозь очередной недопоцелуй-недоукус.

Лука перехватывает одну из его рук и тащит вниз, укладывая на свой член.

Лука сейчас сверху на нём лежит, прямо между его раздвинутых ног.

Всё вовсе не так, как с деревенскими красотками.

Всё иначе.

Пахнет потом, а не цветами.

Никто не хихикает, никто не сюсюкает, выспрашивая, когда же у них, наконец, будет свадьба.

Наазир, придавленный своей осуществившейся мечтой, вообще хорошо, что ещё дышит.

Наазир его тихо ненавидит, но избавиться не спешит.

Наазир его медленно гладит, ласкает пальцами и сейчас наверняка не отказался бы от своей трубки.

Лука бы от неё тоже не отказался.

Касается маленьких сжавшихся сосков, но больше вскользь, так, чтобы просто тронуть, и принимается размеренно толкаться в чужую ладонь.

Толкаться, прижимая животом чужой член тоже.

Член, которому наплевать, насколько плохо Лука ведёт себя с его хозяином.

Член, который он хочет потрогать тоже.

Узнать, есть ли разница в прикосновениях к чужому и своему собственному.

Выпрямляется для этого, на колени садится, затаскивает чужую левую ногу на своё плечо и, усмехнувшись, откидывает волосы со своего лица.

Сам не заметил, как налипли на ставший влажным лоб.

Сам не заметил, как спина тоже стала вся влажной.

Смотрит прямо перед собой, на лицо Наазира, и трогает его.

Трогает его живот, его ноги и между ними тоже.

Деловито больше, чем когда-либо.

Трогает, гладит, взвешивает мошонку на ладони и обхватывает пальцами член.

Трогает, испытывая чисто исследовательский интерес.

И возбуждение, от которого в голове что-то щёлкает. Возбуждение, от которого так и ведёт.

А ещё ощущение странной власти.

Ощущение обладания, что куда сильнее сейчас с Наазиром, чем было с девушками раньше.

Это как сладкое вино после кислого компота.

Это куда больше Луке нравится.

И то, что почти силой всё, тоже. Так острее и занимательнее. Пусть Наазир всерьёз и не сопротивлялся.

Оберегал свои нежные чувства.

Не хотел, чтобы по ним протоптались.

Даже сейчас, уложенный на лопатки, вдруг к его, Луки, лицу тянется. Прижимается к скуле ладонью, и тот замирает, покорно приоткрывая рот, когда на губы ложится большой палец.

Лука улыбается.

А после, почти сразу же, зная, что сделает больно, сплёвывает на свою ладонь, проходится ею по члену и, подавшись ближе, толкается им вперёд.

Вставляет его в чужое тело.

Медленно и больно.

Больно для них обоих.

И всё ещё улыбается.

Улыбается, жадно глядя на исказившееся лицо и понимая, что у него ни за что не упадёт. Понимая, что так, когда сдавливает как в тисках, даже лучше.

Так занимательнее.

Лука любит боль.

Привык к ней.

Лука любит причинять её и умеет терпеть сам.

Все они умеют терпеть.

Наазир кривится совершенно беззвучно, вцепляется пальцами в чужое плечо и сжимает его до синяков.

И по-прежнему не сопротивляется.

Позволяет вот это всё.

Позволяет всё и не понимает, глупый, что сам же и рушит. Рушит остатки их странной дружбы.

А может быть, напротив, понимает всё.

Понимает и поэтому стремится получить что-нибудь напоследок. Раз уж позволил загнать себя в угол.

Сам позволил — значит, и виноват сам.

Лука не собирается его жалеть и выжидать чего-то.

Лука думает только о себе и дожидается момента, когда сможет двигаться, сдавленный не так сильно.

Когда сможет вставить в чужое тело до конца.

Толкнуться и шлёпнуться кожей о кожу.

А если у Наазира успел упасть от боли, то это только его проблемы.

Исключительно его.

Пусть разбирается с этим, как хочет.

Лука великодушно не против.

Посмотрит заодно на то, как тот дрочит.

Пока из занимательного только его лицо.

Лицо, выражение которого меняется от каждого нового толчка.

Осторожных сначала, медлительных — Лука всё-таки не хочет навредить и себе тоже, — а после становящихся всё быстрее и быстрее.

Выражение лица, которое всё интереснее.

Распахнутый рот, прикрытые глаза…

Лука тоже не дышит носом, Лука опускает взгляд вслед за наконец скользнувшей вниз его правой рукой.

Через пару толчков он даже передумывает. Решает, что будет неплохо помочь ему.

Сделает это вместе.

Двумя руками.

Прочувствовать всё своими пальцами, уложенными поверх чужих.

Дальше — только лучше.

Дальше — горячее.

Чудится, что воздух накаляется в прохладной комнате.

Чудится, что тут и не было никогда холодно.

У Луки натурально мутит всё в голове, когда он слышит первый, тут же забитый назад, в глотку, стон. Уничтоженный чужой, тут же подлетевшей ко рту рукой.

Лука уже не думает о том, что стены тонкие и все решат, что это ОН. Он сейчас глухо охает на лопатках.

Лука хочет ещё.

Этих звуков.

Ощущений.

Всего «ещё».

Ускоряется, крепче сжимает ладонь поверх чужой. Ускоряется и, мокрый весь, заведённый, не держится долго.

Не собирался держаться.

Как раз наоборот хотел побыстрее узнать, каково оно будет — кончить не с нежной надрывающейся красоткой.

Каково оно будет — вбиться поглубже в жёсткое, тренированное тело и закончить в него, даже не думая о том, чтобы выдернуть и испачкать простыню или чужой живот.

Лука дёргается ещё раз или два и падает вперёд.

Хрипит, как вепрь, которому перерезали горло, и, не удержавшись, глуша все звуки, сжимает зубами чужую шею.

Солёную и крепкую.

Сжимая так сильно, что слышит скрип кожи и ощущает, как в собственные волосы вцепилась пятерня.

Пятерня, которая должна была отдёрнуть его, оттащить в сторону, но… Но не делает этого.

Хватает, удерживает.

Прижимает к себе, и спустя мгновение Лука чувствует, как горячо становится животу.

Чувствует упругие, разливающиеся влагой по коже толчки и едва не кончает снова.

Отчаянно хочет ещё, хочет так сильно, что готов на девчачьи нежности и поцелуи, готов после тискаться до рассвета и нести чушь и врать.

Врать про то, чего не чувствует, и то, чего никогда не будет.

Готов и собирается это делать, забыв, с кем он и что их связывало до этого.

Приоритеты вдруг враз переменились.

Лука привстаёт на локте, сглатывает, собирается открыть рот и… оказывается на полу.

Оказывается сброшен, да так резво, что не успевает сгруппироваться и как следует прикладывается затылком.

Охает, не в силах сейчас сдержаться, а после получает ещё и хороший пинок в ничем не защищённый живот.

Сгибается напополам, глотая воздух, но вместо того, чтобы разозлиться, напротив, ощущает чуть ли не эйфорию.

Вспышку нежданного восторга.

Наблюдает, как Наазир одевается, наблюдает за его ногами, потому что большего просто не видит, и, так не сказав ни слова, уходит.

Уходит, даже не хлопнув дверью.

Лука же ещё чёрт знает сколько остаётся на полу.

Не поднимается и всё переваривает.

Осмысляет.

Лука хочет ещё.

И это, наверное, самое чёткое его желание сейчас.

После самого заветного из всех.

***

Стало лучше в целом, но с рукой так ничего и не изменилось.

Всё ещё онемевшая и совсем ничего не чувствует.

Только до локтя, а дальше всё — болтается, как тряпка.

И даром что воспаление спало, а кожные покровы приобрели нормальный вид. Кожа тёплая и живая, если касаться левой, но на этом всё.

Будто чужих пальцев касаюсь, а не своих. Будто внутри что-то так и не заработало. Механизм так и не пришёл в норму, не пожелал включиться.

Почти неделя прошла — и ничего.

Всё зря.

И как ни дёргай, как ни бей и ни лупи по кисти — эффект один.

Ничего не чувствует.

И это пугает меня даже больше возможной смерти в этих тёмных, вечно влажных холодных стенах.

Начинаю понимать, что имею все шансы остаться калекой, даже если выберусь.

Начинаю понимать, что с одной рукой, да ещё и левой, мне будет куда сложнее выдраться отсюда.

Пусть я и не придумал, как выйти, но точно знаю одно: без тюремщика это сделать намного проще. Пусть даже выйти он мне не разрешит, но внушение рано или поздно рассеется.

И я готов поголодать ради этого.

Готов проверить, через сколько же перестанет ломать и крутить нервные окончания в разные стороны. Готов рискнуть остаться внутри клетки и сдохнуть от истощения, которое и так нагрянет весьма скоро при такой-то кормёжке.

Сил хватает только на то, чтобы переставлять ноги и не дёргаться.

Никаких резких движений и непредсказуемых финтов.

Попробовал подтянуться, повиснуть на верхних прутьях решётки — да куда мне, на одной левой?

Раньше смог бы, теперь — нет.

Теперь слабый, либо обдолбанный, либо едва в себе после своих сладких крепких снов.

Теперь не наёмник, а чёрт-те кто.

И чёрт-те где.

Вот с «чёрт-те где» пора бы уже завязывать.

Пора бы, учитывая, что я начал всерьёз думать о том, что у меня есть союзник.

Ненадёжный, боязливый и дёргающийся чуть что, но всё-таки есть.

И, надеюсь, успеет стать ещё и соучастником одного маленького убийства до того, как окончательно потеряет человеческий вид.

И способность помогать вообще кому-нибудь тоже.

Главное, не затягивать.

Главное, повернуть всё так, чтобы не навредить себе ещё больше.

Остаться с полным комплектом конечностей, пусть одна пока и не работает. Магию никто не отменял, в конце концов. Магию, в которой мне не будет отказано, если выберусь. Ну, или я надеюсь, что не будет.

Куда она от меня денется, эта носительница магии?..

Обругает, как домового, но в итоге всё равно поможет.

Тайра, Тайра… Кто бы мог подумать, что я так буду по тебе скучать?

И по тебе, и по твоей коллекции чучел в лаборатории, и, самое главное, по дивану в гостиной. Отдал бы всё, что из ценного осталось, только бы в следующий раз открыть глаза именно на нём.

И взглядом упереться в белёный потолок, а не в каменные скошенные своды.

Чтобы глаза резал дневной свет, а не потому, что кажется, что роговица совсем ссохлась.

В прошлый свой сон, выдираясь из разрушающих само сознание видений, и вовсе решил, что ослеп.

Перестал видеть на какое-то время, и только спустя несколько страшных бесконечных минут зрение начало возвращаться.

Тусклая картинка проявилась понемногу.

Вот тебе и ещё одно свойство зелёной дряни.

Вот тебе причина, по которой двинувшийся ещё лет двадцать назад алхимик держит меня здесь, внизу, а не распихал по банкам.

Пробует своё зелье.

Изучает его влияние на чужое тело и разум.

Видимо, поэтому всё не спешит повелеть подняться и улечься на разделочный стол.

Наверное, считает, что для чистоты эксперимента меня пока не стоит трогать.

Оставить, каким был, и просто ждать.

Ждать, когда перестану понимать, где я нахожусь и что сны отличаются от реальности.

Ждать, пока всё сольётся в один путаный кошмар.

Поневоле вспоминаю о редком наркотике, с которым мне довелось иметь дело лет десять назад или около того. О том, как поручили добыть партию редкостной дряни, дарящей ощущение полного блаженства, но взамен отнимающей разум.

Раз, второй — и всё.

Ни связной речи, ни осмысленности во взгляде.

Даже в черепе, при вскрытии, жижа, мало похожая на мозги.

Тут, верно, так же, только много медленнее.

Не стремительно, а по капле.

Знать бы ещё, сколько нужно для того, чтобы добиться необратимого эффекта.

Знать бы больше про всё это. Тогда и, глядишь, нашёл бы способ, как провести не чары даже, а собственную голову.

Голову, что всё больше и больше предаёт меня, навязывая чёрт-те что вместо мыслей.

Чёрт-те что вместо трезвых суждений.

Так ловлю себя теперь на мысли, что мне безумно жаль этого мальчика с козлиной ногой.

И не потому, что я вдруг проникся любовью ко всему живому или обиженному.

Его единственный глаз кажется мне теперь голубым, а волосы, те клочащиеся ошмётки, что вместо них, чёрными.

И я понимаю, пока ещё понимаю, что всё это лишь искажение восприятия, но поделать с собой ничего не могу.

Упорно вижу то, что не должен.

То, чего там и в помине не было.

Каждый день напоминаю себе, что княжна ушла, а не осталась в этих каменных комнатах вместе со мной.

Каждый день вижу этот чёртов голубой глаз и, после того, как он, цокая, поднимается наверх, возвращаясь в лабораторию, сомневаюсь.

Сомневаюсь и потому жду его всё больше и больше с каждым разом.

Убедиться, что он — это он, и сходства на самом деле нет никакого.

Убедиться, что я всё ещё соображаю немного и пребываю в своём уме.

Убедиться, выдохнуть и начать сомневаться снова.

И чёрт знает, началось ли это пару дней назад или же было со мной всегда. Я уже и не знаю. Не могу понять.

Ощущение времени пропало тоже.

Не могу с уверенностью сказать, сколько я здесь уже.

Дней или месяцев.

Ориентируюсь только по тому, что на мой вопрос о снеге ответ остаётся неизменным.

Ещё не тает.

Ещё идёт.

Не каждый день, не каждый раз, когда я спрашиваю, но всё равно слишком часто.

До весны всё ещё далеко.

Весна значительно не приблизилась.

До весны ещё дочерта времени. Его хватит на то, чтобы выдраться отсюда и добраться до Штормграда даже ползком, на брюхе.

Если по дороге никто не сожрёт.

Впрочем, волки и обледеневшие мертвяки — это последнее, что должно меня беспокоить.

Небо увидеть бы, а там уже проще.

Проще решить и спланировать.

Только бы крыша окончательно не съехала.

Прохожусь по своему роскошному жилищу и, сжав пальцами левой предплечье правой руки, понимаю, что и прежде свободный рукав начал болтаться. Линия плеча съехала вниз.

Сколько я вообще уже здесь, если успел так сдуться?

Касаюсь щеки и, надо же, только сейчас понимаю, что она поросла колючими клочками.

И щёки, и подбородок. Даже какая-то куцая дрянь проклюнулась над верхней губой.

Ну замечательно, ещё немного — и вообще перестану быть похожим на человека.

Думаю об этом с раздражением и тут же замираю, так и не отняв руку от лица.

Понимаю, что это меньшая из всех моих проблем.

Что чёрт с ним, с лицом. Куда страшнее то, что происходит в черепе.

Стоит думать об этом.

Только об этом.

Мышцы можно вернуть, а вот с сознанием вряд ли такое пройдёт.

Выдыхаю, осматриваюсь в тысячный, наверное, раз и только сейчас понимаю, что мог бы делать отметки на стенах, а не бесконечно спрашивать о том, что происходит наверху.

По зарубкам было бы проще сориентироваться.

Недогадливый идиот…

Выдыхаю, делаю очередной круг и возвращаюсь на узкую койку. Тут только сидеть или топтаться. Можно и на лопатки упасть, да належался уже.

Так належался, что начал думать о том, что теперь согласился бы на несколько месяцев без сна вовсе.

Наверху хлопает что-то.

После всё затихает, а затем, спустя пару мгновений, раздаётся цокот, за которым почти не слышно шагов второй, нормальной, ноги.

Вроде бы рановато ещё для укола, чего же он так скоро?

Или дед смилостивился и решил, что на его кормёжке я сдохну раньше, чем он доведёт меня до полного невменоза, и решил расширить рацион?

Жду, пока шаги станут чётче и мальчик с чёрной обугленной раной на лице покажется в едва освещённом коридоре между камерами.

Второй глаз у него на месте, видимо, потому что иначе, будучи полностью слепым, он не сможет выполнять свою работу.

Да и резво скакать по лестнице туда-сюда тоже.

Ничего не сможет дезориентированный и бесполезный.

Поэтому пока относительно цел.

«Цел…» Даже не произнесённым вслух это слово отдаётся каким-то желчным сарказмом.

Жду, когда подойдёт поближе, и в который раз делаю мысленную пометку, что не похож совсем. Не похож на того, что так упорно пытается увидеть моё отравленное подсознание.

По обыкновению, останавливается около прутьев с той стороны, приглядывается и, только убедившись, что у меня не выросли рога или что ещё похуже, заходит внутрь.

И чудится, что хромает он больше обычного, и вовсе не потому, что ноги у него разной длины.

Та, что с копытом, начала его беспокоить.

Может, заражение или вроде того?

Подходит поближе и присаживается на край самой неудобной в моей жизни постели.

Присаживается, вяло машет мне рукой в качестве приветствия и запускает её же под складки своей одежды. Опускает голову, насколько может, и становится каким-то виноватым, что ли?

Спустя пару секунд вытягивает на свет очередную стекляшку и, будто бы извиняясь, качает головой.

— Так, значит, кое-кто решил, что мне мало и нужно увеличить дозировку?

Кивает и, выдохнув через ноздри, замирает.

Думает о чём-то своём, и если не видеть ту сторону его лица, которая осталась максимально неповреждённой, то может показаться даже, что спит или умер.

Прижжённая рана покрылась коркой, и кожа рядом с ней уходит в глубокую синеву. От уцелевшей брови до крыла носа.

И волосы у него действительно чёрные.

Только от грязи и копоти.

Видимо, возится ещё и с растопкой какой-то печи.

Там, наверху, много с чем возиться.

— Тебе он тоже что-то скармливает?

Я знаю ответ на этот вопрос, но всё равно задаю его. Знаю, что он медленно помотает головой и в очередной раз виновато выдохнет. Знаю, что его здесь держат, не накачивая зельями или другой дрянью.

Его держат в подчинении страх и, может быть, всё ещё не угасшая надежда на то, что если подождать достаточно долго, то кто-нибудь его отсюда заберёт.

Тот же отец, что должен был вернуться за ним, да так и не пришёл.

— Тогда почему ты всё ещё себя не освободил?

Поворачивается полубоком, чтобы видеть моё лицо, и его собственное искажается, хотя, казалось бы, куда больше.

Как вообще можно кривиться, если у тебя половины лица просто нет?

Пытается что-то изобразить, помахивая руками и дёргая уголком глаза.

Пытается что-то рассказать мне, но тут только полагаться на свою догадливость.

— Боишься, что ничего не выйдет?

Кивает и отводит взгляд. Может быть, жалеет, что не попробовал раньше? Не пырнул деда раскалённой кочергой ещё в Аргентэйне, где не было этого проклятого голема, с которым совладать будет куда сложнее, чем с ветхим, древним дедом?

— Откуда ты можешь знать, если не пробовал?

Становится настороженным и медленно двигается к противоположному краю койки. Уже догадался, что я ему предложу, и, конечно же, несогласен.

На куски распадаться ему нравится больше, чем подвергать себя сомнительному риску освободиться.

Может, он и этого тоже боится? Свободы и внешнего мира, который вряд ли примет его таким?

— Послушай… — начинаю издалека, понимая, что и так уже слишком долго откладывал, и он тут же поднимается на ноги. Вскакивает и делает шаг вперёд, сжимая стеклянную тубу с иглой на конце в кулаке. Знает, что мне нельзя ни дёрнуться, ни уклониться. — Просто послушай меня, ладно?

Замирает, остановившись напротив, и теперь нависает надо мной. Нависает, а я отклоняюсь назад, чтобы затылком упереться в стену.

— Ты же понимаешь, чем это всё закончится?

Каким-то чудом хмурится, чуть склонив голову набок, и то всё взаправду, то не сообразил сразу, о чём я говорю.

А у меня при взгляде на эту зеленоватую муть просто путается всё в голове. Все мысли скатываются в один комок, и никаких проникновенных речей из них не вытянуть.

Приходится делать над собой усилие даже для того, чтобы продолжать говорить.

Нет у меня никакого желания по новой переживать своё прошлое.

О будущем что-нибудь узнать бы.

Вообще будет ли у меня хоть какое-то будущее?

Прохожусь языком по губам, прихватываю его дальними зубами и, заставив себя собраться, пытаюсь даже не достучаться до него, а так, чтобы просто послушал.

И подумал о том, что я ему скажу.

Подумал, пока будет заниматься чужими делами, оставив меня видеть прекрасные во всех смыслах сны.

— Понимаешь же, что в итоге он тебя просто убьёт? — понижаю голос и внимательно, очень внимательно слежу за его лицом. За тем, как оно двигается и дёргается уголок уцелевшего глаза. Стараюсь увидеть и просчитать все дальнейшие реакции. Понять, выйдет ли вообще что из этого или не стоит даже и пытаться. — Но до этого ещё что-нибудь отберёт. Изувечит окончательно и только после избавит от всего этого.

Только после избавит от вечного страха и боли, которую просто нельзя не испытывать в таком искорёженном теле.

Боли, которая должна быть с ним и днём, и ночью.

— Скажи, тебе больно? Прямо сейчас?

Вглядываюсь в его лицо как никогда внимательно. Вглядываюсь и сам же себе вру, что для того, чтобы было удобно считывать эмоции. На самом деле же нет. На самом деле в сотый раз убеждаю себя, что он — Фольтвиг, мальчишка, которому не повезло оказаться не в то время и не в той семье. Он — не княжна, черты которой так упорно подсовывает мне съехавшее набок сознание.

— Нога, верно? С ней что-то не так.

Помедлив, опускает подбородок и шмыгает носом.

Тут же часто-часто моргает, дёргая веком на уцелевшем глазу.

— Что? Угадал? Там всё плохо, да?

Удручённо кивает, да так и замирает, уставившись на свои опущенные руки и сжатую в правой стеклянную тубу.

— Он знает?

Тут же протестующе мычит и яростно мотает шеей.

— Почему не скажешь? Боишься, что не станет возиться и исправлять?

Вопрос жёсткий, но так добиться понимания куда проще. Сюсюкая и смягчая углы, вряд ли окажусь услышан. И сил уже нет на то, чтобы изворачиваться. И времени тоже. Ни у него, ни у меня его нет. И чем раньше он поймёт это, тем будет лучше для обоих.

— Да, ты, наверное, прав. Он уже не станет возиться. Раз принялся за твои глаза. Скажешь ему про копыто — и он второй зрачок у тебя заберёт. А после и органы. Всю требуху изнутри. Она наверняка ему пригодится тоже.

Мальчишка замирает, будто пытаясь сделать вид, что не услышал или что вовсе не слушает, и не шевелится вовсе.

— Думаешь, я не прав?

Дёргается и нервно перебрасывает зелье в другую руку.

— Знаешь же, что прав. Иначе бы показал ему ногу.

Не давить сложно. Сложно вовсе подбирать слова и строить длинные предложения.

Раньше, до всего этого, не будучи в состоянии почти вечного похмелья, я был куда более красноречив и убедителен.

Раньше мне и в самом извращённом кошмаре не могло привидеться, что можно застрять «в гостях» у чокнутого учёного, питающего страсть к поедающим живых и мёртвых тварям.

— Послушай меня, у тебя всё ещё есть выбор.

Я знаю, что сейчас жалок как никогда в жизни и вряд ли вызываю хоть какое-то доверие, но вот этот вот забитый, опасающийся даже своей тени парень едва ли не мой последний шанс. Другого, скорее всего, не будет. Нельзя оступиться сейчас. Нельзя оступиться, как десятки раз до этого, и потому я так тщательно подбираю слова. И смотрю на него без фальшивой жалости.

— Тебе необязательно оставаться здесь. Нужно только набраться уверенности, понимаешь? Ты в силах прекратить всё это. Сам. Своими руками. Тебе нужно только избавиться от того, кто держит тебя здесь, — намекаю, не произнося того самого слова на букву «У» напрямую, и жду его понимания. Жду, когда оно мелькнёт в его оставшемся зрачке. — Он столько всего с тобою сделал, неужели тебе не хочется отомстить и освободиться?

Глядит на меня так, будто я ему угрожаю арбалетом, и осторожно показывает на своё лицо указательным пальцем.

Показывает на пластину и зияющую пустотой глазницу.

И тут же горбится, ощущая себя калекой и уродом.

И это плохо. Это значит, что он решил, что всё уже кончено. Поэтому сдался без боя, даже не попытавшись вырваться.

— Думаешь, без языка нельзя вернуться? — Вопрос звучит будто бы с насмешкой, но привлекает его внимание. Заставляет смотреть с куда большим любопытством, и я, заметив это, медленно качаю головой и давлю из себя усмешку, уповая на то, что она сойдёт за добрую. — Наивный.

Последнее слово скорее выдыхаю куда-то в свой ворот, и он тут же заинтересовывается, ждёт, пока продолжу, и даже дёргает меня за руку, когда продолжаю молчать.

Неужели всё-таки попался?

— Я не знаю, можно ли вернуть тебе речь, но спрятать всё это сможет любая умелая ведьма.

Показываю, что именно, поведя пальцами в воздухе, и, судя по тому, с каким удивлением пялится, ему это не приходило в голову. Никогда не приходило. Ход однозначно верный. Обещание может выйти стоящим.

— Я как раз знаю одну такую. Очень мудрую и сильную ведьму. Она сможет помочь тебе. Сделать так, чтобы никто никогда не догадался, что с тобой что-то не так.

Заканчиваю, а он не верит.

А он весь вздрагивает и опускает взгляд. Касается ладонью своего бедра, а после, указав вниз, резко отдёргивает её от колена.

— Не все вещи обратимы, но натянуть можно почти любую личину.

Не знаю, что там у него с ногой и как ему дальше жить, опираясь на трость или костыли, но, как по мне, лучше уж без ноги, чем с куском дохлого оленя, прилепленного к собственной плоти. Как и почти в любом другом месте лучше, чем в этом.

— Ты же хочешь домой? Я спрашивал тебя про друзей, помнишь?

Осторожно кивает и даже немного светлеет лицом. Той его частью, что осталась.

— Они наверняка ждут тебя обратно. Так почему ты всё ещё здесь?

Отворачивается, заслоняясь рукавом, и, видимо, собирается отпихнуть меня другой рукой. Чтобы не бередил раны и не давил на него. Чтобы отстал уже и прекратил обещать невозможное. Наверное, так. Наверное, я бы и сам пытался заставить отвязаться, будучи на его месте. Да только я на своём. И потому хватаю его левой за толкающие на ощупь пальцы.

— Почему делаешь все эти вещи и позволяешь калечить себя, не будучи скованным чужой волей?

Сжимаю их как могу крепко и заставляю опустить рукав тоже.

Смотрит, как и прежде, в упор, и в глазах его нет ничего.

Нет ничего, кроме растерянности и скорби.

Жалости к самому себе.

И непонимания тоже.

Непонимания, которое я безжалостно разрушаю.

— Если бы я мог, я бы уже сам убил его. Но я не могу, понимаешь? — не выдерживаю и говорю как есть. Говорю и всё также не свожу с него взгляда. — А ты можешь. Ты можешь отпустить нас обоих.

Ужасается, конечно же, и я тут же предлагаю ему альтернативу. Предлагаю ему пойти на одну малость ради того, чтобы в итоге заиметь большее. Заиметь будущее, которого здесь, под горой, у него точно нет.

— А если не можешь, то дай мне эту возможность. Он же не знает наверняка, колешь ты меня или нет. Он ничего не знает. Сколько времени нужно для того, чтобы эта дрянь перестала действовать? Несколько дней? Неделю? Больше?

Мотает головой и пожимает плечами.

Не знает.

Он не знает, а я вспоминаю слова алхимика о том, что Йен, которому велели убираться, вряд ли сможет остановиться в ближайшую неделю.

И слова, и гаденькую ухмылку тоже.

Отпустил вроде его, заключил сделку, а на деле чёрт знает, выживет ли он. Живой ли вообще ещё?

— Помоги нам обоим, а после я помогу тебе, — обещаю, цепко ухватившись за его хламиду, и заставляю смотреть на себя. Я обещаю, и в кои-то веки совершенно серьёзно. Без увиливаний и прочего дерьма. Я бы, может, и хотел воспользоваться чужой помощью и тут же уйти, но засевшая в голове, устойчивая ассоциация помешает мне это сделать. Я уверен, что помешает, и потому предлагаю совершенно искренне. — Давай условимся, что, как только я смогу выйти отсюда, мы вместе отправимся к ведьме, которая придумает, как вылечить твою ногу и наведёт маскировочные чары.

Смотрит на меня так, будто никогда не видел, и уцелевший глаз широко распахнут. Не скрывает своего удивления и загоревшейся робкой надежды.

Надежды, кроме которой мне от него почти ничего и не надо.

Он должен поверить в то, что слышит.

Должен поверить, что шанс есть, и ухватиться за него.

— Это всё можно, Фольтвиг. Магия — это не наука. Магия может много больше. Я знаю, я очень многое видел, — убеждаю его и сам верю в то, что говорю. Убеждаю его и не знаю, что же ещё нужно. Что нужно для того, чтобы он нашёл у себя немного смелости по карманам и перестал быть служкой на косой ножке. Всё же так просто. Всё очень просто, если тебя не сдерживает никакая зелёная муть. — Я видел, как затягиваются страшные раны, старухи становятся юными девицами, а груды камней осыпаются хрупким стеклом. Ты когда-нибудь видел магию? Не фокусы или прочую глупую ерунду, а настоящие заклинания? Так дай мне возможность показать тебе. Доказать, что пока ещё всё обратимо. Это всё можно исправить, если выгадать момент.

В горле пересохло, голос хрипнет, и я понимаю, что выдал за эти десять минут больше, чем за последнюю неделю. Я понимаю, что никакой воды не будет и придётся терпеть.

И упорно наседаю дальше, стараясь не менять интонаций и не терять терпения. Не повышать голос.

— Нужно только убить его. Ударить по голове или воткнуть лезвие в бок. Быстро и сильно. Так, чтобы рана была глубокой, понимаешь? — почти шепчу, а он от каждого моего слова, от каждого произнесённого звука вздрагивает.

Он не понимает, верно, как это можно сделать. Как можно сделать что-то настолько страшное. Он не понимает и никогда никому, наверное, и не вредил. Может быть, даже не дрался с другими мальчишками — ну да что тут от этого толку?

Хорошие, покладистые мальчики и осторожные, предпочитающие драке разговоры взрослые редко выживают, оказавшись по уши в дерьме. Особенно в таком, как сейчас я.

— Ударить, когда голема не будет в этой части пещер. Ты же знаешь, когда он уползает охотиться, верно?

Кивает, показывая, что знает.

Конечно, знает.

Только совсем глупый не понял бы, что во всех действиях каменной груды есть система. Во всех её передвижениях. Даже над пустующими камерами прокатывается в одно и то же время два раза в день. Наведывается проверить, несмотря на то что я тут тише воды.

Проверяет, потому что так было приказано.

Должно быть, делает полный круг по всей сети пещер и возвращается в исходную точку.

— Ты согласен? Сделаешь это? Ради того, чтобы вернуться туда, где твой дом? Вернуться таким же, как и прежде?

Замирает, думает, видимо, и сам же всё и пресекает.

Все размышления.

Вздрагивает, выдыхая ноздрями, и, опустив взгляд, мотает головой.

— Почему «нет»?!

Не выдержав, хватаю его за лицо, и он по-настоящему ужасается. Его в дрожь бросает от такого простого движения. И от того, что я касаюсь этой самой пластины. Нажимаю на неё своими пальцами.

— Страх не спасёт тебя. Не избавит от козьей ноги и вот этого уродского намордника. А решимость может. Решимость и всего один хороший удар. Ты станешь свободным.

Всё ещё удерживаю и осторожно отпускаю только после того, как перестаёт смотреть как на живую голодную виверну.

— Подумай об этом, ладно? — прошу и отодвигаюсь назад, показывая, что полностью безопасен. Что никаких больше прикосновений и заглушённых шипением выкриков. — Подумай о том, что всё можно вернуть. Вернуть, почти как было.

Отмахивается от меня, так резко дёргает рукой, что едва не по моему носу ею мажет, и, придвинувшись ближе, собирается сделать то, зачем пришёл.

Не мешаю ему, поворачиваю голову, позволяя добраться до уже истыканной, покрытой мелкими коростами шее, и, когда уже касается холодной иглой, задаю последний вопрос:

— А твой отец?.. Ты думаешь об отце?

Сам не знаю, почему не додумался до этого раньше. Почему не спросил у него о самом главном. Может, всё-таки в жалости дело, а может, в том, что я почти уверен, что знаю, как именно закончил его папаша.

Как бы то ни было, укола не следует, и я воспринимаю это как разрешение или даже просьбу договорить.

— Разве бы он бросил тебя по своей воле? Может быть, он сам серьёзно ранен и ждёт тебя в вашем доме? Он тебя ждёт, Фольтвиг. Наверняка ждёт.

Колеблется, а после всё-таки прожимает кожу, и я медленно закрываю глаза.

Ощущаю, как становится тошно, и уплываю раньше, чем он встаёт, чтобы уйти.

***

Лука наблюдает за ним со стороны.

Наблюдает, опёршись плечом на бревенчатый бок конюшни, и ждёт, когда же его изволят заметить. Если вообще изволят.

Лука смотрит на прямую напряжённую спину, сведённые под тонкой рубашкой лопатки, и беззвучно хмыкает.