Часть 5. Глава 2 (2/2)

— Никто никогда не изучал вирмов, считая их грязными и, как ты сказал, уродливыми, — кривится, выплёвывая последнее слово как самое страшное из всех возможных оскорблений, и, глянув на своих «деток» ещё раз, возвращается к лестнице. Ступает вверх первым. — Я же потратил на них всю свою жизнь, и вот — пожалуйста! Получил наконец то, что хотел. Сделал открытие, достойное называться великим, а не изобрёл очередную мазь от бородавок или тысячный рецепт выплавки золота из рыжих волос.

— И почему же тогда торчишь под горой?

Почему под горой? Если я как привязанный таскаюсь следом и без позволения не могу ступить дальше положенного? Иные правители за подобное зелье не то что земли — души бы свои продали. Зачем прятаться?

Столько вопросов, а в ответ только пыхтение уставшего скакать туда-сюда деда и скрип подошв.

— А где ещё мне держать их?

А в ответ только о его горячо любимых вирмах. О чём же ещё? Видно, крепко они у него засели, раз так возится.

— В своём доме в Аргентэйне?

Ещё и из Аргентэйна…

Променял бы я серебряный город на вонючую пещеру и мрак ради власти над сознанием пары несчастных полукалек да трёх червяков в грязи?

Даже засмеяться хочется.

Хочется, да лучше пока отмалчиваться, надеясь на то, что ещё что-нибудь выболтает.

— Под горой не действует магия, а в городе любая из ушлых ведьм легко уведёт все мои достижения.

Но пока только размышляет, поднимаясь, да и то всё больше о своём и себе же под нос. Размышляет да тащится вдвое медленнее, чем спускался.

— Рано ещё, слишком рано. Не все дела закончены.

До площадки, с которой начиналась развилка, кажется, целая вечность в рыхлом мраке, который едва-едва рассеивает свет сероватой плесени на стенах, и почему-то не придумываю ничего лучше, чем вернуться к мальчишке.

И не то чтобы жалость одолевала.

Не то чтобы волновал или отвращал меня. Просто лучше уж про него, чем про Йена. Всё лучше, чем думать про Йена или гадать, куда его занесло.

А в тишине, когда мысли ничем не заняты, волей-неволей…

Мотаю головой и снова открываю рот.

Пусть уж лучше дед треплется. Может, всё-таки ляпнет что полезное или схлопнется от старческой отдышки.

— А служка с козьей ногой? Он откуда взялся? Приблудился, как и мой, с косой?

— Да какое там. Оставил его папаша в услужение взамен кое-какой помощи. Оставил ещё в городе. Сговорились, что заберёт до окончания первого месяца зимы, да так и не забрал. Пришлось вот тащить с собой. И всё выл и выл, выл и выл… Как вспомню, так и голова начинает раскалываться по новой.

— Почему в городе не бросил?

Старик даже удивляется такому предложению и разводит руками, будто и не додумался:

— А куда его?

Отвечаю почти тем же жестом, разве что задействовав только левую руку, и не понимаю, в чём проблема. Выкинул бы — и дело с концом. На улицу бы вышиб.

— И потом, деньги уплачены были только за осень. Простой нужно отрабатывать, вот оно мне и служит.

— А если отец вернётся?

И будто в ответ стены прошивает весьма характерная дрожь. Близкая донельзя, и будто нечто большое прошло совсем рядом. Прямо за моей спиной прокатилось под каменной стеной и едва не вынырнуло из неё, разорвав прессованную веками твердь, как тонкую кожу.

Едва не вынырнуло, но, будто передумав, прошло дальше и затаилось.

— Всё должно быть совершено в оговорённый срок, животное. Иначе сделка утрачивает свою силу.

Собираюсь съехидничать, добавить, что в противном случае — ну, в том, когда правило работает не в пользу заявившего, — всегда можно призвать на помощь каменного голема с пудовыми кулаками, который быстро разберётся, где же истина, но старик подводит меня к очередной двери и, распахнув её, жестом предлагает зайти внутрь.

— Нравится? — спрашивает почти с той же нежностью, что и о вирмах, да только теперь перед глазами нет ничего живого, а, напротив, мертвечина одна.

Мертвечины в разномастных колбах и банках — валом.

— Можешь посмотреть.

Переступаю порог, понимая, что права на отказ у меня нет, и прохожу вглубь чужой лаборатории, разительно отличающейся от ведьминской, уставленной цветами и реагентами.

Это скорее пыточная.

Пыточная с кучей занятных вещиц.

— Неплохо.

Мелких. Крупных. В лотках. На салфетках. Острых, тупых. Для того чтобы стругать, резать, вынимать и, напротив, возвращать на место…

Да, очень неплохо. Учитывая, что, скорее всего, начал собирать всё это добро он уже здесь. Не пёр же с собой от самого Аргентэйна?

— Разреши мне снять куртку.

Обхожу столы кругом и кошусь на, должно быть, горящие день и ночь масляные лампы, освещающие всё это добро.

Обхожу столы кругом, нахожу тот, который мне более чем знаком, хмыкаю и, обогнув его с нужной стороны, останавливаюсь, дожидаясь ответа.

И, надо же, прямо на уровне глаз оказывается высокая вытянутая колба с чужой, отнятой по колено ногой. Достаточно короткой, подростковой на вид, подъеденной сверху некрозом, а снизу, видно, шитой не раз и не два.

Без пальцев вовсе.

Нетрудно догадаться, чья это нога.

Нетрудно догадаться, кто протирает все эти чудные экспонаты.

Перевожу взгляд на хозяина всего этого добра и жду, пока возьмёт в толк. Или, по крайней мере, дойдёт до того, чтобы спросить.

— Зачем это?

— Хочу, чтобы ты посмотрел мою руку.

— Что?

Не ожидал, видно, и я, дёрнув плечом, поясняю, надеясь, что под шумок смогу ещё и утащить что-нибудь. Что-нибудь с острой режущей кромкой.

— Почему нет? — переспрашиваю как ни в чём не бывало, а сам опускаю взгляд на кресло и прилегающий к нему стол.

Видел похожие давным-давно, в месте, где вырастили. Видел, как на этом самом кресле ампутировали пальцы после обморожений, а то и всю руку после тяжёлых дробящих поражений, а сейчас вот собираюсь сесть в него сам. Положить в фиксирующие тиски правую руку.

— Ты же всё равно не собираешься меня разбирать. Пока не собираешься, — уточняю, нарочито подчёркивая каждое слово, и укладываю левую руку на широкий подлокотник.

Пальцы так сами и выстукивают. Так и выстукивают, пока он молчит, явно обдумывая, видно, не зная, стоит со мной возиться или нет.

— И потом, отрезать — несложно, а вот назад собрать явно не каждый сможет.

И, верно, ему возиться не стоит. Ему просто незачем. Ему на хрен не упёрлась эта рука. Она ему не нужна. У него на меня другие планы. Но честолюбие. Честолюбие стоит почесать. Оно же это так любит.

— Но ты сможешь, а, великий учёный? Сможешь починить мою руку?

— Это могло бы быть интересно, — кивает, всё почёсывая подбородок, и тут же отрицательно мотает головой: — Но нет. Не возьмусь.

— Почему это?

— Потому что ты сдохнешь, — утверждает с такой уверенностью, что мой взгляд тяжелеет. Утверждает и тут же начинает перечислять, но в глазах, в его маленьких, скрытых морщинками разномастных глазёнках уже мелькает что-то этакое. Мелькает этот безумный интерес. Треклятое любопытство. — От болевого шока, а если повезёт и нет, так после, от заразы. А где мне потом брать новое животное? Того чахлого я отпустил.

— Не сдохну. Я не боюсь боли.

Я не боюсь боли. Я не боюсь смерти. Я ни хрена уже не боюсь. Я боюсь только остаться калекой, который никогда больше не сможет стрелять. Я боюсь стать бесполезным балластом, который не сможет за себя отвечать. Но этому старикашке вовсе не обязательно всё это выслушивать.

Старикашке, должно быть, интересно покопаться среди обломков кости и мешанины из порванных мышц и сухожилий. Старикашке, должно быть, интересно залезть внутрь и посмотреть, что же там можно сделать.

Сугубо научный интерес.

— Ну смотри, — пожимает плечами и жестом указывает на застёжки на куртке, затем выкрикивает имя мальчика на козьей ножке и велит ему закипятить воду.

Чудно. Здесь и сейчас, значит. Здесь и сейчас.

— Увижу, что помираешь или орать начнёшь, отниму по локоть — и дело с концом, — предупреждает и оставляет меня среди всех этих банок, теряется в одном из ответвлений или проходов. Гремит склянками, а я всё кошусь на эту самую ногу и жду, когда явится её хозяин.

— Чудно.

Опускаю голову, и теперь взгляд упирается в эти самые тиски.

— Мне подходит.

***

Они стоят рядом во время первого круга возрастных испытаний.

Проверок на взрослость, до которых дотянули далеко не все, кто собирался.

Далеко не все, кого Лука помнил в лицо или на кого мысленно ставил.

Луке шестнадцатое лето, а значит, теперь и он должен доказать, что имеет право называться мужчиной.

Имеет право носить плащ с рунами и тяжёлый кинжал в набедренных ножнах из плотной дублёной кожи. Имеет право на метательные ножи и арбалет, выстрелом из которого должен перебить верёвку, на которой подвешена живая трепыхающаяся кошка, да так скоро, чтобы та не успела издохнуть, иначе испытание не будет засчитано. Но не это главное, о нет.

Плевать он хотел на этот выстрел.

И целится, и стреляет без промедления, безо всяких эмоций следит, как пегий комок шерсти плюхается на пузо, и отступает в тень, освобождая место для следующего стрелка.

Луку интересует другое.

Луку интересует поединок.

Они стоят рядом во время испытаний.

Он и Наазир, который старше и которого, по сути, можно назвать его единственным приятелем в этих стенах. Ему полноценные семнадцать, и он давно действующий наёмник, а не чья-то нянька. У него уже достаточно и опыта, и даже шрамов, оставшихся от не слишком-то желающих умирать «заказов».

Они треплются иногда про дела Ордена и особо интересные заказы.

Тренируются вместе.

Лука бы не назвал его другом, не повернулся бы спиной, но, зная, что к молодым и приносящим деньги прислушиваются, попросил об одной услуге. Попросил так, можно сказать, что в долг.

Попросил, зная, что ему не откажут.

Не откажут и никаких вопросов задавать не будут.

В этом была ценность Наазира.

Никаких лишних вопросов и возраст, не попадающий под выборку.

А значит, почти никакого корыстного интереса. Никакого удара со спины. По крайней мере, не перед днём испытаний.

Ему плевать, пройдёт Лука своё или нет.

Лука ему не конкурент. Не претендент на вакантное место и заветный плащ, коих сегодня всего пять на пятнадцать, доживших до зрелости.

И Луке плевать как, но он заберёт свой.

Лука стоит прямо и даже глазом не косит на держащегося по другую сторону округлой площадки Грина. Грина, с которым они ни разу даже не разговаривали за минувшие полтора года. Не разговаривали, хотя с тысячу раз оказывались рядом и ели в одной комнате. Сидели в одном ряду и занимались.

Писали длиннющие письма и даже стояли друг против друга, отрабатывая удары, с боевым оружием и нет.

Лука будто обо всём забыл и не вспоминал ни единого раза за минувшие дни.

Ни когда валялся в своей комнате, гадая, пройдёт ли слепота или его скинут умирать в яму к гниющим телам тех, кому повезло больше и их отволокли туда уже мёртвыми, ни после, когда очухался достаточно для того, чтобы вернуться к тренировкам.

Для Луки будто ничего и не было.

Не было того вечера и глупых мальчишеских разговоров у костра. И метательного ножа, что Наазир после принёс и оставил ему в качестве подарка, тоже не было. И не лежит он сейчас под его матрацем в качестве доказательства.

Ничего не лежит.

Лука всё забыл.

Поправился и вытянулся за это время.

Окреп и больше походит теперь на юношу, а не на угловатого ребёнка с длинными ногами и тонкими руками.

Лука стал сильнее и, пожалуй, немного осмотрительнее.

И злее он тоже стал.

С выдержкой только плохо, но сегодня он обещает себе, что сможет закусить и жало, и своё нетерпение. Сегодня он себя удержит. Удержит в руках.

Наблюдает за теми, кто один за другим проходит, а кто и заваливает простейшее испытание. Луке лениво даже думать, что с ними будет дальше.

Может, кого-то показательно высекут и отправят на неделю-другую чистить стайки, а после упражняться в стрельбе до седьмого пота и чёрного синяка на плече. Может, соберут парой дней позже, уже вне стен, и позволят попробовать пострелять ещё, уже по более зубастой мишени, а там как решит случай: удастся усмирить цель — неудачливый стрелок поживёт ещё с годок, попытает удачу ещё раз, и уж тогда, так и быть, может быть, и получит право выезжать на промысел.

Резать неугодных друг другу торговцев на дорогах да разжиревших со временем старых жён, не устраивающих своих мужей.

И цена у таких дел отличная.

Монет на сто потянет.

Предел мечтаний любого наёмника.

Хватит и на сапоги из крысиных шкурок, и на похлёбку из них же.

Как по Луке, так лучше добровольно с моста головой вниз или позволить сожрать себя какой гадине, чем вот так. Или бежать куда подальше очертя голову. Бежать — тоже вариант.

Если есть мозги и запас монет на первое время.

«Если», в которое всё упирается.

И хорошо, если этих «если» всего пара, а не с десяток.

Стоит в тени, головой по сторонам так и вертит, присматривается к тем, кто занял место рядом с ним по левую руку, и, вскидываясь пару раз, заглядывает на высокий деревянный помост, на котором в креслах расположились их учителя и «хозяева».

Те, кто кормят и одевают все многочисленные рты, стекающиеся на обучение в эти стены. И именно те, кто и пользуются в основном их услугами после. Услугами лучших из выросших учеников.

Грин тоже из тех теперь, кто неплох.

Из тех, кто подаёт надежды и в явных фаворитах.

Из тех, кто обещает выйти за ворота к окончанию лета, начать выполнять контракты и окупать себя. По крайней мере, так думают собравшиеся под навесом господа.

У Луки просто потрясающе равнодушное для его лет лицо и холодный взгляд. Он дожидается последнего круга — его больше ничего не интересует.

Дожидается терпеливо и следит за исходом боя каждой пары.

Вслушивается в имена тех, кого назначают.

Первые, вторые, третьи… И, надо же, так случилось, что до поединка, который вовсе и не последний в череде испытаний, дошло всего девять человек из пятнадцати. Выходит, ещё и останутся свободные тряпки в этот раз. Может, ему разрешат забрать две?

Ну, так, чтобы было что на замену.

Какая им разница?.. Всё равно же висят.

Третья пара в широком кругу внутреннего двора, и Лука понимает, что на него смотрят. Смотрят откуда-то справа. Отвечает на взгляд лениво, повернув голову и насмешливо приподняв свою тёмную бровь.

Держится, но лицо так и косит.

Держится, но понимает, что ещё немного — и выдаст себя.

Раньше времени.

А нельзя.

А испортит себе.

Всё.

Эта ёбаная крыса поймёт.

Догадается.

Пусть уже и не денется никуда, но тогда Луке и растерянность его не достанется.

Растерянность, замешательство, страх.

Не так много, как должно быть, не в центре круга.

Луке немногим больше пятнадцати, а он столько месяцев спал и видел, как забьёт этого урода до смерти. И не в углу, не под покровом ночи, набросившись со спины, а при солнечном свете, на глазах у всех.

На глазах у всех тех, кто живёт в этих стенах, от мала до велика, высыпавших попялиться на то, как будущие убийцы калечат друг друга.

Они встречаются взглядами, и Грин не отводит свой.

Грин, напротив, даже поднимает подборок и крепче сжимает челюсти.

Лука широко улыбается ему в ответ.

Лука с самого начала знал, что они встанут в пару, но на этом всё — не надо ему больше никаких поддавков. Не нужно подачек. Дальше он сам справится. Это и без прочего достаточно щедрый подарок.

Наазир, который, оказывается, исчезал куда-то и только что вернулся, касается его локтя, привлекая внимание, и Лука делает шаг назад, в густую тень. Лука слушает то, что ему шепчет наёмник постарше, и всё его лицо искажает от пробежавшей судороги.

Он просто не в силах удержать её и оборачивается всем телом, становится боком к арене, да так резко, что заставляет несколько мелких камней подпрыгнуть.

Ему хватает мозгов на то, чтобы смотреть молча, а не начать вопить в ответ на услышанные новости, но взгляд… Какой же у него сейчас взгляд… Взгляд мальчишки, что, независимо от своего статуса, только что упустил желаемое.

Или же ещё нет?

Почти упустил?

Лука медленно выдыхает через нос и прикрывает глаза. Прикусив губу, опускает голову и, опёршись ладонями о свои колени, успокаивается.

Берёт себя в руки.

Просто слушает чужие крики и хруст, с которым разлетается гравийка.

— Дай мне нож, — просит вполголоса, так и не изменив положения тела и не подняв глаз. — Метательный, который в рукаве.

— Это не по правилам.

«Не по правилам»! Кто же в реальной схватке устанавливает правила? Кто вообще выходит на поле боя со свитком и пером для того, чтобы подписать какие-то соглашения?!

Луке никогда не понять этих идиотов! И Наазира, который решил прочитать ему лекцию, когда и без того трясёт, тоже не понять.

— Тебя…

— Заткнись и дай.

— Послушай, у тебя ещё будет возможность расквитаться. Ты себе всё загубишь. Не…

— Я ничего не загублю. Сказал — дай. Или отвали.

— Делай, как знаешь. Но после не вой, когда тебя вы…

Лука в ответ только молча вытягивает указательный палец, незатейливо прося приткнуться ещё и жестом, и, придвинувшись ближе к приятелю, встав вплотную, ловит на раскрытую ладонь левой руки выскользнувшее из чужого рукава узкое лезвие. Запихивает его в свой тут же, просто толкнув кончик острия средним и указательным пальцами, и складывает руки на груди, будто ничего и не было.

Такое против правил и биться положено на мечах, но… Но это не единственное правило, которое он собирается нарушить.

Может, ему и простят.

Может быть, хотя бы за то, что сегодня он явно потешит высокую публику поболее прочих.

Наазир взирает на него немного свысока, с явным неодобрением, но молчит.

Лука допускает, что тот выскажет ему после, если всё то, что он задумал, с треском провалится.

Впрочем, если провалится, то ему уже никто ничего не выскажет.

Мёртвым плевать, что им там льют в уши, — они уже ничего не слышат.

Лука сейчас так зол, что даже собственная смерть кажется ему вполне достаточным коном для того, чтобы попробовать и рискнуть.

Воспринимает это как игру.

И ему нужно не просто выиграть.

Ему нужно спихнуть противника с доски.

Сделать так, чтобы он не играл больше вообще.

Дожидается наконец окончания боя третьей пары, а после и пока унесут ту часть этой пары, что выборку не прошла.

Слышит своё имя и ещё два имени.

Два, мать их, имени!

Осталось трое в этот раз — так почему бы и не выпихнуть всех троих?

Обменивается быстрыми взглядами с Наазиром, хмыкает на его брошенное сквозь зубы «не дури» и, пожав плечами, любезно пропускает обоих своих противников к стойке с мечами.

Обычно так не делают, да что там «обычно» — так никто и никогда не делает, потому что та железка, что останется висеть последней, по обыкновению, окажется ржавым дерьмом, но… Но он не собирается забирать её.

Луку интересует другое оружие.

Он сам, утром, ещё до всей этой кутерьмы, принёс и поставил за оружейную стойку крепкую, любовно вытесанную из куска цельного ясеня длинную палку.

И класть он хотел на все смешки и свист.

На недоумение во взглядах учителей тоже.

Краем глаза видит, как Наазир прикрывает рукой лицо.

Наазир, конечно же, знал, что он, Лука, собирается поиграть.

Наазир закатывал глаза и хмыкал, но советовал ему бросить этот идиотизм пятью минутами ранее, когда вызнал, что их выставят тройкой.

Только Лука слишком долго ждал.

Слишком долго вырезал и ошкуривал эту чёртову палку, чтобы вот так просто отказаться и отступить назад.

Наазир думает, что Луке не выстоять с какой-то деревяшкой в руках против двух мечников. Что же, наверное, это так.

Наверное, поэтому Луке тоже стоит поступить так же, как и этим уродам сверху, и немного переиграть всё на свой манер.

Что к чему, он понимает сразу.

По расстановке в круге и по позиции чужих ног.

Он понимает, что эти двое просто решили убрать клоуна с палкой и уже после заняться друг другом.

Кланяется абсолютно шутовски сначала высокой ложе, отведя своё оружие далеко в сторону, после — Дерину, которого хорошо знает и с которым вроде бы даже в ладах, и напоследок Грину, которого дико косит от всех этих представлений.

Так косит, что он даже снисходит до брошенного вскользь вопроса:

— Что ты делаешь?

Лука в ответ только плечами жмёт и, открытый, незащищённый для атаки, разводит руками. Будто перегрелся на солнце, пока ждал, сбрендил совсем своей темноволосой растрёпанной головой.

Ждёт, когда же уже, когда?.. Ждёт первого броска и далеко отводит левую руку, вытягивая кончик чужого лезвия из рукава.

Ждёт, когда же уже, и, уклонившись, просто протоптавшись на месте, завертевшись, будто в пируэте, и отпихнув Грина своей палкой, врезав тупым концом по лопаткам, с силой замахивается и убирает досадное препятствие, мчащееся на него справа.

Убирает чётко и в один бросок.

В незащищённую шею.

Быстро, так, что только серебряная молния мелькнула, а спустя секунду самонадеянный юный мечник уже рухнул на пыльные камни, схватившись за глотку.

Грин выгибается от боли в спине, но его шипение тонет в удивлённом выдохе толпы. Грин не понимает сначала, а после замирает на месте и даже опускает меч.

Грин замирает, а наверху, на сколоченном помосте, сидящие в удобных плетёных креслах отдирают задницы от оных и подходят ближе к перилам.

Чтобы смотреть было удобнее.

Лука же как ни в чём не бывало подходит к поражённой цели, нагибается и, не меняясь в лице, выдёргивает нож.

И не смотрит даже.

Не опускает взгляд, вытирает только кровь о рукав лёгкой куртки и прячет лезвие в короткий, не предназначенный для этого сапог.

Но что поделать? Пока и так сойдёт.

Вот он и его первый раз. Вот так быстро, просто и у всех на глазах. Вот так восхитительно пусто и наплевать.

— Как думаешь… — обращается к Грину, но смотрит теперь на помост, ожидая разрешения продолжать. Ожидая, пока одноглазый Ахаб пошепчется со стариком в длинной идиотской шапке и тот решит, что выпускать троих было глупо, а нужно было поступить как обычно и следовать своим же правилам. А значит, догадливый мальчик молодец. Мальчик просто вернул своё право на честную схватку. — Эта история будет занимательнее, чем та, с граблями?

Грин всё смотрит на расползающееся пятно, что тут же смешивается с пылью и уходит в сухую землю. Грина это почему-то впечатлило больше, чем Луку.

— Меня тоже зарежешь?

Лука наконец получает свой кивок и перекидывает палку из правой руки в левую и назад.

Улыбается так широко, что скулы ломит. Улыбается и ощущает, как горячо становится пальцам, и волна этого тепла упруго расползается по всему телу. Подначивая и распаляя его.

— О нет, что ты.

И зря Наазир так его стращал. Ну подумаешь, накажут после. Что ему, первый раз?

Да только победителей не наказывают. Судят проигравших. А он не проиграет. Не проиграет ни за что.

— Для тебя у меня есть эта палка.

— Ты действительно думаешь, что сможешь выиграть палкой против меча?

Лука в ответ только кланяется ему ещё раз и закатывает свободные рукава, показывая, что больше в них ничего не прячет.

В конце концов, этого урода он хочет отделать честно.

Они должны были остаться друг против друга безо всяких раздражающих «но».

Теперь всё так, как он и хотел.

Теперь только круг и один на один.

И несколько сотен пар глаз, плюс-минус.

И если до следили скучающе, то теперь только полный идиот не догадался, что происходит что-то личное.

Что-то, что не решится подсечкой или коротким тычком меча.

Не решится неопасной унизительной раной или пыльным залпом по глазам.

Лука собирается играть до конца и Грину не позволит отступить тоже.

Грину, что отчего-то не чувствует себя уверенным, несмотря на явное превосходство.

Несмотря на то, что меч против палки.

Несмотря на то, что его противник явно болен на голову.

Его противник опасен, потому что непредсказуем и, видно, бешеный.

Грин догнал Луку и по росту, и по ширине плеч.

Догнал по силе, но не по скорости.

Догнал в стрельбе, но не в фехтовании.

И потом, у Луки с самого детства не задалось с полуторниками и двуручами. Он всегда предпочитал ножи, жалящие рапиры и палаши.

Предпочитал бить с наскока — и тут же назад, разрывая дистанцию.

Сейчас же нарочно не спешит, ходит просто, чертя шагами круг и закинув свою палку на плечо.

Подумать только, палка!

Какой издевательский выбор!

И победить, и проиграть тому, кто выбрал палку!

Так глупо!

Грин злится на него уже за одно только это.

Грин злится на него за лежащий ничком труп, за ухмылки, за то, что Луке вообще спустили такую вопиющую выходку, а не уволокли прочь, лишив права участвовать в этой выборке.

Грин злится на Луку за то, что тот позволил ему думать, что всё забыл и ничего не понял.

Грин злится на Луку за просто глумливые улыбочки и реверанс, в котором тот только что присел, придерживая полы куртки на манер дамской юбки.

И не отводит взгляда от палки.

Ни на секунду не отводит.

Выдыхает, делает ставку на то, что холодный ум всегда выигрышнее дурашливости, и собирается просто отрубать от чужой деревяшки по куску, пока та вся не закончится, а после поставить выскочку на колени.

У Грина полуторник.

Добротный, уверенно лежащий в руке. Безликий, но острый и сотни раз попадавшийся ему на тренировках. Грин побеждал своих соперников раньше. Этот — просто один из них.

Они оба слишком долго ждали этого дня, чтобы уйти ни с чем.

Лука видимо расслаблен, больше рисуется и ошибается вдруг.

Лука поворачивается к помосту и показывает своему противнику незащищённую спину. Лучшего подарка и представить нельзя было!

Может, это и не очень достойно. Может, следовало идти только в лобовую, но Грину уже не до «может». Между ними теперь лежит труп.

Буквально лежит. Со слоем серой, налипшей на лицо пыли и глубокой раной в горле.

Правила не запрещают бить со спины.

Иного никому и не надо.

Решается за доли секунды и столь же быстро оказывается рядом, замахивается, метит в поясницу — и мажет!

Лезвие рассекает один лишь воздух, а сам незадачливый нападающий вместо блока натыкается на издевательский смех.

— Что же не по голове? Ты же любишь бить по затылку? Этому тебя учили отдельно от других?

Лука так и сыплет вопросами, весь невротично болтливый и злой, как выбравшаяся из своей пещеры фурия.

Лука кружит, всё ещё избегая боя, и на очередной встретивший пустоту выпад отвечает криком:

— Не стоит изменять себе!

— Заткнись!

Скрещивают оружие наконец, и Грин с ужасом понимает, что ему не перебить эту палку. Грин понимает, что для того, чтобы попробовать, ему придётся широко замахнуться и открыться. Оставить живот и горло незащищёнными слишком надолго.

А с этим такое нельзя.

Этот его просто загрызёт.

Удары обоих ни черта не академические, не выверенные, вовсе не постановочные.

Удары обоих — это реальные попытки убить, а не ранить для того, чтобы взять раунд.

Лука только защищается пока, сам по ногам метит, проводит одни подсечки, но даже бровью не ведёт, когда ни одну не удаётся выполнить.

Не машет шибко своей палкой, вторую руку использует как блок от кулака, чтобы защитить лицо, выбрасывает локоть и, даже получив длинную косую линию на демонстративно оголённом предплечье, не меняется в лице.

Подумаешь, немного оцарапали.

Он когда на пиявку в лесу наступил, то крови больше было.

Чем дольше кружатся, тем больше потеет и злится Грин. Чем дольше кружатся, тем шире ему улыбается Лука, не пропустивший ни одного удара.

Он и сам не может объяснить, что с ним происходит во время боя. Не этого в частности, но всех вообще.

Он не знает, но кровь шумит в ушах так, что он хочет только одного: хочет доказать, что не зря провёл в этом месте все эти годы.

Хочет доказать, что уже взрослый и выучился.

Что не будет такого контракта, который он не сможет выполнить.

Никогда не будет.

И уж тем более его никогда больше не отделает трусливая падаль с мечущимися глазёнками и мокрой, приставшей ко лбу чёлкой.

Грин замахивается ещё, пробует сбоку на этот раз, но Лука проходит под лезвием и, перехватив палку в левую руку, отвечает ударом на удар.

Отвечает ударом в плечо и, тут же схватившись за черенок уже двумя руками, добавляет ещё один чуть ниже, по сжимающей рукоять кисти.

Выбивает оружие и, получив лишь не крик, а так, его отголосок, остаётся недоволен этим.

Крутится на месте, берёт замах пошире и нацеливается уже на челюсть.

Нацеливается и не промахивается.

Сносит её набок, и звук, с которым вылетает сустав, выходит громким и стучаще чавкающим.

Звук выходит влажным и очень чётким в установившейся тишине.

И после такого удара на ногах уже не выстоять. После такого — хорошо если на колени, а не сразу мордой в щебень.

Грин, видимо, всё-таки из тех, кто покрепче.

Видимо, был из тех, кто покрепче.

Дезориентированный, делает полшага вперёд и не падает, а будто складывается. Опускается, становясь ниже на половину длины тела.

Складывается и замирает на коленях, уставившись вперёд опустевшими глазами.

Луке чудится, что тому очень хочется сплюнуть что-то, вывалившееся из выдвинувшейся, как ящик, нижней челюсти.

У Луки внутри всё зудит и чешется, но, сжав зубы, он запрокидывает голову и ждёт.

Ждёт, что помотают головой, что велят убираться из круга, но этот, в вытянутой шапке, рядом с которым топчутся Ахаб и ещё один не менее мрачный наёмник из тех, с которыми не шутят, молчит.

Он ждёт.

Ждёт, чем же всё это закончится.

И тогда Лука передёргивает плечом, будто проверяя, не затекло ли оно, и решает узнать, выйдет ли у него сломать чужую бедренную кость за один удар.

Ну если за один нет, то, может, за два?

Он упивается своим триумфом, и ему абсолютно плевать на то, что его будут считать ненормальным, безумным ублюдком.

Он такой и есть.

Он только таким и должен быть.

Он не боится ломать кости.

Ни свои, ни чужие.

Он не боится боли.

Он боится только одного, наверное. Оказаться трусливым недоумком, тщетно пытающимся увернуться от карающей палки.

***

В ближайшей к тракту таверне, по обыкновению, шумно и интересно просто до одури.

Интересно мальчишкам, которых официально отпустили чуть ли не в первый раз.

Отпустили через главные ворота, а не караульные сделали вид, что не заметили, что что-то мелькнуло, перемахивая через дальнюю и самую низкую из всех стенок.

Отпустили на целую ночь, разрешив прихватить с собой по кинжалу и накинуть капюшоны на голову.

Даже отсыпали немного монет и наказали вернуться не позднее чем к полуденному пересчёту.

Лука весь вечер кусает губы и никак не может уняться.

У Луки просто кипит всё внутри.

Кипит, горит и клокочет от ненормально горячего воодушевления и радости.

От того, что он уже почти полноценно взрослый.

От того, что у него теперь есть право на все положенные отметины.

Почти на все.

Цепочки только нет.

Цепочка есть только у одного Наазира из всех собравшихся за их столом, но и это вопрос времени.

Всего их четверо, и, может быть, к концу года будет кто-то ещё.

Может быть.

Четверо тех, кто сегодня вышел из круга на своих двоих, и Наазир, выступающий в роли добровольного надсмотрщика. В роли того, кто поопытнее и не позволит натворить глупостей почти диким, вроде наученным и письму, и грамоте, но не жить среди открытого мира, вчерашним зубастым детям.

Они расселись в самом углу за одуряюще горячей печкой, и все, как один, отпрянули к распахнутому окну.

Все, как один, потянулись в его сторону.

Лука же, напротив, всё делает вид, что его ничего не беспокоит, и смотрит на других чуть прищурившись и будто к каждому прицениваясь.

Для Ордена хорошо бы, чтобы свежей крови было побольше. Луке же почему-то хочется, чтобы было наоборот.

Луке хочется исключительности и в то же время, наверное, конкуренции. Должен же быть кто-то, кому он сможет показывать свою спину?

Или, скорее, бок — спиной становиться опасно, как ни крути. В спину легко метнуть нож или огреть чем по голове.

Хочется лучших контрактов и тех, кто мог бы их перехватить.

Хочется самому быть лучшим и права выбора мишени.

А остальные пусть уже разбираются с тем, что останется. Роются в том, что похуже.

Да, Луке определённо нравится такой расклад.

Их выпустили вроде как развеяться и погулять после успешно пройдённого круга, и теперь вся ночь их.

И ночь, и стол, и кружки с пенным.

И веселье вокруг тоже.

— Удачно попали. — Наазир, как старший среди них и тот ещё ходок по всем окрестным деревням, улыбается, одёргивает шейный платок и опирается на сцепленные в замок пальцы.

Наазир вообще одет и выглядит лучше, чем они все, вместе взятые. Лука в этом ему завидует.

Всё-таки первое, что делает любой наёмник, начавший получать заказы, — это избавляется от нищенских шмоток.

— Сегодня отмечают середину лета. Скоро начнут убирать урожай с полей.

— И в чём же удача?

Лука молчит и всё головой по сторонам вертит, стараясь не таращиться в общий зал слишком явно, и потому упускает, кто же именно задал этот вопрос. Луке и не интересно особо — он не собирается водить дружбу с теми, кого не считает себе ровней.

Наазир же ведёт себя куда снисходительнее и отвечает благодушной улыбкой.

Принимается шарить по карманам и находит во внутреннем своей куртки плотный, твёрдый свёрток да курительную трубку, которую Лука раньше не видел.

Видно, новая, успел обзавестись, пока мотался в Аргентэйн за очередной головой.

Лука так резко челюсти сводит, что сам едва не подпрыгивает, когда они клацают слишком уж громко.

Лука ненавидит быть хуже кого-то.

Быть хуже, несмотря на то что они изначально никогда не были в равных условиях.

Бесит и словно отравляет кровь.

Бесит и заставляет желать всё большего и большего. Заставляет тренироваться больше и больше. Выбиваться среди прочих и всё сильнее тянуть шею. Тянуть дальше, не вспоминая об осторожности и о том, что таких выскочек обычно первыми и убивают.

Луке хочется запахнуться поплотнее в свою куртку, несмотря на жару, и сжаться в комок, чтобы его никто не разглядел и не запомнил таким мелким и ободранным, а остальным олухам будто и нипочём.

Остальные искренне наслаждаются вечером и глотком свободы. Остальные слушают Наазира, который для них разве что не божок, что довольно тянется в полумраке и не сводит прищура с наполненного зала.

— Пиво рекой и почти задаром. Мясо режут не взвешивая да сразу ломтями. И девки уже навеселе и краше, чем обычно, — перечисляет с улыбкой, но тут же, спохватившись и стащив с рук перчатки с отрезанными кончиками пальцев, грозит молодняку указательным и наставительно изрекает: — Только грубить не стоит, а за руками следить, напротив, ещё как. Нам всем ещё сюда наведываться не раз и не два.

— И что?

— И то, — закатывает глаза Лука и встревает, хотя его и не просили. Иной раз ему хочется чужую голову разбить только для того, чтобы заглянуть внутрь и проверить, а не пустая ли она. — Нельзя гадить там, где ешь. Понял меня?

С чем с чем, а с последним услышанным он полностью солидарен. Им всем ещё очень долго здесь обтираться. И в этой таверне, и в окрестных деревнях, коротая вечера и ночи в поисках когда развлечений, а когда и покоя. Так к чему наживать врагов среди местных, что могут и накормить, и подкинуть какую-никакую работёнку в обход главных ворот?

И нет, Лука не из тех, кто мечтает сделать этот мир лучше, очистив его от лишней черни. Луке пока хватит добротного арбалета и сапог с креплёным носом. Арбалета и сапог, что стоят немалых денег, которые его никак не отпустят заработать. И это раздражает.

— А если не понял?

Раздражает сильно, прямо как и глупые вопросы, за которыми ничего не стоит. Вопросы, в ответ на которые сначала следует кривая усмешка, а уже после попытка сыграть во взрослую надменность.

— Вышвырну за двери, чтобы не портил вечер.

Лука не думает устраивать драку взаправду — тогда и впрямь всех пятерых выставят же, — но следующая фраза этого, сидящего напротив, этого светлоголового с некогда порезанным веком, заставляет его подобраться.

— А я уже думал, врежешь палкой.

— Хочешь пошутить про палку?

Лука ждал этого на самом деле. Ещё как ждал. Как же. Это же главная тема дня! Бедняга Грин, который никогда больше не встанет на ноги. И, ох, как же сладко звучит это самое «никогда»!

— Ну так давай, смелее. Посмеёмся все вместе.

Лука откровенно подначивает. В открытую предлагает повыспрашивать, и Наазир, будто пытаясь потушить ещё не разгоревшееся пламя, касается его ноги под столом. Пихает своим коленом, но вместо того, чтобы добиться желаемого эффекта, получает только ответный, куда более болезненный тычок.

Лука ждёт вопросов от всех трёх собравшихся напротив и попеременно смотрит в глаза каждому. Он не боится ничего из того, что они могут догадаться выдать.

Совсем ничего.

Ни про Грина. Ни про другого. Ни про того, кого он разменял не задумавшись. Ни про того, кого он просто убрал из круга, чтобы не мешал.

Лука знает все негласные правила.

Лука не боится им следовать. Не боится быть тем, кем его хотят видеть.

Тем, кем его хотят сделать.

Тем, кем его уже сделали.

Он должен быть убийцей — так к чему охи, ахи и картинные сожаления?

Он должен быть убийцей, а не конюхом.

Нечего округлять глаза и удивляться тому, что он совершает именно то, чему выучен был, а не машет лопатой, высаживая цветы.

— Почему ты не добил его?

Ох, а он-то уже приготовился отбиваться от взываний к чести и совести. Не так, значит, всё и плохо с этими ребятами?

Впрочем, о чём это он? О какой чести может идти речь, если разговор идёт среди победивших?

Лука в ответ пожимает плечами, наблюдая за тем, как Наазир что-то негромко втолковывает подбежавшей к их столу хорошенькой официантке. Стройной, ладной, со светлыми распущенными волосами и голубыми, даже во мраке этого закутка, глазами.

Взгляд так и липнет. Руками хочется прилипнуть тоже.

Улыбается ей и сам не знает, почему и зачем. Улыбается ей, когда она несколько раз кивает и, обходя лавку, мимоходом оглядывает и сидящих на ней.

И Луке страшно льстит, что возвращается к нему взглядом.

Оборачивается для того, чтобы посмотреть на него, замерев на секунду около печи.

— А для чего? — переспрашивает, чтобы просто вынырнуть и понять, что от него вообще хотели.

Больно уж девица оказалась хороша. Пусть даже не заметил, во что была одета и имела ли хоть сколько-то привлекательные бугры под тканью.

— Что значит «для чего»? Ты хотел выиграть? Или отомстить? Чего ты хотел? — Рибор напирает, сыплет вопросами так, будто Лука как минимум у него на экзамене, и тот искренне тоскует по своей прекрасной, любовно ошкуренной палке. Стукнул бы пару раз, так и вопросов бы поубавилось.

— Чего бы я ни хотел, я это получил, — отвечает с ленцой и думает о том, что пожрал бы. Пожрал бы сам, а не подставлял свою голову под чужие зубы. — А ещё плащ и добротный кинжал в придачу. Грин же получил своё за давнюю подлость.

— Так почему не добил?

Лука смотрит на него, как на больного не самой почётной болезнью, и даже не моргает, дожидаясь пояснений.

— Зачем было… оставлять таким?..

— Каким «таким»? Уродом? Или калекой? Ты боишься стать калекой, Рибор?

— Мне бы этого не хотелось.

Вот это да.

Вот это ответ.

Ответ не мальчика, а целого сдержанного мужика, который не лезет в драку из-за обидного намёка.

Вот это ответ, и Луку тут же пронизывает искренним интересом:

— Почему?

Он даже привстаёт на своём месте, чтобы глядеть более высокому собеседнику прямо в глаза, не задирая головы.

— Нет, погоди, дай я отвечу сам. Потому что тогда ты не сможешь драться. Не сможешь стрелять и метать ножи. Ты не сможешь приносить деньги, а значит, станешь бесполезным.

Рибор слушает его внимательно, но не только он один.

Остальные тоже.

Остальные тоже слушают и делают выводы.

И, надо же, отвечает ему тоже не тот, кто задал вопрос, а его сосед, расположившийся по левый локоть:

— Так ты поэтому его не убил.

Лука согласно кивает и опускается на лавку. Опускается и освобождает от своих локтей стол как раз тогда, когда несут наконец целых два тяжеленных подноса, уставленных кружками и тарелками. И тот, что первый, тащат сразу две девушки, и вот же незадача: белокурой среди них нет.

Белокурая куда-то делась.

А он ловит себя на том, что даже надеялся глянуть на неё ещё разок и разобраться, действительно ли хороша или, может быть, просто показалось. Может быть, на фоне всех этих ободранных уродцев с обкромсанными волосами любая покажется принцессой?

Принимаются за еду, набрасываются на неё прямо так, ломая надрезанный хлеб на ломти и кромсая мясо не самыми острыми вилками, и какое-то время только жуют в молчании.

Какое-то не очень продолжительное время.

Народа всё больше, но в тёмный закуток никто не суётся — он будто огорожен от общей залы незримой чертой.

У Луки даже мелькает мысль, что, может быть, так оно и есть. После — вторая, куда более правдоподобная, о том, что, скорее всего, стол давно выкуплен и пустует, когда его не занимают те, кто предпочитают пореже скидывать капюшон с головы.

— И не жаль?

Рибор всё никак не уймётся, и это уже порядком подбешивает. Что ему вообще до этого повелителя грабель? Ну был — и теперь нет его. Что ещё?

— А ты что, испытываешь жалость? Может, ещё и плачешь по ночам? А палец не сосёшь?

Лука нарывается почти в открытую, готовый, если понадобится, выйти на улицу, но вместо вызова получает только несильный тычок в плечо и почти беззлобный посыл, на который может только закатить глаза. Допивает свою первую кружку пива почти залпом, подозревает, что кто-то успел отпить у него под шумок, собирается за второй, но Наазир удерживает его за рукав и заставляет остаться на месте:

— Сиди, всё принесут и так, только вскинь руку.

— Да?

Лука сомневается, что кто-то разглядит и его самого, и его ладонь в такой темени, что едва разбавляется огоньками всего пары свечек, но толкаться среди местных ему не особо хочется.

— Приятно, когда вокруг тебя готовы побегать.

— Работай хорошо — и вокруг тебя всегда будут бегать.

Звучит и впрямь замечательно и ласково для слуха. Звучит сказкой, да только нужно быть совсем дурочкой, чтобы не знать, что у любой из сказок бывает другая, оборотная, сторона.

— И чем тяжелее кошель с монетами в кармане, тем расторопнее будут бегать.

С этим Лука согласен.

Это Лука готов причислить к списку нерушимых истин и собирается было объявить свои мысли вслух, как, упёршись взглядом в пустоту, снова улавливает мелькнувшую светлую прядку. Пронеслась по большой зале с подносом и исчезла.

Отвлекла его только, зараза.

— Расскажи про свой самый интересный заказ, Наазир.

Отвлекла его, а другим всё неймётся полюбопытствовать, пока есть такая возможность.

— Он же был самым сложным?

Лука медленно очерчивает потолочную балку взглядом и закусывает внутреннюю сторону щеки. Он, в отличие от остальных, не одну такую историю знает. Он, в отличие от остальных, никогда не лезет вот так в лоб со своими расспросами и не так раздражающе навязчив.

Или как раз так?..

Что, если так же?

Но с чего бы тогда уже состоявшийся наёмник стал с ним возиться?

— Они все неинтересные.

Ну-да, ну-да, конечно же. И Луке этот скромник порой так же отвечает. Того зарезал, этого. Что тут рассказывать? Все от металла гибнут. Какие тут обсуждения могут быть? К чему?

— Все один к одному.

— Как же, один к одному.

И эти вот тоже не верят. Правда, если пораскинуть мозгами, то и выходит. Не станешь же таскать с собой целый арсенал только затем, чтобы после рассказывать сопливым мальчишкам потешные истории?

— Ты что же, всех убиваешь одинаково?

— Почти.

Наазир уклончив редко, не его это всё-таки, и Лука, складывающий тонкий ломоть копчённой на углях свинины надвое, останавливается, чтобы не пропустить ничего интересного.

Например, недоумения на широком лице чернобрового Рибора.

— А как же?..

— Что? Выдумка? Выдумка — это не ко мне.

Лука невольно закатывает глаза, уже зная, что услышит следующее, и принимается жевать так, будто его не кормили месяц, решив, что еда достойна внимания больше, чем эти вот.

— Я не ношу с собой палки, чтобы забить кого с выдумкой.

— Он спрашивал о романтике. — Лука тут как тут, чтобы подсказать. Лука собирался помолчать, но передумал за доли секунды. И плевать, что у него рот набит до отказа и он едва не подавился, пытаясь одновременно и говорить, и жевать. — Тракт, звёзды на небе, ты, мрачный и одинокий, бредущий навстречу своей судьбе на хромой лошади…

— О романтике… — подхватывает тут же Наазир и сразу же мрачнеет лицом, стирая и с чужих туповато-мечтательные выражения. — Караулил я как-то одного не слишком-то крупного чиновника около стенки его собственного деревянного сортира, так и убивать не пришлось. Доски пола прогнили — и бедняга провалился. Половина села сбежалась на его вопли, но лезть следом никто так и не решился.

— И что?

— Захлебнулся, и что.

Усмешка столь снисходительная выходит, что Лука чуть ли не хрюкает, с удовольствием глядя на неверие, так и плещущееся в чужих глазах.

Всё-таки дружба с кем постарше имеет свои преимущества.

— Его и заказали за то, что взятки требовал, да в таких размерах, что не все городские решались. Делать мне, конечно, ничего не пришлось, но вот с доказательствами было тяжко. Попробуй убеди главу Ордена в том, что твоя цель издохла, нахлебавшись дерьма.

— У тебя вышло?

— Ну я же сейчас здесь. Правда не получил за этого жирдяя ни монеты.

Наазир улыбается, но так, будто его перекосило не от радости, а от приступа резкой зубной боли. Свело судорогой лицевые мышцы и никак не отпускает, несмотря на то что дело былое и они уже не раз и не два посмеялись над ним. Дело-то былое, а доказательств с него всё равно требовали и припоминали целых три месяца.

— Ни одной чёртовой монеты.

Посмеялись тогда и смеются сейчас.

Лука наблюдает за остальными, никак не может усмирить свои беспокойные руки, катает из хлебного мякиша маленький упругий шарик, а после расплющивает его, сжав подушечками.

Расплющивает, глядит в сторону скошенного, распахнутого в саму ночь окошка и предлагает:

— Расскажи им про гуля.

Предлагает, глядя на деревянную рассохшуюся раму, а не на своего приятеля даже, но тихо становится тут же. Тихо всего на миг, прежде чем за столом вновь воцарится ненормальное гулкое оживление.

— Про гуля?

Надо же, не у всех, оказывается, к пятнадцати ломается голос, и именно поэтому, наверное, мальчишка, занявший самый дальний конец противоположный лавки, отмалчивался до сих пор, а тут вот не выдержал.

Лука даже припоминает его имя. Очень высокий, очень длиннорукий и длинноногий. Светловолосый и покрытый веснушками, будто пятнами какой-то болезни. Азиф.

— Про какого гуля? — оживляется, вытягивая шею, а Наазир наоборот морщится и отмахивается от Луки, как от надоедливой приставучей шавки, что всё клянчит и клянчит что-то, цепляясь за штанины:

— Опять ты со своей нежитью.

И в голосе его — самая настоящая досада.

В голосе раздражение, появляющееся каждый раз, стоит им только уцепиться языками за то или иное мифическое существо. Спорят едва ли не до хрипоты и могли бы, наверное, до самого рассвета, да только наёмник не видит в этом смысла, а Лука ещё слишком мало знает для того, чтобы давить на него чем-то, кроме своих предположений и опыта, полученного из редких стычек с простейшей, безобидной почти нежитью да мелкими нечистыми.

Но тут Лука не собирается сдаваться:

— Но тянет на интересный случай, разве нет?

Лука не собирается сдаваться, и Наазиру хватает одного продолжительного взгляда и заинтересованных вопросов от остальных, чтобы закатить глаза и сдаться:

— Ладно.

Постукивает по столу своей трубкой и долго думает, прежде чем потянуть мундштук в рот. Тщательно подбирает слова.

Лука знает, что каждый раз, вспоминая, мысленно возвращаясь в тот день, Наазир жалеет, что всё так вышло. Он бы хотел того же исхода, но иначе, другой дорогой.

— Это случилось несколько месяцев назад. Меня отправили за головой одного несговорчивого рыцаря. Не сказали ничего толком, только, по обыкновению, выдали схематичный набросок его рожи да рассказали, где найти.

Мальчишки, все, как один, важно кивают, и Лука потирает глаза, разумеется, наслышанный и о традициях, и об умельцах, что составляют портреты целей. И хорошо, если заказчик окажется достаточно зорок на глаз и сможет описать того, кого нужно, или знает хотя бы имя. Не то наёмник после полдюжины голов притащит, не разобравшись в чужих каракулях, или грохнет брата заказчика, как условились, а в итоге выйдет, что нужно было среднего, а не младшего из четверых.

Наазир же отпивает из кружки, закидывает в рот пару кусков сушёной груши, и продолжает. Продолжает так, будто для самого себя, чтобы не забыть детали своего задания, укрепить в памяти:

— Упомянули, что беглый, из Камьена, несогласный с новой политикой и мешает кому-то влиятельному своими россказнями. Упомянули, что убрать бы его где-нибудь в поле, подальше от чужих глаз, и так, чтобы тело не нашли. Ну я и поехал. А он меня уже ждал.

Поднимает голову, встречается взглядами с тем парнем, который сидит напротив него, и дальше говорит, уже глядя в чужие тёмные глаза, сам не ведая, желая напугать или же потому, что так ему проще. Проще вспоминать глаза, что он видел в прорезях креплёного шлема.

— Ждал на дороге, ведущей к предместьям. Уж не знаю, кто его предупредил, но бой вышел жаркий. И не на палках.

Тут короткий, отчего-то немного потеплевший даже взгляд достаётся Луке, но быстро теряется и снова становится рассредоточенным и собранным.

— Мужик был рослый. Тяжёлый. Я уже было решил, что всё, отправят за ним чуть погодя кого-то поопытнее, но тут вдруг потянуло мертвячиной. Да так сильно, что невозможно было не скривиться. Мы расцепились тут же, отскочили друг от друга, пытаясь разобраться, что же произошло, но в сумерках это не так уж и просто. А тут ещё и дождь, как назло, как зарядит и прямо по глазам. Темнеет, не видно ни зги… Я уже поднял свой меч, собираясь вернуться к бою, как он закричал. Громко, истошно, будто на части рвут! Я пригляделся и понял, что так оно и есть! Рвут! Нечто подкралось к нему со спины, подобралось, держась высокой травы, и вцепилось в спину, а там, прочертя несколько глубоких борозд когтями поперёк поясницы, и принялось выкручивать его, пока не сломало. Взрослого мужика, прямо чуть выше широкого кожаного ремня, представляете? Я начал пятиться, но отчего-то не мог заставить себя бежать. Только спиной почему-то, только шагом.

Говорит всё тише и тише, понижая голос до бесцветного, пустого шёпота, и, закончив, какое-то время и вовсе молчит. Молчит, пока Лука, не замерший, как остальные, не подтолкнёт к нему всё ещё не опустевшую до донышка кружку, чтобы тот промочил горло, и этим самым скрежетом, обожжённой керамики о столешницу, будто бы не разбудит. Не разбудит, заставив глотнуть как следует, а уже после и закончить.

Куда более будничным голосом.

— Тварь отбросила его туловище, посмотрела на меня своей полусгнившей уродливой мордой, схватила его ноги, забросила на плечо и ушла.

«Тварь бросила его туловище…»

Ох, кто бы только знал, сколько же раз Лука прокручивал это в своей голове. Обрывок этой фразы. Сколько же раз он думал о том, что его приятелю просто сказочно, небывало и неслыханно повезло.

Повезло так, как везёт, возможно, только раз или два за всю жизнь.

А ещё думал, что нельзя просто махнуть рукой на это и не попытаться ничего вызнать об этих существах после случившегося. Просто нельзя, и всё тут.

— А что ты? — тощий, видно, тоже из любопытных и потому лезет с расспросами.

Лука обещает себе не дразнить его особо за голос из-за этого. Надо же ему знать, что неподалёку есть не только мускулистые дуболомы, но и кто-то, использующий голову.

— А что я? — отзывается сразу же Наазир и, прикончив наконец кружку, заказывает ещё, вскинув сразу обе руки и махая ими до тех пор, пока не подбежит взмыленная официантка. — Пришёл в себя. Отрубил башку своего заказа и, прямо так, не пихая её в сумку, бегом вернулся к лошади и что было мочи пустился к ближайшему жилому двору. Там, правда, перед забором пришлось всё-таки припрятать свою добычу, а то не пустили бы ещё на постой.

Все тут же принимаются кивать и болтают меж собой о том, что да, случается же. Случается встретить всякую тварь, и только Лука, дождавшись, когда уберут пустые тарелки и взамен притащат наполненные новые, не сдерживается и одним небрежным махом, одной фразой стирает все эти уважительные кивки и бубнёж.

Случается им, ага.

— Зря всё-таки Орден учит убивать только людей, — проговаривает и тут же совершенно невинно поднимает глаза, перестав чертить едва заметные полосы своими ногтями на боковине прочной столешницы. — Очень зря.

Поднимает глаза, сталкивается взглядом с тут же ставшим совсем не ласковым Наазира, которому вся эта «мифическая муть» едва ли не отвратительна, и просто ждёт.

Ждёт своей «любимой» фразы.

— Я уже не раз говорил тебе, почему так, Лука.

Фразы, которую он может произнести одновременно с самим наёмником, точь-в-точь повторяя все его интонации и даже выражение лица.

Только на этот раз они не одни, и не только Луке достанутся эти чудесные правоведческие речи.

— И почему же?

— Потому что это не наша работа, дорогуша. — Лука открывает рот быстрее Наазира и улыбается так ласково, что тот, не успевший даже произнести первое слово, толкает его сапогом по боковине ботинка и медленно смыкает губы, видно, обещая припомнить после.

Только Луке наплевать на все эти «после». Ему выпала возможность подразнить почти их всех разом и, возможно, нажить себе нового маленького врага взамен Грина. Кто же тут откажется?

— Мы не должны пачкать свои пальцы о гниль и мусор. Не для того были вышколены. Думай эту мысль, Рибор, когда тебя будет жрать какая-нибудь вставшая из земли погань.

Лука хочет быть убедительным, очень хочет, но вся его пламенная, очень пламенная речь разбивается о короткий смешок и даже снисходительный, как ему чудится, ответ:

— Я не собираюсь разъезжать по ночам.

И смотрит ещё так, паскуда, будто всё — отделался.

Ага, как же.

— И потому всегда будешь медленнее того, кто собирается.

Луке его даже немного жалко. Рибор сильный и лучше владеет мечом. Но прямолинейный и неизворотливый.

— А значит, и зарабатывать будешь меньше.

— Значит, проживу дольше, — никак не собирается сдаваться, а Лука не собирается проигрывать даже в этом шуточном споре. Да и с чего бы, если он прав?

Заглядывает в чужие глаза, прежде чем заговорить, и ведёт по краю глиняной тарелки своим ободранным ещё до сегодняшнего поединка пальцем. Схватил ссадину, когда ошкуривал палку.

— Я бы не заявлял об этом с такой уверенностью.

— Угрожаешь?

— Что ты, конечно, нет! — Лука даже рот прикрывает в притворном ужасе и, разгорячённый, не заботится, переигрывает или нет. Его это попросту не интересует. — Но ты посмотри вокруг: куда ни глянь, везде целый ворох возможностей не дожить даже до утра, не то что до первого серьёзного задания. Вот тот злобный надравшийся огромный мужик с топором на поясе, или зелёная, явно больная чем-то девка, или толпа разбойничьего вида у входа, а может быть, стая волков, которая встретится нам по обратной дороге…

Его откровенно несёт. Разошедшийся, готов трепаться до самого рассвета, но широкая ладонь, нырнувшая за спину, почти обнимает и, пройдясь по лопаткам и поднявшись выше, останавливается на его плече.

— Лука… захлопнись, — просит почти ласково Наазир и чуть встряхивает, потянув вверх, прежде чем под аккомпанемент чужого недружного смеха убрать пальцы. — Или тебе когда-нибудь зашьют рот, чтобы не трепался так много.

— Почему мне нельзя портить веселье, а тебе моё можно?

Вопрос, может быть, и был бы резонным, да только у него есть более чем резонный ответ.

Ответ, который Лука, к своему крайнему неудовольствию, и так знает.

— Потому что правило большинства.

Вот именно этот самый ответ он и знает.

— А твой трёп радует только одного тебя.

— А что, тебя он не радует?

Это, скорее всего, хмель в нём спрашивает, но язык у него частенько работает быстрее, чем думает голова. Ох уж эта несчастная голова, которой приходится разбирать последствия того, что нанёс этот проклятый язык.

— Меня он порадует, когда мы останемся вдвоём.

Лука даже вскидывает бровь, но так и не понимает, к чему это. Не понимает настолько, что хмурится и продолжает впиваться требовательным взглядом.

— А пока сделай милость и приткнись.

Наазир же шутя отпихивает его и отодвигается в сторону окна. Всё никак не расстанется со своей трубкой, но теперь молчат они оба.

Молчат они, но оживают остальные.

— А ты расскажи что-нибудь ещё.

— Что-нибудь без нечисти.

— Но с бабами.

— А что тебе про баб? — спрашивает Наазир, тут же меняясь в лице, реагируя на голос Рибора. Напрягается, но берёт себя в руки.

Наазир всё ещё слишком юн, чтобы после выпитого владеть собой достаточно для того, чтобы всегда и везде сохранять взрослую невозмутимость. Оказывается резким, дёрганным, злящимся и непонимающим.

Луке порой очень удивительно от того, что он тоже, оказывается, живой и юный. Оказывается, старше всего на пару лет. И нет, Лука прекрасно знает об этом. Луке приходится постоянно себе напоминать.

— Покрути головой по сторонам — и будет тебе о бабах.

Набивает свою трубку по новой, цепляет подсвечник кончиком указательного пальца и подтаскивает его ближе для того, чтобы припалить свою траву.

И все, как один, следят за движением его пальцев. Все, как один, его слушают.

Даже Лука, что с куда большим удовольствием повыспрашивал бы о битвах, не может не признаться: девицы его тоже интересуют. С длинными ногами и красивыми изгибами, с хитрыми косами и взглядами, от случайных пересечений с которыми порой дышать становится не так-то и просто.

И нет, он прекрасно понимает, что это не о влюблённости.

Он понимает, что это скорее о другом, о чём-то потяжелее и куда более тёмном и прагматичном.

Он понимает, что был за стенами слишком мало и недолго для того, чтобы иметь возможность проверить наверняка.

Наазир, наконец, раскуривает, вертит мундштук так и этак, скорее просто чтобы занять руки, и со вздохом заводит по новой, видно, тоже предпочитая иные темы:

— Я же уже говорил: удачно пришли. Сегодня девок много, все нарядные и весёлые. Хватай любую и будь поласковее. Она тебе и расскажет о бабах.

Паренёк, сидящий напротив него, медленно опускает голову, будто обдумывает что-то, а после осторожно кивает, оставляет сложенный плащ и поверх него ножны. Вопросительно косится на Наазира, который так же, без слов, жестом обещает, что останется за столом и присмотрит, а после, перекинув ступни через лавку, поднимается на ноги и, выдохнув, теряется среди переставшей быть редкой толпы.

Теряется где-то по направлению к стойке трактирщика, и Лука надеется, что тот будет благоразумным и не доставит им всем проблем.

Надеется, что и сам, будучи навеселе, не начудит, и потому цедит свою единственную кружку медленно, по половине глотка.

Цедит медленно и в который раз уже, вскинув голову, сталкивается взглядом с чужими, промелькнувшими в толпе глазами.

— Мне кажется или в твоём голосе проскочило презрение?

Как раз глотает, когда слышится новый вопрос, адресованный Наазиру, и потому только поворачивает голову и вопросительно приподнимает бровь, не сразу уловивший, к чему это.

— У тебя есть какие-то претензии к женщинам?

Их осталось четверо, по двое на каждой лавке.

Можно сказать, что друг напротив друга теперь сидят, и тот, что задал вопрос, наискось к наёмнику, что так и не скинул с головы капюшона.

К наёмнику, что небрежно пожимает плечами и, отпив из своей кружки, для пущей убедительности подтверждает ещё и голосом:

— Никаких претензий.

— Мне так не показалось.

А настырный. Настырный попался малый. Впрочем, другие разве в их крепости выживают?

Лука уверен, что нет. Лука уверен, что тут и вправду есть за что зацепиться, да только не при всех и не для всех. Лука не любит даже чужими секретами делиться.

— Есть же что-то?

— Не будем об этом.

И не только Лука. Никто не любит.

Наазир отсекает тоже, но трубку крутит так, будто хочет проверить, можно ли вращать так быстро, чтобы и вовсе потухла. Будто хочет, чтобы потухла, и, вдруг вскинув голову, обращается почему-то к Луке, а не к этому приставучему напротив:

— Иди тоже. Раз уж ты совсем взрослый… Блондинка из местных трижды пробежала мимо и заглянула в наш угол. И думается мне, что вовсе не этот со свезённым глазом её заинтересовал.

Не этот, которого подчёркнуто вычеркнули из списка возможных собеседников и дали понять, что больше не снизойдут.

Лука даже хмыкает — так ему понравилось.

Лука тоже заметил чужие взгляды, Лука её саму сам заметил, но разводит пустыми ладонями и…

— Я не знаю, что с ней делать.

Нарывается на насмешки, но Наазир отчего-то, напротив, становится серьёзным и, потянувшись вперёд, заглядывает в его, Луки, глаза и вдруг сжимает его колено.

Так, видимо, ему кажется убедительнее.

— Зато она — знает.

Уверен в своих словах, и, может быть, даже неспроста. Уверен в своих словах и тут же и интонацией, и кивком головы понукает:

— Иди, найди её.

— Я пойду, но только если ты скажешь.

Это предложение сделки или вроде того. Это попытка выудить что-то полезное, что пригодится на будущее. Именно так Лука себя заверяет. Иначе для чего вообще ему эта информация?

— Сейчас, а не отмолчишься в надежде, что я налакаюсь и под утро и вовсе забуду, о чём мы трепались.

— У меня нет претензий к женщинам, — отвечает Наазир ему сразу же. Отвечает так быстро, что нарывается на саркастичный, состоящий из одного только вопросительного «серьёзно» взгляд. Нарывается и, выдохнув, тут же сдаётся и поправляется: — Ну хорошо. К части из них, наверное, всё-таки есть. С ведьмами, и магией в частности, я не в ладах.

— Где же ты успел натолкнуться на практикующую ведьму, если, как и я, вырос в стенах Ордена?

— Я у неё родился, — отвечает сухо Наазир, глядя куда-то сквозь, и тут же, сжав конец трубки зубами, глубоко затягивается и, не выдохнув, а проглотив белёсый клуб, заговаривает снова. Ещё бесцветнее, чем до этого. — После смотрел, как она горела, привязанная к столбу.

Лука слушает его внимательно, остаётся сидеть рядом и не дышит почти, ловя каждое слово, пытаясь удержать своим взглядом чужой — мутный и блуждающий. Лука забывает про всё прочее, о чём они разговаривали. Про весь бессмысленный трёп.

Такова сила пустоты, появившейся в глазах напротив. Мрачная, чёрная и давящая настолько, что за столом остаются они одни. Прочие же делают вид, что им и неинтересно подобное вовсе. Неинтересны тёмные тайны чужой тёмной души.

Да и к чему они, если кругом столько новых вещей?

К чему копаться в потёмках, когда можно наконец-то выйти к свету? Выйти, а не поглазеть через дырку в заборе, надеясь, что никто не заметит.

За столом, в темноте, в самом жарком углу таверны, остаются только они одни: Лука и Наазир.

Наазир, который словно и не заметил бы, если бы остался совсем один, и Лука, который будто был награждён каким-то животным чутьём и потому частенько подгадывает нужный момент.

Лука не лезет с расспросами, а терпеливо ждёт, что ему скажут что-нибудь ещё, и оказывается прав.

— Промышляла всяким, вот её собственные соседи и сожгли.

Наазир мрачнеет с каждым слогом и, затянувшись по новой, в этот раз всё-таки выпускает смог из лёгких.

Лука не знает, что за дрянь он курит, но пахнет она горько, и дым у неё густой и белый.

— А меня потащили к хорошо известным тебе воротам. За шиворот. По камням. Волоком.

И каждое слово как эти самые камни.

Чётко и будто забивая каждым что-то.

Лука всё ещё не перебивает. Лука в глаза ему больше не смотрит. Только на трубку, в которой медленно тлеет запалённая о стоящую на столе свечу трава.

— Мне около шести уже было, я всё хорошо помню.

Ещё один глубокий вдох, и у Луки уже внутри грудины всё чешется и горит. Луке хочется отодвинуться, но он хорошо умеет терпеть. Щурится только, чтобы глаза не резало, и всё слушает, вовсе перекинув ногу и усевшись поперёк лавки.

— И ненавижу её до сих пор. Всех их ненавижу. Всех, кто использует магию вместо того, чтобы полагаться на свои силы.

Луке и тут добавить совершенно нечего. Он себя совсем тепличным чувствует. Совсем несмышлёным и оторванным от большого мира.

О магии знает немного, и так, со слов учителей да того, что болтали другие, уже опытные наёмники.

Сам не видел, не слышал, не сталкивался.

Сам может только вот так заранее делать выводы.

Сам может только глядеть на Наазира, у которого всё лицо каменеет от отвращения, и мысленно прикидывать, насколько же верны его суждения. Насколько правдивы.

— Нечестные, подлые твари. — Качает головой, потирает глаза, будто давно уставший от всех и вся старик, и, отложив свою трубку, улыбается уже иначе. По крайней мере, пытается улыбаться иначе. — Ладно… После поговорим. Иди, Лука, пока никто другой не увёл эту красотку.

Да. Иди, Лука. Отряхнись, подобно псине, от всего, что услышал, и иди. Это же так просто!

Так просто вытряхнуть налипшую на кожу, словно копоть, чужую злобу, потрясти башкой, чтобы из неё вылетело всё лишнее, и занять её белокурой прелестницей, что явно не против познакомиться поближе.

Уже хмельная и явно не столь юная, какой хочет казаться.

Да, впрочем, какая разница?

Впрочем, Луке плевать на её годы. Луку вовсе не это заставляет плотнее прижаться к лавке и решить, что лучше уж он повременит и подождёт, но чужой взгляд так давит, что даже отмолчаться не выходит, и он, такой смелый и острый на язык, медленно мямлит:

— Не то чтобы я очень хотел…

Наазир резко выдыхает через ноздри и мотает головой. Всё ещё мрачный, как иной изображённый углём, лишённый глаз и с одним лишь проваленным куда-то внутрь ртом жуткий призрак.

— После того как попробуешь, захочешь, — утверждает с явным знанием дела, и Лука, разозлившись и на него, и на себя, всё-таки вскакивает на ноги. Да так резво, что будь стол чуть легче, то и опрокинул бы к чертям вместе со всеми яствами и тарелками.

Лука не собирается с ним спорить или отнекиваться, мямлить или доказывать, что не испугался какой-то там девчонки. Сейчас он просто пойдёт и…

— Погоди!

Останавливается, когда окликают, разворачивается, заранее готовый отразить любой словесный выпад, но к тому, что схватят в прямом смысле, оказывается не готов. Оказывается не готов и потому кренится влево, позволяя притянуть себя поближе, — и спустя мгновение уже опутан едким горьковатым дымом, который выдохнули почти что в его распахнутый рот.

Дымом, которого он тут же наглотался и закашлялся с непривычки.

Закашлялся, подавился и… едва устоял.

Закашлялся и почувствовал, как ноги стали мягкими, а голова совершенно невесомой. Пустой и свободной.

Лука даже в неверии тянется к своему лицу пальцами, чтобы проверить, не провалилось ли оно, и не может коснуться сразу: координация подводит.

— Что это? — спрашивает с толикой неуверенности в голосе, а его уже выпихивают из-за стола, да ещё и толкают в бедро для пущего ускорения.

Наазир придвигается ближе к углу стола, да так и замирает, опёршись на него локтем.

— Иди.

Луке сейчас, чтобы идти спиной, приходится сконцентрироваться больше, чем во время поединка, но улыбка, шальная и самую малость безумная, растянувшая его губы, будто приклеилась и будто намертво.

— И всё-таки?

Ему не страшно теперь. Он не может вспомнить ничего, кроме горьковатого привкуса, что просто прилип к его нёбу и теперь дерёт горло.

— Расскажу после.

Вроде бы обещает, а вроде и нет. Попробуй сейчас вообще хоть что-нибудь разбери.

— Если тебе будет что рассказать про эту прелестную барышню.

Лука понимает, что его попросту дразнят, и кивает. Пятится, да так резво, что имеет все шансы запнуться о ножку чужого стула и грохнуться.

Понимает, что подначивают, но ведётся так просто, что самому немного дурно, и в то же время голову кружит от этого.

Лука хочет не только чувствовать себя, но и быть абсолютно взрослым.