Часть 5. Глава 3 (1/2)
Опиум не помогает.
Прочие примочки этого безумного деда, настоянные чёрт знает на чём, тоже.
Опиум притупляет ощущения и делает всё расплывчатее, травы только вяжут язык и нёбо.
И ничего, совершенно ничего не может спасти меня от боли.
Ничего не может унять и притупить её.
Но держать руку расслабленной легко.
Легко, потому что плечо и запястье зафиксированы тисками, и дёргай не дёргай — ничего не изменится.
Дёргай не дёргай… Только раскровится.
Крови, правда, совсем немного.
Зато внутри месиво.
Из багровых сгустков, торчащих обломков кости и жил.
Внутри всё выглядит так, будто вот-вот начнёт разлагаться.
Он сказал, что повреждён нервный узел и потому пальцы не слушаются. Он собрал кость, скрепил её узкой металлической пластиной и сшил порванные связки.
Он сказал, что всё это бесполезно, но долго копался внутри раны, убирая и добавляя. Добавляя к моим тканям чьи-то ещё.
Я предпочитаю не знать чьи.
Предпочитаю не знать, кого он разобрал и чем запасся.
Предпочитаю не знать, кусок чьего мяса теперь заменяет переставший работать как надо мой.
Удивительно, но во время самой операции, всё то время, что он копался, резал и собирал, я почти ничего не чувствовал.
Рука ныла выше, от локтевого сгиба, но всё, что ниже… Будто отняли уже. Всё мёртвое.
Больно не было сразу.
Ни те несколько часов, что я провёл, наблюдая за движением чужих пальцев, ни после того, как, закончив, он всё зашил.
Больно стало сейчас, спустя несколько часов, после того, как я успел обойти свою клетку-камеру не меньше трёх сотен раз.
Успел обойти, запертый внутри чужими словами, да так и свалился около кровати.
Опустился на каменный пол и, запрокинув голову, замер в надежде, что так станет лучше.
В надежде, которая нисколько не оправдалась.
Вся правая сторона тела начала пылать, и чем больше времени проходит, тем сильнее этот самый жар.
Жар, от которого ломит все прочие кости и гудит голова.
Болит плечо и всё, что ниже. Болит так, что перебирается на грудную клетку, и её припаливает тоже.
Припаливает так, что спустя время мне начинает чудиться запах палёного мяса. Мяса, которое, в отличие от кисти, совершенно живое и кричит всеми нервными окончаниями.
Сводит шею, перекашивает лицо… Дышать тоже труднее, в голове всякое бредовое крутится.
Всякое странное, и почему-то всё вокруг того, что мне так и не воткнули ту зелёную жижу.
Всё вокруг этого, и я даже замираю, уставившись в каменный неровный потолок, когда догадываюсь, в чём дело.
Понимаю, что сухость во рту, навязчивое желание побиться головой и жжение — не что иное, как скорая ломка.
Эта дрянь, которую бадяжит дед, вызывает привыкание.
Дрянь, замешанная на чёрт знает чём, приучает к себе довольно быстро.
И потому уколы чётко по расписанию.
Потому нельзя пропустить ни один.
Кусаю губы и понимаю, что всё становится лучше и лучше.
Понимаю, что мне не дадут проверить, как скоро отпустит навалившаяся трясучка. И то, что провалюсь в небытие сразу же после укола, понимаю тоже.
Может быть, оно и лучше?
Может быть, так быстрее пройдут несколько дней, за которые должно стать ясно, вышло что с рукой или нет? Прижилось или же… Или же так и будет болтаться бесполезной тряпкой вдоль тела.
Эта мысль куда хуже боли.
Эта мысль хуже жжения, жажды и всего прочего.
Мне нужна эта проклятая рука.
Мне нужны пальцы.
Без них никак. Совсем никак…
Сжимаю зубы покрепче и медленно сдвигаю челюсть, чтобы заскрипели.
Прикрываю глаза и левой рукой нащупываю плотно замотанную правую. Нащупываю и, убедившись, что та действительно горячая даже сквозь плотные повязки, укладываю её на свой живот.
Чтобы не раздражала.
Так и сижу, стараясь не двигаться, и прислушиваюсь к своим ощущениям.
Жду, когда же станет хуже и оставаться на месте будет совсем невыносимо. Только вот беда в том, что, даже если мне начнёт казаться, что задница плавится, я не смогу подняться.
Ничего не смогу.
Вместе с болью и жаром наваливается равнодушие.
Наваливается и хватает за глотку, мешая и вдохнуть, и выдохнуть.
Начинаю считать про себя и тут же сбиваюсь.
Начинаю снова, и после ещё раз, и понимаю, что не помню, что же там, после пяти.
Понимаю, что всё кружится, даже если не поднимать веки.
Всё кружится, и не за что ухватиться, чтобы остановить это.
Совсем не за что.
И, как водится уже, спустя какое-то время слышатся характерные, ни одному живому существу больше не присущие шаги.
Осторожные и куда более медленные, чем в прошлые разы.
Будто мальчик, которого выдворили из лаборатории на время всех манипуляций, боится. Не то того, что я умер, не то того, что, напротив, слишком живой.
Кто же знает…
Спускается со ступеней и замирает где-то неподалёку. Останавливается для того, чтобы приглядеться.
Забавный такой, всё ещё чего-то боится.
— Не беспокойся, лапушка.
Язык едва ворочается, а глаза закрыты. Да и к чему мне на него смотреть, если слышу? Слышу, как цокает своим копытом.
— Я ничего не могу тебе сделать, помнишь?
И в ответ, разумеется, тишина.
Он же не говорит.
Он ничего никому больше не скажет, даже если и выберется отсюда.
Только вот куда пойдёт, если выберется? Может быть, поэтому и не пытается? Потому что некуда идти. Потому что с новой мордой, что так любезно «собрал» ему дед, не получится затеряться в толпе. Прибиться к каким-нибудь бродягам, скорее всего, тоже.
Испугаются и забьют, к чертям, тем, что под руку попадётся.
— Не могу встать. Не могу даже поднять голову.
Сам не знаю, зачем продолжаю говорить с пустотой, которая почему-то слушает, и, сделав над собой усилие, всё-таки поворачиваю шею. Так, чтобы, скосив глаза, удалось поймать его силуэт взглядом.
— Ты пришёл для того, чтобы уколоть?.. — спрашиваю, и он нехотя опускает голову. Или, может, мне кажется, что опускает. Не знаю, вижу только очертания силуэта.
Слишком далеко стоит, да и темень там, рядом с лестницей, куда гуще.
Темень там гуще… но она никак не подберётся для того, чтобы сцапать и утащить меня.
Лишить сознания и всего того, что я чувствую.
— Отлично. Давай, поторопись.
Не разбираю, показалось мне там его согласие или действительно так всё и есть. Не разбираю и продолжаю трепаться с самим собой. Почти с самим собой.
— Мне уже надоело болтаться здесь. Очень надоело.
Мне осточертела каждая трещина в камне. Каждая капля воды, сорвавшаяся с потолка. Я сам себе осточертел.
Где там волшебное зелье, которое избавит от всего этого?
Где зелье, которое мне не торопятся нести?
Мнётся всё, колеблется, а после всё-таки нехотя хромает вперёд.
И, да, как только заходит внутрь клетки, первое, что вижу, — это вытянутую колбу с заострённой полой иглой на конце.
Интересно даже, где сумасшедший алхимик такие берёт. Неужто заказывает у какого-то умельца из тех, что не задают вопросов? Что это, зачем, для кого… Но мне ли судить? Я сам никогда не спрашивал, за что чужой тётке придётся отправиться на тот свет.
Я не спрашивал, но те, кто обращались, частенько выбалтывали сами.
Видно, желание оправдать себя у иных слишком сильно. Видимо, очень уж хочется верить в то, что именно так будет правильно.
Он подходит ближе, и я, повернув голову, смотрю теперь на него напрямую.
Нависает сверху, и на лице, изувеченном, полуприкрытом, отображается не страх даже, а нечто похуже.
— Что ты так смотришь? Жалко тебе меня?
Медленно опускает свою пластину, что заменяет всю нижнюю часть лица, и я могу только криво усмехнуться в ответ.
— Не нужно, не жалей.
Никак не реагирует на мои слова. Всё стоит, замерев на месте, а в руке у него то самое. То самое, что избавит меня от самого себя на какое-то время.
И от противной ноющей боли тоже.
— Делай то, зачем прислали, и проваливай.
Смотрит на меня куда жалобнее, чем до этого, и я, выдохнув через ноздри, просто молча поворачиваю голову так, чтобы открыть шею.
— У тебя же наверняка есть другие важные дела?
Ожидаемо ничего не отвечает, и тогда я просто закрываю глаза.
Жду в темноте, и спустя какое-то время кожи касается игла.
***
Небо далёкое и вместе с тем будто кровавое.
Красное, а не синее.
Небо далёкое и вместе с тем низкое.
На головах лежит.
Совсем рядом.
На макушки давит.
И пахнет будто бы тоже не вечерней стужей, а страхом и солью.
Да только плевать им.
Они все разгорячённые и хмельные.
Они все во власти дающей в голову выпивки и кое-чего позабористее.
Лука, кажется, обдолбался, но не дурью, а воздухом.
Ощущение свободы его больше всего прочего пьянит.
Теперь-то многое позволено, теперь никто не хватится, и поутру палкой по хребтине не прилетит. В конце концов, если слишком сильно размахивать палкой, то в один прекрасный момент можно остаться без палки, которую выхватят окрепшей рукой.
Теперь почти взрослые и выполняют куда больше поручений. В этот раз вот выпнули добыть дичи к завтрашнему обеду и намекнули, что на уток и кроликов охотиться лучше в вечерних сумерках.
Будто нарочно заставили остаться на ночь за стенами, чтобы глянуть, что из этого выйдет, но разве кого-то этим уже напугать?
Они ушли днём, изрядно выпили, а после спустились ниже, в пролесок, и, обогнув его, оказались с южной стороны к Голдвиллю.
Тут же и поохотились, решив до кучи оставить ещё и ночные силки, не слишком-то беспокоясь о том, что конные или кареты могут всполошить мелкую, снующую туда животину.
С одной стороны — каменные утёсы, оберегающие выход к морю, а с другой — петляющая подъездная, которую сильно размыли дожди, и теперь, чтобы подобраться к городу, нужно делать большой крюк.
И то с телегами лучше не рисковать. Лучше продираться в одиночку, а то и пешком.
Луку мотает от одного края дороги к другому, и он лишь чудом уворачивается от несущегося куда-то на всех парах конного и долго кричит ему вслед.
Кричит и сам не разбирает что.
Они сами не заметили, как так далеко забрались.
Никто из них троих.
Заплутав, решили остаться ночевать рядом, около кромки вымокшего так же, как и всё остальное, леса.
Выбирают место посуше, в отдалении от деревьев, но под массивным, невесть как вообще оказавшимся посреди лесостепи валуном.
Выбирают прогалину и тут же принимаются каждый заниматься своим делом.
Только Азиф, которого Наазир зачем-то взял на охоту третьим, мнётся и вообще выглядит так, будто мечтает оказаться в другом месте.
В другой постели.
Может быть, надеялся, что одна из уже знакомых девиц позволит остаться в своей скромной комнатке за кухней, а вынужденные приятели махнут рукой да свалят без него, решив, что иногда можно и поиграть в милосердие.
Лука об этом особо не думает, Луке настолько плевать на чужие надежды, что он попросту не тратит на это свои размышления.
Лука обходит выбранную для ночлега поляну и, пока Наазир потрошит и развешивает на натянутой верёвке тушки подстреленных птиц, чертит на чёрной земле толстую защитную черту. Вырисовывает почти правильный круг лезвием кинжала и, решив, что ни к чему возиться с ветками, ссыпает в центр горсть мелкого, пахнущего порохом и травами порошка.
Недешёвый, зараза, но горит что надо — магическое пламя протянет до середины ночи, а если добавить ещё столько же, то и до утра.
— Я с тобой не для этого поделился.
Наазир не одобряет такое расточительство, но под руку не лезет, и на этом уже спасибо. Наазир всё возится с утками, наспех, особо не усердствуя, зачищает пару толстых палок и, убедившись, что вбиты крепко, натягивает между ними ещё одну тонкую плетёнку.
— Не для того, чтобы ты от него избавлялся чуть что.
— Ну так и не делился бы.
Лука в его сторону даже не поворачивается, тянет ладони к пламени и, почувствовав, что магия и вправду греет, отступает на шаг назад. Ещё раз прослеживает взглядом толстую защитную линию.
— А теперь он мой — как хочу, так и трачу.
Оборачивается к недодругу и переприятелю, только убедившись, что всё в порядке, и заводит за спину соскользнувшую на бедро сумку.
— Лучше бы приберёг.
Лука щурится и вглядывается в чужой профиль так внимательно, будто пытается угадать в нём скрытого оборотня или что похуже. Издёвку, например.
— В округе полно веток. — Наазир даже руками разводит, обозначая размеры этой самой «округи», и Луку, по обыкновению, кривит.
Он ненавидит, когда им пытаются помыкать.
— Они все сырые. И потом, голову-то подними: стемнело уже, а я только закончил возиться с кругом.
Если и это не аргументы, то молодой ещё и не наёмник, а только тот, кто отчаянно хочет им стать, и не знает что. Для него — весомые более чем, а раз так, то тут и говорить больше не о чем.
Он не собирается скакать по торчащим из грязи кочкам и рыскать под редкими деревьями в надежде на то, что под ними сыщется что-нибудь пригодное для костра.
И потом, они вроде как не одни. Они тут не вдвоём. И пора бы третьему, всё это время торчавшему в стороне, наконец очнуться и вспомнить, кто он и зачем здесь.
— Эй, Азиф! Мёртвые сожрут тебя, если не перестанешь стоять с открытым ртом. Я сам скормлю тебя им, если не перестанешь!
— Я не… — оживает вроде бы, да тут же и теряется. Почти сразу же закрывает глаза, будто желающий заснуть как есть, на ногах. На деле же слишком растерян. Витает в своих мыслях. — Я не стою, я просто…
Сдёргивает с макушки просторный капюшон, и даром что на целую голову выше Луки — сейчас ребёнок ребёнком. Даром что плечистый и руки у него длиннющие. Даром что зашибёт, если замахнётся кулаком, и мечом машет так, что не приведи нечистая подвернуться. Надвое рассечёт.
Да только у Луки чувство самосохранения отбито начисто.
Луке плевать, кого подначивать.
— Что? Влюбился?
И жалеть тоже не собирается никого. Уверенных в себе и нет.
Как он вообще может биться, если краснеет и теряется, стоит только вдалеке мелькнуть знакомой юбке?
Вскидывает голову и повышает голос, чтобы уж точно оказаться услышанным. Какой в шёпоте смысл?
— Как думаешь, Наазир? В какую из? В блондинку или в рыженькую?
— Почему ты думаешь, что в кого-то из них? — тот отзывается сразу же, но так и не поворачивается, занятый своим делом.
Азиф же краснеет от гнева, что в сочетании с его светлыми волосами и размерами выглядит крайне комично.
Лука едва держится, чтобы не рассмеяться. И вовсе не потому, что переживает за своё собственное лицо. О нет, он знает, что если не выдержит сейчас, то его просто пошлют к чёрту и не станут вестись на дальнейшие подначки. А как же ему тогда себя развлекать?
До утра ещё уйма времени, можно болтать и болтать…
— В трактире, в который мы все постоянно бегаем, работают всего две девицы.
Казалось бы, это очевидно, но раз спрашивают, то почему бы и не произнести вслух?
Лука не считает тех, кто старше тридцати, и потому выбор выходит небогатый. Вряд ли даже странноватый Азиф стал бы вздыхать по толстой, беззубой на полрта поварихе. О нет, таких не выбирают в героини своих ночных грёз.
— Нет, конечно, есть ещё дочка местного конюха, и та, что, по слухам, внебрачная самого трактирщика, но обе откровенно так себе, и…
Даже договорить не выходит.
Ему просто не позволяют договорить.
— Ничего не «так себе»! — уже даже не красный, а багровый, как хорошая зрелая свёкла, без пяти минут мужик прерывает все его циничные размышления и тут же тупится, опустив взгляд.
Наазиру его даже немного жаль.
Жаль, потому что, в отличие от того же Рибора или Луки, выросших в изоляции, как и все прочие мальчишки, этот так и не смог освоиться во внешнем мире. Не смог приспособиться, а теперь ощутимо страдает и мнётся. Не знает, что с собой делать за стенами крепости. Не знает, что делать со своими руками, когда те не держат меч или рукоять метательного ножа.
— О! Так, значит, нагулянная трактирщика. Это та, русая? Ну… — Лука делает вид, что задумался, даже проводит пальцами по подбородку, и вскидывается, как если бы внезапно прозрел. И тут же добавляет с самым доброжелательным выражением лица, на которое только способен: — В постели она откровенно так себе. Не трать время.
— Да ты… — Бедняга теряется со словами даже. И оскорблений нужных сразу не находит. Краснеет, бледнеет, а после выплёвывает только скупое «Мразь!..»
И бросается вперёд, замахивается сжавшимся кулаком, но в запале так неосторожен, что мажет мимо цели, и извернувшийся Лука прокручивается на пятках и, обогнув костёр, встав так, чтобы теперь его и неудачливого влюблённого разделяло кострище, продолжает как ни в чём не бывало.
— Ну да, перелапал всех их, пока ты стоял в сторонке и вздыхал. Можно подумать, я её заставлял, — подтверждает и даже подаётся вперёд, чтобы заглянуть в чужое, в отблесках магического пламени побагровевшее лицо. — Хотя той, что рыженькая, даже нравится, когда её заставляют. Немного, — договаривает почти шёпотом и с видом великого заговорщика.
Будто большой тайной делится, и в ответ… ничего. И в ответ только треск магического порошка.
Пожимает плечами и, не встретив никакой реакции, закатывает глаза.
Надеялся на новую вспышку гнева, а тут… Тут ничего, кроме растерянности и обиды. Тут какая-то сентиментальщина.
Лука собирается было попробовать ещё, зацепить посильнее, но Наазир, шагнувший в круг последним, останавливает его, подобравшись с левого бока.
— Договоришься же, — предупреждает и, стащив сумку с плеча, опускается прямо на землю. Усаживается около огня, не потрудившись даже притащить чего под свой зад. — Он действительно влюблён.
— А девка эта в него — ни капли.
Лука следует за ним и придвигается поближе, чтобы сунуть нос в чужие вещи.
Наазир всё роется в них и ищет что-то. Что-то, что явно мельче буханки хлеба или фляги с водой.
Лука следит за его руками и лишь краем глаза — за Азифом, чувства которого не собирается щадить.
— Иначе не бегала бы на сеновал с половиной местных и с пришлыми до кучи.
— А ты сам-то?
Наазир нашаривает искомое, наконец, и теряет всякий интерес к своей сумке.
Луке кажется, что он ничего не видит так часто в его руках, как эту самую изогнутую трубку.
— Ни в одну из них не влюблён?
И смотрит прямо в его, Луки, лицо.
Щурится не то от близкого жара пламени, не то потому, что внимателен и не хочет пропустить потенциальной лжи. Не хочет пропустить увёртки или попытки увильнуть от ответа.
Да только Луке не от чего увиливать, и скрывать тоже некого.
— Не-а, — Лука, как и раньше, пожимает плечами и протягивает расслабленную ладонь вперёд. Держит её так, чтобы было терпимо, над самым пламенем, и, подняв лицо, натыкается взглядом на взгляд Азифа, что, оказывается, смотрит на него в упор, не отрываясь.
И в этом взгляде всё почти.
Всё — от упрёка и обиды до ненависти.
— Но подарки им таскаешь, — вклинивается в разговор, видно, проглотив все свои вспышки ревности, и сейчас отчаянно пытается выяснить, чем же хуже. Почему оказался незамеченным, в отличие от, казалось бы, такого же вчерашнего мальчишки.
Мальчишки, который улыбается ему с нескрываемой жалостью, а после поворачивается к занятому своей трубкой Наазиру:
— Таковы правила игры, так же ты мне говорил?
Дожидается утвердительного кивка, а затем снова возвращается взглядом и к пламени, и к Азифу, который оказался по ту сторону синеватого костерка:
— И потом, мне уговаривать особенно некогда, проще притащить какую-нибудь мелочёвку. Благо лавочников по дорогам ездит дочерта.
— А ты бы поуговаривал.
Наазир теперь возится с кисетом и ни на одного из них не смотрит. Ему вообще все эти любовные драмы будто до кончика капюшона и выше.
Лука иногда даже думает, что у него наверняка должен быть кто-то за стенами форта. Кто-то, к кому он наведывается, возвращаясь со своих одиночных заданий. Заданий, что на порядок интереснее, чем вот этот мелкий позор, которым они сейчас занимаются.
— Глядишь, пригодилось бы после.
Лука даже фыркает в ответ и размашисто кивает, едва не припалив свою давно уже отросшую куда длиннее положенного чёлку.
— Следующую буду уговаривать, — обещает с абсолютно нечитаемым лицом и смотрит почему-то на Азифа, который наверняка просто мечтает делать всё вышеперечисленное уже сейчас с этой своей, с русой тонкой косицей, да всё никак не может нащупать в кармане полагающихся для этого яиц. — Ходить кругами и вешать лапшу на уши, уверяя во внезапно вспыхнувшей безумной любви. Только, боюсь, после ни к ней, ни к её родичам на три двора будет не сунуться.
Намёк более чем прозрачен, да только для того, чтобы распознать его, следует захотеть этого.
Ну или хотя бы слушать, а не смотреть в никуда, переживая неведомый доселе провал.
Нет, ну в самом деле, как можно оставаться таким наивным?
Как можно смотреть на других девиц, видеть, как они улыбаются почти каждому, кто может предложить нечто существеннее ответной улыбки, и верить, что твоя ненаглядная — иная?
Коротает вечера за вышивкой и прялкой.
— Так ты не связывайся с теми, чьи родичи после могут проломить тебе башку, вот и всё.
Ещё один такой совет, и Лука всерьёз начнёт задумываться о том, что и змея в сумку — это не так низко. Какой-нибудь безобидный чёрный уж. Так, чтобы просто попугать. Подумать тоже, выискался бывалый ловелас с курительной трубкой.
— Поищи кого попроще для тренировок.
— Попроще даются и без уговоров, — Лука возражает ему не столько из упрямства даже, сколько потому, что надеется вытянуть ещё что-нибудь. Что-нибудь из чужого опыта.
В конце концов, о себе Наазир почти никогда не говорит.
Не тащит никого из местных девок на сеновал и вообще, кажется, ими не интересуется. Может быть, прячет кого-то от остальных? Как раз затем, чтобы не чувствовать себя идиотом — таким, как Азиф?
Лука, наверное, тоже бы прятал.
Если бы по-настоящему влюбился.
Если бы понял. Как оно вообще, это самое «влюбился».
— Сложностей хочется? — Наазир будто и всерьёз, и нет. Чёрт его разберёт. Лицо остаётся нечитаемым, но уголок рта чуть дёргается, когда договаривает: — Тогда тебе прямая дорога под балкон какой-нибудь гордой красотки. Выбирай тот, что повыше и с коваными решётками. Забираться легче.
— Да я бы давно уже, да нет подобных в округе. А в Голдвилль лезть в таком виде… — Лука красноречиво окидывает себя взглядом и кривится.
Что ни говори, а молодняк хозяева каменной громады одевают так себе. Зимой не мёрзнут, летом солнце не палит — и хватит. А что до свежих дыр на штанах, что появляются после почти каждой вылазки или драки, так то твои проблемы: хочешь — штопай, хочешь — заплатки ставь.
Выглядит всё это откровенно жалко.
Меньше всего Лука хочет соваться туда, где его сочтут жалким.
— Ну нет, повременю ещё пару лет.
— Думаешь, за них что-то изменится?
Азиф на него смотрит как на зарвавшегося мальчишку. Как будто старше не на год или полтора, а на целый десяток лет. Азиф даже не скрывает своей неприязни, и Лука охотно отвечает ему тем же.
Лука вообще всё это начал первым, и не ему жаловаться.
Да и вряд ли он когда-нибудь стал бы.
— А ты так и собираешься охотиться на уток и чистить конюшни? — спрашивает, вскинув тёмную бровь, и тут же сам и отвечает, разминая затёкшую шею: — Я — нет. Я хочу нормальные сапоги. Вот как у него. И ремень, и ножны, и… — указывает на Наазира и тут же оказывается перебит.
Азиф видит это прекрасной возможностью для укола. Или, может, думает, что сможет рассорить их.
— Так говоришь, как будто бы его бы и обобрал при первой же возможности.
А может быть, надеется открыть глаза этому, с трубкой, которому так везёт выступать вершиной молодой неоформившейся боевой тройки.
Может быть.
Да только если так, то он ещё глупее, чем Лука о нём думал.
— Я бы и обобрал, может, да только он ценнее при своих шмотках. Кто же ещё будет делиться со мной магическим порошком и добытыми ножами? Верно, Наазир?
Лука улыбается, да так сладко, что у последнего названного дыхание замирает.
Он знает, что всё это лишь часть игры. Что всё это только лишь для того, чтобы подурачиться, но ничего не может с собой поделать. А уж когда Лука кренится в его сторону и вытягивает шею…
— Такой взрослый, такой сильный…
— Не подлизывайся, — сморгнув, обрывает всё, и Лука тут же скучнеет разом, отбросив все свои кривляния.
Будто такие занимательные с полминуты назад, они враз ему надоели. Будто их и не было.
Наазира в нём и это поражает тоже.
Что он переменчив, как ветер, и не так-то просто предугадать, с какой стороны он ударит.
В лицо или сбоку?
— И не пытался.
Только сейчас он и вовсе меняет направление. Раз — и задумчивость вместо глумливости.
— Уверен, что оставлять уток вот так — хорошая идея? Никто не выйдет на запах?
Наазир только качает головой в ответ и отводит взгляд.
Ему самому не нравится смотреть слишком долго. Зачем? И так прекрасно знает, о чём Лука сейчас заведёт речь. Нутром чует.
— А кто выйдет? — Вопрос в пустоту, и взгляд устремляется туда же, в ночную темень. Обводит виднеющиеся вблизи кочки и, едва-едва продравшись сквозь тьму, добирается и до близкого, но уже далеко не такого густого, как раньше, леса. — Рядом сплошные болота, нежить утопнет, крупного зверья не водится. Круг — скорее так, на всякий случай.
Никого не успокаивает, сам не знает, зачем говорит это. Не знает, но кривится, нарвавшись на тихое и вкрадчивое:
— Много ты знаешь тех, кто начертил его зря?
Лука ещё и смотрит на него как на идиота. Смотрит и ждёт продолжения этого разговора.
Продолжения их вечного, затянувшегося уже почти что на год спора.
О том, чем они должны заниматься, а чем нет.
Лука ещё и смотрит на него… будто затаившись. Смотрит, сгорбившись и подбородком прижавшись к своему колену. Несносный.
— Опять ты за своё… — Это вырывается само по себе. Это вырывается у Наазира чуть ли не каждый раз, когда всё сводится к нежити. Когда этот упрямый осёл заводит одни и те же разговоры.
Через день, через три или через двадцать.
Всегда заводит и сейчас кивает тоже.
— За своё, не за твоё же.
Наазир подносит трубку ко рту, но даже затянуться не успевает, не то что выплюнуть что в ответ.
— Хватит. — Азиф морщится так, будто они смертельно надоели ему оба, и, сделав над собой видимое усилие, поворачивается к Луке. Смотрит на него только и, понизив голос, требует: — Поклянись, что не пойдёшь к Памире больше. Никогда не пойдёшь.
Азиф требует, а Наазиру хочется дать ему пинка.
Какой же глупый!
Лука, может быть, и сам через неделю и думать про эту девку забыл, а может, и просто наврал с три короба, чтобы повеселиться. Лука, может быть, никогда бы к ней и не приблизился.
До того, как ему попытались запретить это.
Лука непонимающе морщит лоб, и вот тут поди разбери, кривляется или нет, но просит подсказки:
— К кому не пойду?
Ожидаемо ничего не обещает. Ожидаемо нисколько не впечатлён.
Наазир выдыхает белёсое облако и прикидывает, как разнимать их, если сцепятся.
— Это та, русая.
Лука ударяет себя ладонью по лбу и втягивает шею в плечи. Признаёт, что виноват. Исправиться не обещает.
И тяжёлый и плечистый Азиф едва ли не оскорблён этим. Азиф не верит, что так бывает, и сам не замечает, как укоризненно выдыхает:
— Ты даже имени её не помнишь!
Выдыхает и сдувается как-то весь.
Становится меньше сразу, и плечи уже не такие широкие.
Горбится на земле и хватается пальцами за голенище своего сапога.
Отчего-то Наазир уверен, что всё — запал закончился, и тот не станет бросаться угрозами больше. Несмотря на то, что давно вырос, Азиф каким-то неведомым образом умудрился сохранить почти детскую наивность, которая часто подводит его вот в таких вопросах.
Наверное, именно поэтому ему так тяжело с Лукой и непросто с прочими. Ему тяжело, потому что, несмотря на мастерство и мощь, он, в отличие от остальных, никак не может принять то, что в их деле никакого благородства нет и быть не может.
— Я твоё-то запомнил только потому, что рожу вижу куда чаще, чем мне того хотелось бы.
За ненужную порой прямолинейность он Луку недолюбливает тоже. За то, что тот так легко бросается оскорблениями и тычет того, с кем разговаривает, мордой отнюдь не в цветочную клумбу.
— Послушай, нравится она тебе — ну так подари ей что, трахни и пообещай больше, чем приносят остальные, и тогда, может быть, она перестанет привечать меня, Рибора и ещё чёрт знает кого. А уж пока привечает, поток страждущих не иссякнет. Проблема не в тех, кто входит в двери, понимаешь? Проблема в распахнутых дверях. — Лука даже ладонями разводит в стороны, показывая эти самые распахнутые двери, и Азиф, не выдержав, пихает его в плечо:
— Трепло! Только и можешь, что языком своим…
Пихает, резко выбросив руку над припавшем к земле пламенем. Пихает и тут же отдёргивает кисть, не рискуя дразнить простенькую, но всё-таки магию.
Не договаривает, принявшись стряхивать с плеча не видимый миру сор, и Лука, внимательно наблюдающий за его движениями, подаётся вперёд:
— Могу и не языком.
Не кривляется вовсе. Совсем.
Вот теперь Наазир напрягается всерьёз, не зная, чего ждать дальше: ухмылки или уже не словесного выпада.
— Объяснить по-другому?
— А у тебя получится по-другому? — Азиф снова оказывается на ногах и, нависая над сидящими на земле, кажется ещё внушительнее. — Или Наазир и тут тебе подсобит?
Звучит как весьма обидное обвинение, и ещё полгода назад Лука бы тут же взвился тоже.
Может быть, даже набросился с кулаками или выхватил нож.
Как же, его почти что назвали неспособной постоять за себя сучкой. Чужим прихвостнем. Ну и пусть назвали. Что толку от слов, если их нечем подкрепить?
— Это как же? Нож тебе метнёт в спину, пока я зубы заговариваю? А кто тогда дичь назад попрёт?
Вопросы так и сыплются один за другим, но ни на один из них Луке не требуется ответа. Он не хочет его слышать. Да и выглядит этот красномордый великан сейчас жалко. Жалко потому, что, помимо пустых запальчивых обвинений, не может найти нужных слов, и Лука в кои-то веки решает быть великодушным. Так. На половину минуты.
— Завязывай с этим дерьмом, Азиф. Влюбился — так сделай так, чтобы объект твоего воздыхания, по крайней мере, узнал об этом.
Наазир кивает, согласный с ним, и, затянувшись, выдыхает в сторону, но ветер тут же швыряет дым в обратную, и Лука оказывается опутан облаком горьковатой белёсой гадости, которая забивается в его ноздри и дерёт глотку:
— Он прав. Не хочешь, чтобы кто-то трахал твою красотку, — трахай её сам.
Лука прощает это и даже не кашляет, вставляя свой очень значимый комментарий:
— Так себе там красотка…
Наазир смеётся над ним и пихает в плечо:
— Заткнись, тебе всё равно ничего лучше не светит.
— Это только пока.
Лука скорее сдохнет, чем позволит кому-то другому оставить за собой последнее слово, и сам порой гадает, подведёт это его в итоге или нет.
— Пока да, приходится довольствоваться малым.
— Погоди со своими мечтами… — Наазир даже поднимается, покидая насиженное место, и, отведя дымящую трубку от лица, указывает пальцами куда-то вдаль: — Вон там, видишь?
Лука честно всматривается с земли, да и Азиф тоже, но ни первый, ни второй ничего разобрать не могут. Не с земли.
Тогда первый вскакивает тоже.
Второй остаётся сидеть, разве что оборачивается и подносит ладонь к глазам, будто бы это может как-то помочь разогнать то и дело мечущийся из стороны в сторону дым.
— Вроде бы что-то вижу.
Лука не уверен, что замершие на одном месте огоньки вдалеке не живые и не несут никакой опасности. Лука не уверен, что они ему не чудятся. Не уверен нисколько, а желания изводить несчастного влюблённого идиота как не бывало. А пальцы уже легли на ножны кинжала и будто бы невзначай проверили, насколько легко тот подаётся вверх.
— Что это? Факелы?
— Или лампы. Похоже на повозку или экипаж. Видимо, увязли по темени.
Наазир накрывает ладонью свою чадящую трубку и, видно, нисколько не боится обжечь пальцы.
Лука мельком отслеживает это движение и тут же возвращается взглядом к далёким огонькам.
— Ну что, глянем поближе?
— Смотря что ты имеешь в виду под «глянем»? — отзывается на предложение тут же и с нездоровым блеском в глазах. Накатившей дрёмы словно и не было. Лень и вовсе смывает волной проснувшегося интереса. — Обнесём их, а повозку и тела утопим?.. — предлагает, готовый рискнуть и сунуться за толстую, им же старательно прорисованную линию, и вместо согласия нарывается на тяжёлый, полный неодобрения взгляд:
— Или вытащим за деньги.
У Наазира, как всегда, свои варианты, и молодой не наёмник ещё даже, а так, мальчишка в плаще, скучнеет на глазах.
— Утопить всегда успеется, Лука.
Скучнеет, хочет уже закатить глаза и заявить, что тогда он и вовсе никуда не потащится, потому что не собирался полночи пыхтеть ради пригоршни брошенных в грязь монет, но тут оживает и осторожный Азиф, у которого есть своё, третье, мнение.
Мнение, которое вроде бы и солидарное с тем, что хотел только что высказать и сам Лука, но… но теперь не выскажет.
Ни за что.
— Может, не стоит лезть?
Наазир опускает голову и, подняв свою сумку, прячет и трубку, и кисет, явно не собираясь тащить их с собой. И слушает ровно столько, сколько требуется на то, чтобы справиться с застёжкой.
— Мы не должны…
— Что, разговаривать с людьми? — после перебивает и, бросив чуть поодаль от костра и убедившись, что все ножны на месте, отступает к защитной черте. Становится ясно, что даже если эти двое останутся, то он высунется один.
Лука выдыхает и, сморгнув, понимает, что не станет сидеть у костра тоже. Когда вообще какое-то дерьмо обходилось без него?
— Почему нет?
— Хочешь — сиди здесь, охраняй пламя.
Отступает тоже, первым пересекает черту и, притормозив за ней, внимательно вслушивается. Но ни воя нежити, ни клацанья челюстей кого поживее не слышит. Может, и вправду не всегда и нужен этот круг?
— Пойдём спросим, что там. Вдруг что заплатят?
— А если нет?
Азиф всё сомневается и, видно, действительно собирается остаться в круге.
Впрочем, Лука на него особо и не ставил. Лука уверен, что ещё около полугода — и этот странный светловолосый перестанет мелькать на глазах так часто. Перестанет мелькать, споткнувшись на первой тройке серьёзных заданий.
— А если нет, то потащатся по грязи к стенам Голдвилля пешком, — Наазир отвечает за него и наконец тоже переступает линию. Они не то чтобы очень торопятся прийти к кому-то на помощь, предпочитая внимательно смотреть под ноги. — Посмотрим, дойдут ли.
— Ставлю на то, что не дойдут, — Лука парирует тут же и оборачивается назад, к кругу, прикидывая, будет ли его видно от этой самой застрявшей телеги. И телега ли это вообще? А если телега, то есть ли в ней вообще что-то, чем им могут заплатить?
— Тебе особо и ставить-то нечего, — Наазир, по обыкновению, поддевает его, но с улыбкой, в которой и злобы-то ни на грош.
Лука этого не понимает. Не понимает, в чём смысл подначек, если все они сплошь мягкие и ни одной из них не уронить. К чему они тогда? Зачем?
— Найду уж, чем расплатиться, если доберутся.
— Да?
Ему совсем не нравится сомнение в чужом голосе, но как его оттуда выкинуть?
— Ну смотри.
— Мне кажется или это звучит как-то двусмысленно? — спрашивает и тут же хватается за рукоять кинжала, выдёргивая его на добрую треть.
Азиф всё-таки ожил и нагнал их почти на середине пути. Решил, наверное, что глупо отказываться от своей части в возможной добыче.
Ещё бы, на неё же можно выменять что-нибудь для этой своей… Как он там сказал?..
— Тебе кажется, — Наазир отвечает с такой уверенностью, что Лука, уже успевший забыть, о чём они спорили, выныривает из своих дум и хмурит брови, пытаясь собраться с мыслями. — И капюшон накинь на голову. И ты тоже, раз уж всё-таки оторвал задницу от земли.
Наазир меняется и больше не подтрунивает ни над одним из них.
Наазир меняется, и Лука не спорит с ним, а делает как велено, отбрасывая все шутки.
Они сунулись просто глянуть от скуки, но каждый из них понимает, что, помимо невезучих мирных городских, может нарваться на собрата по ремеслу или шушеру пошибом пониже, и тогда придётся уже не трепаться.
Тогда будет не до разговоров.
Луке порой так отчаянно хочется нарваться.
Узнать, чего же он стоит?
Не на тренировке, не с Наазиром, который даже если и свалит коварной подножкой, то в итоге всё равно пожалеет, а по-настоящему, где на кону будет стоять его жизнь.
И он будет знать это.
Он будет знать, что его ждёт в случае промашки.
Знать… и, может быть, тогда не дурачиться.
Может быть.
Ближе и ближе, и действительно оказывается не повозка даже, а целый экипаж.
Из тех, что недоступен простым смертным.
С высокой крышей и тяжёлыми широкими колёсами. Запряжённый четвёркой гнедых лошадей.
Перепачканных и уставших.
Всхрапывающих и низко опустивших головы.
Лука не знает, кто внутри, но догадывается сразу, что птица важная. Иначе стали бы приставлять к ней сразу трёх вооружённых стражников? И это не считая возницы на козлах.
Тоже с мечом в ножнах.
Лука замедляет шаг ещё на подступах. Понимает, что, возможно, они это всё зря.
Зря сунулись.
Рядовые служивые их братию не любят.
Не любят тех, кто предпочитает оставаться в тени, а длинным мечам — короткие ножи.
Переглядываются с Наазиром, но отступать уже поздно, уже слишком близко для того, чтобы остаться незамеченными.
Остаётся только идти вперёд и делать то, ради чего они оторвали задницы от земли.
Предлагать свою помощь, придерживая ладонью ножны под свободными плащами.
Лука предпочитает держаться справа, Азиф — по левую руку. Наазир как старший выступает на два шага вперёд, образуя вершину треугольника.
Ни у одного из них нет ни лука, ни арбалета.
Даже меча нет.
Всё побросали около костра.
Но оно и к лучшему.
Они безопасны на вид. Почти не вооружены.
Наазир привлекает к себе внимание громким свистом, и все без исключения мужчины, пытающиеся вытолкать увязнувшую в грязи повозку, оборачиваются на звук.
И лишь один из них не носит тяжёлые латы.
Обходится лёгким кожаным доспехом и кинжалом на поясе.
Один из всех.
Лука чуть ли не губы кусает, предчувствуя заварушку, но каким-то чудом заставляет себя молчать и держаться позади.
Пока заставляет.
Лука прислушивается к чужому диалогу и старательно запоминает всё от и до.
Всё, от самих слов до интонаций.
Ему очень нравится, как Наазир говорит.
Каким расчётливым и деловым становится его голос в такие моменты.
Как он осведомляется о том, что случилось, как будто ненароком роняет пару слов о том, что они втроём охотились неподалёку и заметили мерцающие огни маленьких масляных ламп.
Луке нравится этот деловой подход.
И вроде бы всё даже неплохо.
Вроде бы даже сговариваются на что-то и не интересуются тем, кто или что внутри этой самой повозки, несмотря на то что и любопытно.
Тому же Луке так точно. Он бы сунул нос, да кто же ему позволит? Численное превосходство явно не на их стороне, да и силы тоже. Силы тоже неравны.
Они помогут приподнять увязшие в грязи задние колеса и свалят назад, к своему костру.
Любопытство так и останется только лишь любопытством.
Этот вариант вдруг стал самым лучшим. Тем, что устраивает все стороны.
Наазир даже не заикнулся об оплате, а Лука, как и Азиф, впервые в жизни столкнувшийся с матёрыми, защищёнными крепкой бронёй латниками, решил ничего не вякать.
У него всё-таки есть планы на своё будущее.
Обходят экипаж со стороны двери, и та вдруг распахивается, да так резво, что юноши отскакивают в сторону от неожиданности.
Лука в недоумении косится на подсвеченный лампой полумрак, а после на показавшееся смуглое лицо с огромными маслеными глазами.
Лицо, что на его собственное зарится почти без интереса, но останавливается на Наазире, и тот тоже замирает как вкопанный, стоит только потянуть какими-то травами и благовониями.
Азиф хмурится и не понимает, а вот Лука, имеющий куда более цепкую память… Лука замечает, что выглянувшая наружу женщина вся обожжена. Замечает, что её лицо, шея и грудь покрыты застарелыми шрамами, даже впотьмах.
Лука отшатывается назад и только и делает, что глядит на того, кто помогал ему столько времени. Глядит на его побелевшие вмиг губы и обозначившиеся желваки на щеках. Луке чудится даже, что у того радужки выцвели до совсем светлых. Луке чудится, что только что бывший холодным и расчётливым Наазир сейчас забыл обо всём на свете и бросится на эту женщину, наплевав на то, что его просто грохнут ударом в спину.
Лука понимает, что ему ни черта не чудится.
Внутри экипажа есть ещё кто-то.
Возможно, ещё одна женщина, да только это уже не важно.
Лука опускает голову и видит, как чужие пальцы натягивают край рукава для того, чтобы дернуть за тонкую петлю, удерживающую рукоять метательного ножа.
Наазир, всегда одёргивающий и Луку, и прочих, кого ему пихали под бок во время несложных коротких миссий, сейчас ставит на кон их всех.
Ради не мести даже, а потому что ему что-то показалось.
У Луки на размышления около трёх секунд. Лука понимает, что у него никакого выбора нет.
Моргнуть только и… И пригнуться сразу же, потому что метательный нож просвистел прямо над его плечом, вспоров высунувшейся наружу, обвешанной амулетами ведьме глотку.
И это так глупо! Так глупо начинать с неё! Так глупо её смертью предупреждать остальных! Остальных закалённых в бою латников!
Луке хочется врезать по чужому затылку, а после добавить ещё, но уже по носу!
Луке хочется наорать на него и как следует отпинать ногами, но всё после! После, если у них оно вообще будет!
Ведьма заваливается назад, умудряется ухватиться за дверцу и захлопнуть.
Почти сразу же слышится громкий женский визг.
Почти.
Только тогда остальные понимают, что происходит.
Только тогда Лука резво припадает к земле, уходя от чужого размашистого удара мечом, и, выдернув уже свой метательный нож из-за высокого голенища, умудряется укатиться в сторону до того, как его грудь раздавят пинком креплёного сапога.
И тут же попадает под атаку с другой стороны.
Тут же едва спасает голову.
Всего трое, и ещё один на козлах, что бросается к двери, чтобы оставаться подле неё и не пустить никого внутрь.
Всего трое… по одному на почти что наёмника.
Лука надеется, что он не останется единственным, кто в итоге выживет. Кто-то же должен будет тащить этих чёртовых уток в крепость.
Всё катается, никак не может улучить момент и подняться на ноги. Не знает, что там у остальных.
Получает удар по бедру и, только когда напавший на него мордоворот отвлекается на чужой крик, выкручивается и вскакивает на ноги.
У Наазира всё идёт лучше.
Тот уже расправился со своим — именно тот и кричал. Успел до того, как его полоснули по глотке.
Лука злится на всех разом и, воспользовавшись заминкой, кончает и наградившего его ударом мордоворота тоже. Бьёт узким лезвием прямо в прорезь нагрудника со стороны правой подмышки и после, вывернувшись, уходя от ответного удара, выдёргивает кинжал из ножен своей левой рукой.
Не любит мечи… а вот с ножами и кинжалами ему в самый раз.
Со всем тем, что так удобно можно всадить под подбородок.
Вбить под нижнюю челюсть, а после вытащить и отпихнуть от себя, используя для толчка весь свой бок.
Не хватает ему ещё массы для хорошего удара ногой или локтем.
Пока не хватает.
Зато скорости и злости с избытком.
Из четырёх остались двое.
Один напротив Азифа, и тот, что закрывает собой хлипкую дверцу.
Всего двое.
И спустя минуту остаётся и вовсе один, не сражённый броском метательного ножа.
Луке кажется, что всё удалось слишком просто. Проще, чем на тренировках. Лука даже хмурится из-за этого, а после смотрит на загнанных, опустивших головы лошадей и этого, что жмётся спиной к экипажу. И понимает, что, скорее всего, они и выбраться-то не смогли потому, что не осталось сил.
И проиграли поэтому же.
Как биться, если едва держатся на ногах?
Как?..
Да только кого это интересует? Какая справедливость может быть в поле?
Последнего Наазир не убивает даже, а так, бьёт в живот, а после рукоятью своего кинжала по макушке — видно, собирается поболтать с ним чуть позже, — и, бросив валяться в грязи, наступив на спину, остриём же поддевает замок на хлипкой дверце. Ломает его и, распахнув, за лодыжку выдёргивает наружу уже неподвижную, истёкшую кровью ведьму.
Лука даже подходит ближе.
Ближе для того, чтобы рассмотреть её лицо и застарелые ожоги.
Она кажется совсем молодой в темноте и смуглой. Она кажется не умершей, а застывшей.
— Это она?.. — Лука даже не договаривает, притиснувшись к чужому плечу, а Наазир, присмотревшись, отрицательно мотает головой, не вдаваясь ни в какие объяснения:
— Нет. Показалось.
Из глубины экипажа раздаётся не всхлип, не плач, а скорее выдох даже, и они оба поднимают головы. Одновременно.
Так же, не сговариваясь, огибая тело, подходят ближе и, заглянув внутрь, находят ещё одну женщину.
Куда более белокожую, нежели её приближенная или служанка, и забившуюся в угол.
Покрытую не то одеялом, не то пледом.
Зарёванную и с огромными, широко распахнутыми глазами.
Совсем молодую и умудрившуюся перепачкаться в чужой крови.
— А с этой что?..
Лука глядит на неё с интересом даже. Лука таких, как она, пожалуй, никогда и не видел. Такие разве что в Голдвилле и Аргентэйне водятся. Благородные птички.
С высокими причёсками и белой, холёной, тщательно оберегаемой от солнечных лучей кожей. И глаза у неё светятся куда ярче драгоценных камней… Лука только на них и смотрит, почти что физически ощущая страх.
Своей кожей.
И это ощущение кажется ему волнующим столько же, сколько и то чувство, которое он испытывал, когда ломал чужие кости.
Ничем не прикрытый страх в глазах напротив нравится ему так же сильно.
Нравится так сильно, что хочется больше. Больше и прямо сейчас.
— Вытаскивай сюда.
Лука, услышав ответ, молча подаётся вперёд и, уцепившись за пытающуюся отпихнуть его ногу, с силой дёргает на себя. Отбивает неловкий, погашенный опутавшим ступни пледом пинок и буквально выволакивает её наружу.
Стаскивает на землю, бьёт головой о ступеньки и, ухватившись за пытающиеся отпихнуть его руки, ставит на ноги.
Ставит и толкает вперёд, прямо к Наазиру, который меняется на глазах. Который перестаёт быть спокойным и расчётливым.
К Наазиру, в глазах у которого почти ничего нет.
Наазиру, который выбрасывает вперёд руку, и окровавленный кинжал оказывается приставленным к бледному горлу. Приставленным перепачканным остриём, и потому мажет и по коже тоже.
Успевшими остыть каплями.
Она красивая в свете бледной луны. Она красивая, даже несмотря на то что щёки в земле.
Она особенно хороша, когда начинает плакать.
Рыдать взахлёб и стискивать пальцами собственные предплечья.
Ей будто холодно.
Лука вокруг неё ходит, разглядывая, и даже тянется погладить по оголившемуся из-за сползшего рукава плечу.
— Тихо… — приговаривает, придвинувшись ближе и почти что ей на ухо. Подаётся поближе, так, чтобы дыхание коснулось тут же покрывшейся мурашками кожи, и повторяет тут же: — Тихо… — шепчет и едва дышит.
Шепчет, и она оборачивается к нему. Заглядывает в лицо и яростно мотает головой, размазывая слёзы.
— Не надо… — Это всё, что он может разобрать. Это всё, что она может произнести.
Она, оказавшаяся посреди ночи чёрт знает где и лишившаяся всего в течение каких-то десяти минут.
— Не надо!!! — срывается на крик и, вдруг охнув, крупно вздрагивает. Вздрагивает и, зашатавшись, едва не падает.
Едва, потому что Лука, сочтя это забавным, придержал её. Приобнял сзади за плечи.
— Не надо что? — спрашивает, а сам губы кусает, чтобы не улыбаться. Спрашивает, а у самого всё нутро сводит. От желания побыстрее со словами покончить. Побыстрее к другому перебраться. — Что делать?..
Но она так дрожит, так плачет, что он просто не может врезать ей по затылку или вскрыть глотку. Он не может отказать себе в удовольствии послушать. Ещё немного.
— Я же ничего… Она тоже… Я…
Девушка бормочет что-то, перескакивает с одного на другое, и если Луку куда больше слов интересует то, как сдавленно она дышит и выступающие шейные позвонки, то Наазир, видно, желает потрепаться.
Наазир понимает, что она имела в виду, когда бросила полный ужаса взгляд на тело своей служанки.
— Конечно. Никто из вас ничего не сделал, — кивает он и с удовольствием, непонятным даже Луке, наступает на чужую смуглую кисть. Наступает и давит утяжелённым каблуком на безжизненные пальцы. До хруста. — У тебя есть дети? — интересуется, будто походя, но Лука улавливает нечто этакое в его коротком взгляде.
Улавливает только потому, что стоит прямо за девушкой. Потому что видит то же самое, что и она, сумевшая разжать губы для чёткого ответа:
— Нет.
— Это хорошо, — отзывается главный в их тройке тут же. Кажется, что бледнеет даже, становясь похожим на вампира больше, чем на человека. — Значит, никто не пострадает из-за того, что очередная шлюха не добралась до дома.
Девушка задыхается своим ужасом и не находится со словами.
Снова кренится вниз, должно быть, едва оставаясь в сознании. Должно быть, проклиная себя за то, что не умерла сразу, от разрыва сердца.
— Наазир…
Лука уже и думать забыл про то, что они тут втроём. Лука просто забыл про замершего на месте Азифа, который переводит взгляд то на одного, то на другого.
Лука забыл про Азифа, которого чуть не грохнули, потому что он сам побоялся сделать это первым.
— Что? — окликнутый, едва ли не рычит и, мельком глянув назад, вдруг словно вспоминает о чём-то и размашисто бьёт себя по лбу. — О… Точно. Возьми.
Делает шаг вперёд и не церемонясь срывает ожерелье с чужой шеи. Тонкая цепочка легко рвётся, пара соскользнувших бусин падает в грязь.
Кажется даже, что тускло светятся в ночном мраке.
Может быть, и не кажется.
— Подаришь своей этой, Пальмире.
Стискивает блестяшку в кулаке и не глядя пихает назад, прямо в грудь замершего Азифа. Прижимает к ней, и тот, будто не понимая, что делает, протягивает руку вверх. Перехватывает украшение и так и стоит на месте.
— А теперь проваливай. Вали к костру, я сказал!
Оживает только вместе с командным окриком.
Оживает, когда приказывают, и быстро, не поднимая головы, уносится, куда было велено. Убирается и больше не маячит перед глазами.
Лука думает, что это верно. Что его нужно было отослать. Испортит им ещё всё.
Обязательно же испортит.
— Ну а ты?
Он даже и не понимает сначала, что значит этот вопрос, и ждёт пояснений. Ждёт, что Наазир спросит его мнения, но только не о том, останется ли он.
— А с чего бы мне хотеть уйти?
Луке вопрос кажется глупым.
Идиотским и нелогичным. С чего бы, действительно? Неужто Наазир думает, что ему страшно? Или, может, невесело? Не нравится всем своим телом ощущать дрожь притиснутого к нему чужого?
Наазир отвечает ему кивком и, схватив молодую женщину за предплечье, тащит к себе.
Заставляет встать напротив и долго смотрит, разглядывая лицо.
Долго смотрит и её заставляет смотреть на себя тоже, ухватившись за подбородок.
— Но вот насчёт неё… — Лука опускает взгляд и глядит на тонкие длинные рукава и крепко сжатые маленькие кулаки. Лука глядит на её пальцы, и они ему нравятся. Они изящные и будто созданные для игры на мудрёных инструментах, а не для работы. — Я не уверен, что стоит убивать и её.
— Что? — Наазир тут же отпускает её лицо и глядит теперь на другое, слишком уж заинтересовавшееся этой девкой. Наазиру до одури не нравится это «слишком». — Ты же понимаешь…
Лука оказывается рядом в три шага и, не обращая никакого внимания на девушку, подносит перепачканные пальцы к чужому рту.
Сгибает все, кроме указательного.
Просит заткнуться.
— Давай её отпустим, — предлагает с прорисовавшейся на губах улыбкой, и девушка, встрепенувшись, оживает.
Девушка оглядывается назад и смотрит на него с бесконечной надеждой. Не молит о пощаде, не выбивается и не обещает награды.
Но они же все знают: это только пока.
— Лука…
Наазир не верит в то, что действительно это слышит. Не верит, что действительно ощущает прикосновение пальцев, которые крепко сжимают его плечо для пущей убедительности.
— Нет, правда, давай отпустим.
Лука сейчас хочет быть убедительным как никогда. Лука великодушно дарит надежду, опускает взгляд и на этот раз проходится им по подолу светлого перепачканного платья.
— Пусть идёт. Если, конечно, у неё получится.
Лука вскидывается, и в его взгляде одно сплошное безумие.
В его взгляде нечто настолько странное, что от ласковой улыбки на губах выражение лица становится только страшнее.
Он, кажется, не в себе. Он закусывает губу и приподнимает брови.
С Наазиром так заигрывали иные девицы.
С такими же алыми пятнами на щеках.
Наазир понимает, что именно ему предлагают.
Наазир не стал бы так сложно, но… покладисто спрашивает:
— Ты или я?..
— А как ты хочешь? — Лука отвечает ему шёпотом и подавшись вперёд. Навалившись грудью на хрупкую спину, спрятанную под тканью. — Чтобы это был я или ты?
Наазир глядит на него и не знает, что делать. Не знает, что делать с тем чувством, которое будит в нём это грёбаное безумие.
Лука его провоцирует, он понимает… Луке нельзя потакать, нельзя делиться оружием и облегчать ему задачи, но… Наазир его выделяет.
Наазир готов таскаться с ним до самого последнего испытания. И надеется, что после они будут вместе тоже. Вместе, вот как сейчас.
Наазир всё-таки решает, что лучше сам, и швыряет повисшую в его руках девушку в другие руки. Просто пихает вперёд, и Лука тут же перехватывает её. Хватает за плечи, а когда дёргается, предплечьем правой пережимает горло. Давит на него, пока не лишает её сознания, а Наазир тем временем распрягает лошадей.
Распрягает их, позволяя разбрестись всем, за исключением одной. Последнюю оставляет привязанной, и там же, на козлах, находит увесистый, принадлежащий пребывающему в счастливом беспамятстве мужику топор.
Обоюдоострый и с короткой рукоятью.
Для ближнего боя.
Возвращается назад и, склонившись, уже замахивается, как Лука, передумав, хватает его за плечо:
— Погоди.
Наазир вскидывается и переводит взгляд на сжавшуюся на его плаще ладонь.
— Давай и руки тоже. Я придумал кое-что.
Наазир переводит взгляд на сжавшуюся на его плече ладонь, а после и на лицо Луки. Смотрит на того долго, а затем кивает, не сдерживая прочертившей лицо не то ухмылки, не то улыбки.
Наазир терпеливо ждёт, пока рыскающий по чужим пожиткам Лука найдёт мешок, и думает о том, что тот был создан таким исключительно для него.
Жаль только, сам Лука никак до этого не дойдёт.
Пока никак, но…
Наазир, наблюдая за ним, решает, что подождёт ещё.
Спустя несколько минут до вернувшегося в круг Азифа долетает первый крик.
Не крик даже, а вопль, мало похожий на человеческий.
Первый, а следом второй. После ещё, и ещё, и ещё…
Азиф даже не понимает, когда женский голос становится так похож на мужской.
Азиф слышит ржание лошади и новый вопль.
Азиф предпочитает не поворачиваться.
Он смотрит на пламя и перебирает пальцами бусины на ожерелье, что держит под своим плащом.
***
Жар не то что не уходит — жар распространяется по всему телу, и после пробуждения меня натурально колотит.
Швыряет по койке и заставляет дрожать, как будто бы только что выбрался из ледяной воды.
Сгибаюсь напополам, инстинктивно пытаясь согреться, и это ни черта не помогает.
И голова безумно тяжёлая. Будто бы её разнесло втрое во время сна.
Будто бы её набили гвоздями и оставили как есть, решив, что сойдёт. Смогу и так, с раскалёнными железками, которые так сильно давят.
— Знаешь, а это паршиво, — обращаюсь не к пустоте в этот раз, а к мальчику с козьей ногой, который тут же, рядом.
Который вроде бы должен сделать мне очередной укол, но в этот раз, помимо отвратительного месива в плошке, притащил ещё и таз с водой. Заявился сначала, как обычно, а после, поглядев на меня, уцокал. Я уж думал, сразу и не вернётся. Или притащит с собой деда, который решит, что проще избавиться от проблемы, чем бороться с жаром.
Рука же всё, я уверен. Всё затянутая в несколько плотных слоёв ткани рука. Только не отболела бы. Только бы не отвалилась.
— Паршиво торчать постоянно в одиночестве. Особенно когда привыкаешь к другому.
Особенно когда в черепе теперь ещё и то, о чём я давным давно забыл, воскресло и тоже долбится. Долбится, и каждое воспоминание сродни гвоздю.
Тому самому, раскалённому.
Воспоминания, которые вроде бы и ничего не значат для меня.
Пустые все и далёкие.
Ненужные и из какой-то другой жизни.
Не трогают, но напоминают о том, что пора бы сжать кулак и дойти уже до чего-нибудь.
— Это так паршиво… — зачем-то повторяю снова и ощущаю, как мокрая тряпка касается лба. Проходится по нему, вытирая выступивший пот, и тут же возвращается снова, чтобы прилипнуть к коже.
Надо же, какой заботливый. Хотя что ему до меня? Ну умру и умру — ему-то какое дело?
Видно, тоже из жалостливых. Из тех, кто до последнего оправдывают родню и верят в лучшее. Родню… Наверняка и отца своего всё ещё ждёт. Надеется.
— У тебя есть друзья? — спрашиваю и приподнимаюсь на локте левой, чтобы увидеть, что он там сделает. Кивнёт или нет. Спрашиваю, и он закрывает глаза, подтверждая.
Может быть, кивать с этой хренью больно. А может, просто старается не бередить лишний раз. Не трогать.
— Вот видишь, уже неплохо.
Он двигается ближе и жестом показывает, что мне можно улечься назад. Что теперь я его и так буду видеть.
Валюсь тут же и ощущаю, как голова будто бы ещё больше стала.
Чугунная, огромная голова.
Гудит, как котёл, по которому ударили поварёшкой.
Гудит и, видимо, скоро расколется.
Мальчик же мочит тряпку по новой и, вернув её, осторожно касается моего плеча, привлекая внимание. А после, когда смотрю на него, робко указывает пальцем на мою грудь.
Сначала не понимаю, что он имеет в виду, а после вспоминаю, о чём спрашивал сам.
— У меня?
Любопытничает или же просто поддерживает этот странный разговор? Не важно это, наверное. Не важно, пока слушает.
— Нет, у меня нет друзей.
Фраза вырывается сама собой. Фраза, которую я чёрт знает сколько раз уже произносил, отвечая на расспросы девок из предместий Камьена. Всегда неизменно. Про жену, друзей и всё прочее.
«Нет, у меня никого нет».
Так проще, в конце концов.
Проще думать, что ничего нет и не было, а не то, что было или могло быть, а ты как идиот всё продолбал.
Вляпался… Как же я тогда вляпался.
Вляпался тогда, и не уверен, что выбрался сейчас. Скорее, получил отсрочку. Скорее, дали немного времени.
Времени, которое закончится, как только засвечусь. А там уже как карта ляжет. А там уже всё будет зависеть от того, с кем я буду, когда попадусь.
Один или же…
С трудом сглатываю и невольно хмыкаю.
Или же я буду вместе с ним.
Если он сам меня не грохнет вот за всё это. Я бы уже грохнул. Я бы убил его при первой встрече и вернулся назад, к той своей жизни, которую проживаю сейчас второй раз.
— Или, может быть, есть один. Я не знаю, — проговариваю это, глядя в тёмный неровный потолок, и ощущаю, как уголки губ сами приподнимаются.
Тоже мне «друг». Друг, ни на что не годный ещё около месяца.
— Не знаю, можно ли его так назвать. Не знаю, как его вообще можно назвать. Знаю только, что и одного иногда слишком много.
А иногда мало.
Иногда хочется двоих.
Двоих, замерших в высшей степени неопределённости.
Двоих, один из которых сейчас больше на том свете, чем на этом, а второй… Про второго я стараюсь не думать вовсе. Мне так проще.
Мне проще, но…
— Эй, скажи. Там, наверху, всё ещё идёт снег?
Мальчишка сводит брови на переносице и медленно опускает голову, а в глазах так и светятся все незаданные вопросы. Он не понимает, почему это так важно. Он же не знает.
— Идёт…
Зима всё никак не отступит, значит.
Зима, часть которой я проплавал чёрт знает где и понятия не имею ни сколько дней прошло, ни когда же там уже начнёт таять.
А мальчику, что отвлекается только на то, чтобы в очередной раз смочить тряпку, всё интересно. Он, оказывается, любопытный. Он, скорее всего, был болтливым.
Жаль только, что несмелым. Жаль, что послушным. Иначе ни за что бы не позволил отцу обменять себя. Сбежал бы, к чертям, ещё в городе. Свалил куда подальше и не оглядывался бы.
И не смотрел бы сейчас вот так, пытаясь объясниться одновременно движением бровей и телепаниями пальцев.
То наверх зыркает, то на меня.
— Почему спрашиваю?..
Облегчённо моргает, показывая, что да, именно это он и хотел вызнать. Даже радуется, кажется.
Из-за пластины трудно разобрать. Из-за пластины и жара, который уже и на глаза давит, мешает ориентироваться и соображать.
— Времени мало на то, чтобы убраться отсюда.
Сталкиваемся взглядами, и он замирает даже.
Замирает, а после медленно поднимает одну бровь.
Надо же, сколь красноречивым может быть молчаливое недоумение.
— Думаешь, не выйдет? Куда же я денусь…
Придётся придумать что-нибудь. Придумать после того, как отпустит.
— Знаешь, я пальцев всё ещё не чувствую. Но ощущаю, как всё горит, — делюсь с ним, а затем спрашиваю. Спрашиваю о том, что беспокоит меня. Беспокоит уже несколько часов. И больше всего тем, что я сам не понимаю, чудится или нет. — Кажется, что даже уже воняет. Не слышишь?
Отрицательно мотает головой, и в какой-то момент толстая, торчащая из-под металлической пластины трубка сдвигается.
Он этого не замечает, а я теперь могу заглянуть в его горло.
Мог бы, если бы здесь, внутри, было немного светлее.
Он моргает, после чуть морщит нос и принимается показывать что-то руками. Показывать то на койку, то на коридор. Показывать так поспешно, что я никак не могу перевести.
Не могу догадаться.
— Что? Я не понимаю, что ты хочешь спросить.
Качает головой, а затем касается своих волос. Местами длинных, местами коротких, и, видно, что откромсанных второпях. Касается и ведёт пальцами много дальше, чем хватает их длины. Ведёт, а после делает вид, что заплетает. Заплетает в косу.
Что же, эту загадку мне под силу разгадать.
— А, ты про княжну? Про того другого, которого я отпустил?
Смыкает веки, и я медленно выдыхаю.
Вот так и старайся не думать. Всё равно о себе напомнит. Обязательно.
— Что ты хочешь про него спросить? Кто он такой? Или почему я остался? Что, все вопросы разом?
Я покладистый сейчас, не спорю, не возражаю. Я покладистый и болтливый, но это не значит, что позволю залезть глубже, чем сам касаюсь.
Сглатываю и вместо ответа на его вопросы задаю свой. Абсолютно пустой. Не требующий ни ответов, ни подтверждений.
— Он красивый, правда?
Улыбаться отчего-то тоже сложно. Рот будто резиновый. Губы плохо тянутся.
— И не здесь. Это главное.
Главное, что не здесь.
Не здесь, и всё на этом. Ничего про него больше. Не нужно. Нет смысла думать сейчас.
А о другом вот можно.
О другом важном.
— Послушай, а что там на улице? Снег? — спрашиваю и вижу, как меняется в лице. — Что ты кривишься? Я уже спрашивал, да? Прости. Я помолчу немного, хорошо? Но ты никуда не уходи. Посиди тут. Немного совсем посиди.
Что-то гудит себе, и если бы я был в себе немного больше, то, пожалуй, удивился бы.
Скорее всего, удивился бы. Сейчас же совсем не трогает.
Сейчас он может начать лаять или как уткой орать.
Я не замечу.
Я и вправду затыкаюсь на какое-то время, концентрируясь на том, чтобы просто размеренно дышать, не обжигая ноздри и глотку, а он вдруг наклоняется и сжимает мой локоть.
Локоть многострадальной правой, и снова издаёт тот странный звук.
— Что? Рука? Да… она горячая. И лоб тоже горячий.
Касается пальцами после того, как убирает тряпку, и, поморщившись, даже несмотря на железку, слишком заметно пытается вскочить на ноги. Пытается, да я успеваю вовремя сцапать его за рукав свободной грязной хламиды. Умудряюсь вцепиться сначала в ткань, а после резво перебраться пальцами повыше, ухватить уже за предплечье и потянуть вниз.
— Нет-нет! Не говори ему, слышишь?
Мычит что-то в ответ, и, видимо, так протестует.
Видимо, решил, что тут одной тряпкой не справиться. Тряпкой да парой-тройкой глотков воды.
Только вот даже если это и так, то лучше уж сгореть в лихорадке, чем в очередной раз, очнувшись, обнаружить культю на месте руки.
Пока ещё есть время, — есть надежда на то, что всё срастётся как надо и заработает.
У меня есть, а значит, ни к чему этому, даже носа не кажущего вниз деду видеть, как я плавлюсь.
Испугается ещё, что в итоге сдохну, и решит всё по-своему, не вникая и не разбираясь.
В конце концов, для него всё это чистой воды эксперимент.
Попытка.
Для меня — вопрос едва ли менее важный, чем тот, который о жизни и смерти.
— Это всё ерунда, оно пройдёт, — убеждаю его и жмурюсь тут же, надеясь, что так всё станет немного чётче. Что станет не так тяжело распадающейся на части голове. — Только не говори. Скажешь — и он не разбираясь оттяпает мне всю руку. Мне нельзя остаться без руки.
Убеждаю его и понимаю, что голос всё тише и тише.
Понимаю, что не чувствую твёрдую койку лопатками.
Напротив, кажется, будто поднимаюсь над ней.
Кажется, что где угодно, но только не здесь уже. Не в своём теле.
Во рту всё высохло, но заткнуться — выше моих сил.
Просто невозможно заткнуться.
— Нельзя… Она очень мне нужна. Ты не представляешь, насколько нужна. Всё пройдёт, вот увидишь. Завтра же всё пройдёт, — обещаю, как заведённый повторяя одно и то же, и уже не разбираю кому. Себе или ему? Веки свинцовые, не поднимаются, а я всё говорю. Не вижу его, только чувствую, что всё ещё держу. Держу за предплечье, и пальцы сжались почти намертво. — А пока ты просто посиди, ладно? Так проще, когда треплешься.
Так определённо проще. Даже если слова вдруг перестают цепляться к языку.
В очередной раз выпадаю и где-то в глубине души надеюсь, что не вернусь.
Надеюсь и вместе с тем понимаю, что нельзя. Мне такой роскоши не положено.
Слишком многое не успел сделать.
— Только, лапушка… — зову его снова, когда осторожно высвобождает свою руку. Отбирает её назад, и я не противлюсь этому. Отпускаю. Мне нужно другое. Мне нужно, чтобы он кое-что сделал. Пообещал. — Если там, наверху, вдруг начнёт таять, то ты скажи, ладно?..
Ты скажи. Это важно.
Очень важно.
***
Они не виделись всего дня четыре, и Лука даже немного удивлён, что его позвали так скоро.
У Наазира, в отличие от них, желторотых, есть важные дела, и к чему ему торчать в крепости в самом начале лета?
Разве что не посылают пока никуда.
Разве что, по обыкновению, разослали с серьёзными поручениями тех, кто поопытнее, а молодняк оставили нянчиться с ещё более неопытными, пересёкшими только первую черту, ещё не парнями, но уже и не детьми.
Они не виделись четыре дня, и вот пожалуйста — Луку просто пихнули в бок на одной из тренировок и шепнули на ухо пару слов.
Передали послание.
Время и место.
Впрочем, если бы не назвали последнее, он бы как-нибудь и сам разобрался.
В округе не так много развалин, в которых можно болтаться, не опасаясь, что другие подслушают, затаившись за какой-нибудь из уцелевших стен.
Наазир ждёт его на крыше одной из первых башен крепости, что если раньше и пытались отстроить заново, то теперь и вовсе бросили эту затею, и каменная громадина всё больше и больше осыпается от осенних дождей и зимнего снегопада.
Рушатся стены, сырость жрёт перекрытия… падают балки…
Лука задирает голову и, прищурившись, нашаривает глазами нужный ему силуэт, привалившийся спиной к одному из оконцев-бойниц.
Лестница давно на честном слове держится, и ступать по ней приходится, прижимаясь лопатками к стене, но кого это останавливало?
Добирается до узкой, не больше полутора метров в ширину, площадки и там уже карабкается прямо по стене, цепляясь пальцами за трещины и дыры от вывалившихся кирпичей.
Иначе наверх никак.
Иначе просто не взобраться.
На то, чтобы добраться до Наазира, уходит не больше четырёх минут, и уже садится напротив, привалившись лопатками к остаткам кладки и согнув одну ногу в колене, вторую свешивая вниз.
— И для чего позвал? — спрашивает далеко не сразу, спустя время, и, как следует насмотревшись на уходящий вдаль, тёмный, с синевой, кажется, даже, лес.