Часть 4. Глава 6 (2/2)

— Да, совсем скоро.

И Йен наверняка знает, когда именно это «скоро», а значит, можно не наседать на эту, тем самым вызывая подозрения.

— Но, боюсь, мой дядя не успеет к нему вернуться, и потому вынуждена действовать сама. Бедняжка не заслужила остаться без подарка в столь важный момент. Ей уже двадцать два, представляете?

Так и тянет съязвить о том, что и Генрику совсем скоро ждёт кошмарное для любой женщины число «двадцать», но прикусываю язык и старательно проглатываю все приходящие на ум шуточки. Особенно после того, как вспоминаю, сколько на самом деле Тайре.

Тайре, которая по сравнению с местными мадам прямолинейна и груба до непристойности.

Тайре, по которой я уже начинаю скучать, обляпанный всем этим приторным сиропом.

— Так, значит, вы готовите для неё что-то особенное? — подытоживаю, выделяя последнее слово, и девушка расплывается в довольной улыбке. Весьма маниакальной, на мой взгляд, и находящей отражение и в её глазах тоже. Меняющей её всю до неузнаваемости. — С позволения своего дяди?

— Разумеется. Господин Адриан всего лишь помогает мне сохранить тайну. Когда живёшь в таком большом замке, с этим сложно, знаете ли. А у вас большой дом? — меняет тему столь же стремительно, сколь и выражение лица. Лица, что расслабляется и не выглядит ни хищным, ни неприятным. Девица и девица, коих тысячи на мощённых камнем улицах.

— Не настолько, как ваш, — отвечаю совершенно равнодушно, не вдаваясь в детали и ничего не представляя в этот момент. Потому что нет его у меня. Нет у меня каменного, привязывающего к одному месту дома и вряд ли когда-нибудь будет. Но, возможно, мог быть, если бы не Орден и его обычаи. Возможно, у меня был бы и дом, и плуг, и даже пара удойных коров. Вот уж что представляю, и едва не выворачивает.

— Уже обустроили детскую? А имя для малыша? — Генрика расслабляется настолько, что принимается тараторить как не в себя, и я теряюсь даже ненадолго. Теряюсь, пока не понимаю, что в короткие паузы, которые она берёт между фразами, от меня и не требуют ответа. — Я спрашивала у вашей жены, но она только повторяет, что верит в приметы и потому хранит всё в секрете. Даже потрогать живот не позволила.

Вроде и ябедничает, а вроде мне, как прилежному мягкотелому червяку, положено считать, что это трогательно. Трогательно, что моя единственная на всю оставшуюся жизнь такая неприкосновенная и недоступная для всех.

Вроде и ябедничает, но это не кажется чем-то странным. То, как от Мериам мы перешли к Йену.

Столь же ненавязчиво и легко, как на противоположную сторону петляющей меж высоких каменных домов улицы. Улицы, что никак не закончится, а пора бы уже раскланяться и разойтись.

— Она не любит, когда её касаются без спроса. — Пожимаю плечами, показывая, что в подобном ничего странного нет, и стараюсь не думать о том, что на деле постоянно его трогаю. Умышленно и нет, тяну руки и, даже контролируя себя, забываюсь и то и дело принимаюсь портить чужую причёску, наматывая на пальцы длинные волосы. — Даже одевается сама, не доверяя служанкам.

— О, я слышала об этой её странности.

Разумеется, ещё бы ранее прибывшие дамочки, обсудившие друг друга с головы до ног, не принялись за новую жертву. К моему великому удовольствию, далеко не все «её» странности бросаются в глаза.

— Но прислуге она нравится, хотя герцогиня как-то рассказывала, какой привередой была её сестра до замужества. Чем же вы так её изменили?..

— Виной всему обстоятельства. — Всего одно обстоятельство. Что в своё время проехалось и по мне тоже. И если не изменило, то, перемолов, собрало уже под себя. Всего одно обстоятельство, что так ловко самоустранилось и бросило меня всё разгребать. — И любовь, конечно же.

Последнее добавил потому, что именно это желает услышать любая девушка. В свой адрес или нет — не важно. Для них главное, чтобы всё в этой жизни было подчинено светлой высокой любви. А на то, что эта самая любовь калечит чаще прочего, можно простодушно похлопать ресницами.

— А у вас по любви?

Так и хочется ляпнуть какую-нибудь двусмысленность, но в том, что потащит всё это дальше, не приходится сомневаться. И вряд ли образ обожающего свою наречённую подкаблучника выдержит сплетни о том, что наше «по любви» завязано на присутствии третьего мрачного мужика, который ещё и ненавидит большую часть живого до кучи.

— Бывают и такие случаи?

— Наверное, изредка. — Наверное, всё-таки чаще, чем мне попадается не утомляющий до желания убедить замолчать насовсем собеседник. — Кстати, о любви. Вы так и не отдали мне её список.

— Простите, виновата! Заболталась. — Притормаживает, чтобы пробраться пальцами в карман, скрытый складками плаща, и, повозившись, вытаскивает сложенный вчетверо желтоватый прямоугольник, который я тут же вытягиваю из её пальцев. — К тому же мы почти пришли. Видите вывеску?

Поднимаю взгляд, рассматриваю выбитые на деревянной доске буквы и, кивнув, разворачиваю наконец листок. Считываю строки и замираю на середине шага.

Кипрей, люцерна, шалфей…

Смаргиваю, понимая, что даже не узнаю почерк. Не узнаю в этих аккуратных округлых завитушках резкие мелкие каракули Йена, что частенько смазывает половину букв, потому что торопится.

— Это что? — Вопрос вырывается сам собой, и Генрика ощутимо напрягается. Генрика улыбается, но в глазах её мелькают насторожённость и тень страха. Генрика улыбается и легонько пожимает плечами.

— Травы, показанные при беременности, господин.

И именно это сейчас самое забавное. Самое забавное из всего. Потому что моей милой Йенне лекарственный веник для дамы на сносях пригодится только в качестве каминной растопки.

— Вы, верно, не разбираетесь?

Ответить не успеваю, потому как, удивившись и задумавшись, пусть всего на мгновение — не важно, теряю бдительность. Теряю бдительность и слишком поздно понимаю, что именно не так. Понимаю ещё до того, как в спину утыкается нечто увесистое, и, скорее всего, это «нечто» — арбалет.

Крайне знакомое ощущение.

Медленно поворачиваю голову, гляжу на Генрику, которая ничуть не напугана и делает лишь шаг в сторону, когда из промежутка между домами показывается мрачный, одетый сплошь в чёрное бородач и кивает кому-то, стоящему за моим плечом.

— Мы уже пришли, я так понимаю? — обращаюсь скорее к воздуху, чем к кому-то конкретному, но тут же вынырнувший из-под левого бока складный вёрткий мужик, которому на вид вряд ли можно дать меньше пятидесяти лет, вытягивает листок из моих пальцев и, мельком глянув, комкает его.

Генрика делает ещё один шаг назад и всё молчит. Генрика, что только притворялась дурой или же слишком уж хорошо притворяется сейчас. Берёт бородача под руку, совсем как недавно меня, и, кивнув тому, кто держит арбалет, удаляется, исчезнув меж домов.

Я же так и стою на месте, осмысливая, за что именно я впал в немилость.

Неужто всё из-за шкафа?.. Всё дело в Мериам?.. Или Адриан решил пошевелиться и разрешить ситуацию, возникшую из-за тролля?

Жду того, что произойдёт дальше, жду звука, с которым выпрямится натянутая тетива и, выбросив вперёд болт, переломает мне позвоночник. Жду росчерка впившегося в бок лезвия, но мужик вдруг поправляет куцую, затасканную вусмерть шапку и, воровато оглянувшись по сторонам, кивает тому, кто держит меня на прицеле.

— Идём.

Должно быть, в ответ ему достаётся непонимание, потому что, скривившись, сплёвывает и раздражённо добавляет, кивнув на виднеющуюся между домами площадь:

— Не здесь!

— Было велено… — Спорящий с ним в затылок мне дышит и едва не басит. Здоровый, значит.

— Я знаю, что было велено! Давай, уводи!

Тут же получаю тычок в спину и покорно поворачиваюсь, последний раз бросив взгляд на травничью лавку. Понимаю, что, разозлившись, позволил одурачить себя и увести из замка. Понимаю, что, собственно, ничего не потерял от этого. Поворачиваюсь и понимаю, что кроме этих двух есть ещё и третий. Совсем щуплый пацанёнок лет шестнадцати. Пацанёнок, нож в руках которого явно тупой и поеденный ржавчиной.

Ну что же… Йен остался с Мериам и вряд ли куда-то без неё ступит, а значит, в относительной безопасности и в няньке не нуждается пока.

Значит, можно и задержаться немного. Не всё же мне развлекаться, сдувая с притащенных им книг пыль или гадая, что там задумал Адриан. Можно и размять руки.

Идём совсем недолго, и уже на подходе к старому, облезшему от влаги амбару понимаю, что вот он, последний пункт моего сегодняшнего небольшого путешествия. Понимаю, а сам озираюсь, оценив и притащенный чёрт-те откуда стул, и дыры в потолке, из-за которых внутри так светло, и перевёрнутый днищем кверху ящик, на котором разложены разнокалиберные щипцы и пара длинных игл.

— Надо же, всё как я люблю, — тяну с заметным сарказмом в голосе и тут же получаю между лопатками. — Да ладно, ладно, иду я.

Толкает к хлипкому, видавшему в своей жизни и лучшие времена облезлому стулу, сиденье которого некогда было обтянуто бархатом. Толкает к стулу, шипит что-то о том, чтобы не дёргался, и ни на секунду не отводит арбалет, пока другой, тот, что высокий и, должно быть, жилистый, затягивает верёвку на моих заведённых за спину руках.

И надо же, как старательно затягивает!

Не шевелюсь даже, пока делает это, и не пытаюсь развести кисти в стороны. Не пытаюсь дёргаться или драться.

Курок арбалета взведён, а значит, стоит только дёрнуться — и с такого расстояния и слепому не промазать. Разворотит мне всю грудину, а сердце превратит в обезображенную отбивную.

Курок арбалета взведён, и я, пока фиксируют руки, оцениваю само орудие.

Смахивает на бронебойный, да только откуда такую махину уличным отморозкам достать?

Смахивает на бронебойный, но выполнен уж больно небрежно, будто бы собран из попавшегося под руку хлама по некоему образцу.

И всё бы ничего, да только никто уже не таскает с собой бронебойные. Никто, кроме закованных в металл рыцарей, которым достаёт силы и выносливости для такой громадины.

Так может… и этот тоже?..

Этот здоровый, чересчур уж развитый физически мужик, покрытый самыми разными шрамами? Рукава куртки закатаны, и лишь кусок шеи видно, но и на них росчерков до черта. Росчерков, следов прикосновения пламени и резких, обжигающих кожу уколов от узких ножей. И одежда на нём словно с чужого плеча. Одежда на нём не новая, но совершенно не сидит. Топорщатся плечи куртки, штаны коротковаты…

Опускаю взгляд, чтобы оценить ботинки, но тут же вскидываю подбородок вверх.

Чужое лезвие предупреждающе ужалило.

— Велено было на месте пристрелить, — цедит тот, что с арбалетом, и даже поднимает свою махину повыше, и прицел теперь смотрит ровнёхонько на мой лоб. — За каким было в амбар тащить, да ещё и связывать?

Его подельники, куда более мелкие, суетливые и смахивающие на крыс ребята, замирают, и тот, что старше, в натянутой на лоб шапке, проверяет опутавшую мои руки верёвку ещё раз. Только убедившись, что она плотно примотана к перекладине, выходит из-за моей спины и отвечает:

— Да погоди ты! Пристрелить всегда успеется, а заплатила-то девка всего ничего! Как те четыреста монет на троих делить?

Не собирался встревать, но после озвученной суммы в голове что-то переключается само собой. Щёлкает, да так звонко, что я на миг ощущаю себя пятилетним обиженным ребёнком.

— Может, этот вот где ценности держит да нам расскажет?

Прочищаю горло, перед тем как вклиниться, и даже улыбаюсь. Улыбаюсь той самой улыбкой, от которой скулы будто замораживает. И искренне надеюсь на то, что если и понесёт, то хотя бы не слишком сильно.

— Я, конечно, страшно извиняюсь, что прерываю столь свирепых господ, но…

Глядят на меня весьма снисходительно, наверняка уже наизусть заучив первую фразу и ожидая мольбы и предложения выкупа. Глядят на меня весьма снисходительно и, лишь когда заканчиваю, меняются в лицах.

— Сколько, блядь?! Четыреста?!

Переглядываются, и громила сводит брови на массивной переносице и кивает. А я едва воздухом не давлюсь от такой наглости. Ни хера себе! Эта овца что, действительно заказала меня за четыреста монет?!

— За четыреста медяков? — уточняю и ничего не могу поделать с собственным голосом. Яд так и сочится. Ничего не могу с ним поделать и, откровенно говоря, не собираюсь. Какая, к чертям, разница, заподозрят что или нет, если выйду я отсюда в итоге один? — Не камней, не слитков, не ёбаных пустынных мышей, из желчи которых делают эликсир, поднимающий упавший хер? За четыреста монет?!

Самый старый опускает подбородок снова, и я, не сдержавшись, хмыкаю. Вот же… Четыреста монет. Как за простого карманника или конокрада. Пытаюсь припомнить, когда меня в последний раз так оскорбляли и оскорбляли ли вообще.

Запрокидываю голову и взглядом упираюсь в широченные дыры меж досок давно обветшавшей амбарной крыши. Что может быть лучше, чем сдохнуть в подобном месте, да ещё и зная, что за тебя заплатили каких-то вшивых четыреста монет?

Выдыхаю через ноздри и перевожу взгляд на плечо чужого арбалета, который при желании можно использовать как таран.

— Прошу прощения за то, что прервал. — Голос звучит максимально чопорно, и, кривляясь, даже поджимаю губы. — Ради всех богов, продолжайте. На чём мы там остановились? На пытках, без которых я не скажу, каким имуществом владею и где его держу? Так, может, начнём уже? Клещи, пламя, может, кузнечные щипцы?..

В недоумении только и делают, что сталкиваются взглядами. Громила пожимает плечами и чем-то напоминает мне убитого тролля. Первого или второго — без разницы. Всё тот же низкий лоб и массивная тяжёлая челюсть. И крайне сомнительные проблески интеллекта в глубоко посаженных глазах.

— Ты его по голове, часом, не ударил?

Бугай мотает головой, и мне очень хочется вставить и на это что-нибудь. Сдерживаюсь, закусывая щёку. Пальнёт по тупости ещё, а мне потом последние секунды своей жизни проклинай себя на все лады. Нет, ещё рановато для подначек.

— Он вообще как, нормальный?

— Разумеется, нет, — отвечаю вместо старого и быстро, пока не заметили, кошусь в сторону того, кто явно побаивается и держится в стороне. Мальчишка совсем всё-таки, не освещение обманывало. Можно считать его половиной противника. — Будешь тут нормальным, когда за твою смерть заплатили всего четыреста монет.

— А ты оскорблён, видно?

А кто бы не был, если бы наворовал с моё, да и убитым никогда не вёл счёта?

— Просто до смерти, — подтверждаю и, чуть подавшись назад, осторожно откидываюсь на спинку, пробуя, насколько она крепкая. — Вот-вот от обиды сдохну, и окажется, что вам и платить не за что.

— И сколько же надо было требовать? — Вопрос звучит от дверей, и становится ясно, кто тут не только самый неопытный, но и любопытный.

Отвечаю, повернувшись в нужную сторону, и про себя подмечаю, что кинжал, который он всё никак не выпустит из рук, на деле старый кухонный нож с широкой узкой ручкой. Видно, промышлять начал недавно совсем и на нормальное оружие ещё не натаскал.

— Ну… один мой знакомый сказал бы, что хватит и монеты, а я предпочитаю думать, что не меньше пяти. Пяти тысяч.

Присвистывают одновременно, и тот, что в шапке, не сдерживается и ухмыляется почти беззубым ртом. Или не почти, если не считать показывающихся сточенных клыков.

— Это голубая кровь в ваших жилах стоит столь дорого, господин? — Наклоняется ко мне и обдаёт далеко не самым приятным дыханием, но едва ли веду глазом. Брезгливость — весьма редкий гость в моей голове, если это не явное желание продемонстрировать отвращение, конечно.

— Кое-что другое, — отвечаю, подавшись вперёд, и заглядываю в его глаза, заговорщицки понижая голос: — У меня член волшебный. Раз коснёшься — и до конца своей жизни блевать монетами будешь. А уж если лизнёшь…

Бьёт сильно и резко. Наотмашь. Бьёт, и рука у него прекрасно поставлена. Врезается локтем в мою челюсть, и голову отбрасывает назад, да так, что всё вокруг взрывается искрами. Да так, что едва не затылком до спинки стула, что надсадно скрипит и, кажется, будто ещё и трескается.

Очаровательно.

Выпрямляюсь медленно, ни звука не проронив, и, коснувшись языком треснувшей губы, как ни в чём не бывало перевожу взгляд на того, кто с арбалетом. На того, кто куда больше остальных хмурый и явно бешеный. На того, кто самый серьёзный и нетерпимый к моим шуточкам.

— Может, ты первый, сладкий? А если будешь старательным, то, возможно, это потрясёт меня настолько, что я тут же скажу, где припрятал довольно увесистый мешок с каменьями?

Даже позволяет договорить, а после, нисколько не меняясь в лице, поднимает оружие так, чтобы прицел смотрел аккурат на мой рот. Выстрелит — и череп разнесёт как трухлявую тыкву. На ошмётки, во все стороны. Выстрелит — и я едва ли успею прочувствовать это всё.

Укладывает большой палец на крючок, показательно поглаживает его, но до того, как вожмёт, рука старшего опускается на его плечо.

Смотрит на него долго, с силой сжимая пальцы поверх кожаного наплечника, грубо пристёганного к рукаву куртки, и медленно качает головой. Лишь после того, как здоровяк выдыхает через раздувшиеся ноздри, оборачивается через плечо:

— С каменьями, говоришь?

Сама вкрадчивость, и нечто такое мелькает в его взгляде, что тут же смекаю: опасен тут явно не этот плечистый лесоруб, что, скорее всего, раньше состоял на государственной службе и носил латы. Отсюда и умение обращаться с подобным оружием. Отсюда и мышцы, что неизбежно высохнут без положенного такой массе довольствия.

— Целый мешок?

— Ну… грамм на семьсот потянет, — веду диалог охотно, не собираюсь сжиматься в комок и верещать о том, что не дам ни опала, пока не отпустят. О нет, расчёт тут иной. Охотно расскажу, где и что. Охотно расскажу и даже сам предложу одному из них отлучиться и сбегать проверить, не наврал ли. — Это же лучше, чем четыреста монет? Изумруды, например, довольно неплохо поднялись в цене.

— Так ты, значится, ювелир?

О да. В точку. В точку, что примерно в километре от истины. Но разве стоит такая мелочь чужого внимания?

— А что, красавица, которая меня привела сюда, ничего не рассказала? Условились только о месте?

Ну же! Хотя бы что-то! Что-то полезное! Что-то, кроме туповатых смешков, плевков и блестящих от жадности глазёнок.

— Так, стало быть, ювелир.

Приподнимаю бровь, намекая на то, что я этого не говорил, но и отказываться от предположения не намерен.

— И много у тебя «вкладов»?

— Охотно отвечу, но после того, как ответишь ты. — Подмигиваю обоими глазами по очереди и кривляюсь, вытягивая губы, несмотря на то что разбиты, в трубочку.

Бугая всё больше раздражаю, а вот старый не обращает на подначки вообще никакого внимания. Потому и старый, что вовремя не реагировать выучился.

— Даже если я скажу, даже если про камни расскажешь, то отсюда не выйдешь. Репутация, понимаешь ли.

Важно киваю, сглатываю ставшую солоноватой от крови слюну и продолжаю гнуть своё, начисто игнорируя намёк на скорую смерть.

— Ну так зачем тратить время на пытки, если всего-то и требуется — это рассказать, с чем именно пришла девчонка? А после я скажу, где спрятал камни, и сможешь кокнуть меня с чистой совестью. Чем не идеальный план?

— Слишком идеальный. — Человек-холм влезает неожиданно, и если и неумён, то с инстинктами у него всё более чем в порядке. В порядке с тем, что называют чутьём. — Не пойдёт. Давай, кончай его — и валим отсюда.

— Как знаешь, — жму плечами, насколько позволяет верёвка, и снова осторожно наваливаюсь на спинку. — Россыпь алмазов, как по мне, ни для какого кармана не лишняя.

— Может, всё-таки проверим? — Вопрос ломкий, но сколько же в нём жадности! Пацан всё-таки не выдерживает. Пацан, что всё это время приплясывал на одном месте и так и гнулся весь от нетерпения. Вот точно как ожившая глина. Пацан оказывается самым простодушным из всех. — Может… узнаем, где у него тайник, я проверю, а после и пришьём уже, а?

Ага. Да. Ты проверишь, отсыплешь себе больше половины, закопаешь поодаль и остальное честно разделишь с приятелями. Знаю я таких «любезных», готовых бежать по любой наводке.

Старый молчит, поглаживая тёмный от выступившей щетины подбородок, и вместо него отвечает этот, с арбалетом:

— Слишком уж складно всё.

Упорно гнёт своё и совершенно не собирается переубеждаться. Такая умница, что хочется разумилиться и посоветовать ему так и держать.

— Так, может, свезло в кои-то веки, а? — явное дитя трущоб тоже упорное и одно да потому талдычит, да с таким запалом, будто уже мысленно всё нашёл. Будто прикинул, на что именно можно обменять найденные камни и сколько долгов раздать. Будто прикинул, как удобно будет в новых сапогах и сколь ярко будет блестеть новый острозаточенный нож. — Ну видно же: блаженный он! Идиот! Может, всё-таки, а…

— Я бы прислушался к…

Бугай скалится, кривит морду и, не желая слушать моего трёпа, спускает крючок. Болт свистит аккурат рядом с моей щекой, даже цепляет вылезшую прядку волос и тяжело врезается в один из опорных столбов.

Наконец-то!

Смаргиваю, и счёт начинает идти на секунды.

Арбалет тяжёлый, с ножной педалью, такой одними руками не перезарядишь. Арбалет тяжёлый, громоздкий, и можно целых полминуты ковыряться.

Полминуты, если они есть.

Резко подаюсь назад, смещаю центр тяжести и падаю на спину, ломая хлипкую спинку стула. Ломаю спинку, всем своим весом падаю на кисти, тут же отреагировавшие вспышкой резкой, пронизывающей суставы боли, и, выдернув сломавшуюся палку, распутываю ослабившуюся верёвку. Откатываюсь в сторону, наплевав на сохранность дорогущего представительного плаща с меховой отстрочкой и, увернувшись от удара сапога, что метил в мою голову, вовсе расстёгиваю пряжку, улучив секунду.

Блокировать удары лёжа — то ещё дерьмо, и потому, вывернувшись, нарочно подставив спину, а не живот, откатываюсь дальше и поднимаюсь.

Перед глазами — плывущие ночные звёзды, передо мной — две фигуры, что столь сильно рознятся по размеру.

Бугай отбросил арбалет в сторону и выхватил короткий нож. Тот, что старый, самый матёрый из всех, уже заходит сбоку, согнув в локтях руки. В каждой — по тонкому лезвию, что так любят сажать под рёбра своим жертвам дорожники.

Но всё это не важно. Всё это — ерунда.

Потому что не арбалет. Не дальнобойное.

Потому что щенок, что позади всех, так и застыл напротив ворот и не может заставить себя пошевелиться. Даже если и схватится за эту махину, то колчан всё равно на чужом поясе. И далеко не факт, что перезарядить сможет.

А за тонкими досочными стенами — улица.

А за тонкими досочными стенами туда-сюда снуют рабочие люди, и никто из них, никто не сунется внутрь, даже услышав крики. Каждый сам за себя или за своих.

Отступаю назад, на ходу ослабляя застёжку на куртке, чтобы не задохнуться, если кому-то удастся зайти сзади, и, неловко дёрнув за ремешок, цепляю край цепочки.

Выскакивает наружу и ложится на лацкан уже расстёгнутой крутки.

Тот, что огромный, как холм, и бровью не ведёт, а вот старый… Старый будто бы что-то понимает. Щурится и успевает рассмотреть до того, как спрячу вновь.

Щурится и кивает здоровому, чтобы заходил слева.

Кивает здоровому, и я, пока есть хоть какая-то дистанция, пригибаюсь, чтобы поднять с усыпанного соломой пола отскочившую от стула ножку. Деревянную палку с крепким, даже не согнувшимся от удара о пол длинным гвоздём.

Кисти противно ноют, но кому до этого есть хоть какое-то дело?

Какое вообще дело до боли, когда по крови наконец-то расходится нечто куда более горячительное, нежели праздное бездействие и скука?

И теперь не до болтовни. Теперь — одна сосредоточенность и голый расчёт. Теперь только лихорадочно летающие туда-сюда мысли. Одни только попытки просчитать.

Сразу бросятся или?..

Сразу.

Додумать не успеваю, как приходится уворачиваться от лезвия и не подставиться под другие два. Приходится отпрыгнуть назад и нырнуть за опорный столб так, чтобы отделить от себя более опытного противника. Чтобы убрать гору, которая куда медлительнее, но может и хребет переломить, если поймает.

Предсказуемы оба.

Обходят по новой.

Предсказуемы оба, но тот, что моложе, не терпит и, бросившись на меня как разъярённый бык, рефлекторно прикрывает лицо, вскинув руку, когда я мечу в шею.

Когда крепкий гвоздь легко рассекает плотную кожу и рвёт артерию, которую видно настолько чётко, что и слепнущему не промахнуться.

Застревает глубоко, но палку приходится выпустить, чтобы второй не раскроил мою ладонь.

Палку приходится бросить, крутанувшись на пятках, обогнуть замершего, ещё не понявшего, что произошло, бугая и на ходу вцепиться в короткую стрелу, которая больше прочих торчит из его набедренного колчана. Выдернуть её, использовать как хоть какое-то оружие и слишком поздно услышать раздавшийся за спиной, безумно близкий свист.

Пальцы, уже было сжавшиеся вокруг добычи, разжимаются сами собой.

Недооценил!

На полный финт не хватает ни времени, ни места. Будто крутым кипятком обжигает спину, будто окатили по диагонали, от лопатки и наискось, до самого бедра.

Недооценил пацана!

Недооценил сразу, но больше не повторюсь.

Ухожу от второго неумелого удара, едва блокирую вскинутой рукой росчерк тонкого лезвия, защищая глаза, и, отбежав, улучив момент, пригибаюсь и выдёргиваю нож из сапога.

Всего один с собой.

Но зато всегда.

Всего один, но тот, что пальцы знают до последней царапины. Пальцы, что ощущают его вес сейчас и почти сразу же нет.

Бросок вышел откровенно так себе.

Бросок вышел такой, что самому в пору закатить глаза, но цели достиг. Вонзился во впалый, прикрытый лишь древней хламидой живот того, кто может быть хоть сколько-то серьёзным соперником.

И надо отдать должное: сразу не падает. Держится. Сразу не падает, хоть и глаза его ползут на лоб, а пальцы, стискивающие рукоятки ножей, сжимаются сильнее.

Выпрямляюсь, и с распоротого рукава на солому щедро течёт. Пояс штанов, да и штанина тоже, ощутимо мокнут. Раны плёвые, но кровят. Раны плёвые, но ноют. Раны болят, но это едва ли то, что способно потушить мой запал.

Напротив.

Перед глазами всё алое.

Перед глазами — на ногах двое и груда мяса в луже, что и не лужа вовсе, а так, спешно впитывающееся в солому и землю пятно.

Перед глазами — на ногах двое.

Ненадолго только.

Рукоять ножа ходуном ходит вместе с судорожными вздохами, вместе с чужими мышечными спазмами.

Вздыхает раз, второй…

Алое выступает на его поджатых губах.

Алое выступает на его, а мои растягиваются против воли. Совсем так же, как и в начале этого чудного знакомства.

Переступает с ноги на ногу, пошатывается и, выпустив оружие, падает на колени.

Валится и смотрит только вниз теперь.

Его не интересую ни я, ни осмелевший и испоганивший мою куртку пацан.

Его не интересует ничего, кроме рукояти, что он пробует коснуться и тут же отдёргивает скрючившиеся пальцы.

Держу в поле зрения обоих, несмотря на то, что теперь-то этот мелкий уродец явно не сунется. Не сунется в лоб. Не сунется, понимая, что остался один.

— Тут я, пожалуй, должен сказать, что стоило бы узнавать хотя бы что-то о том, кого собираешься грохнуть… — Поднимаю с пола чужой арбалет и, оценив его немалый вес, приближаюсь к стоящему на коленях и тому, что спешно отскочил к дальней стене амбара. — Но какая уже разница, правда?

Вскидывает голову, явно собирается с вызовом зыркнуть или выплюнуть нечто ехидное, но не даю ему такой возможности.

Приклад широкий, будто созданный для того, чтобы ломать чужие носы и шеи. Приклад широкий, впечатывается прямо в переносицу, а во второй раз — выше из-за рефлекторно дёрнувшейся назад головы.

Хрустят позвонки, и тело с изуродованным лицом заваливается назад. Склоняюсь над ним и обращаюсь к тому, кто только что скользнул в тень и наивно полагает, что сможет спрятаться от меня за небрежно сваленным стогом.

— Вот мы и остались вдвоём. — Мой голос звучит вовсе не так, как в начале этого пути. Мой голос явно выдаёт, что больше не настроен дурачиться, и лучше бы ему оказаться догадливым. Лучше бы ему оказаться чуть более мозговитым, чем тот, кто истёк кровью и сейчас конвульсивно подрагивает, дёргая огроменными ступнями. — Ты и я.

Напуганный, забившийся в самый тёмный угол силуэт не отвечает, а только жмётся лопатками к доскам. Напуганный силуэт только выдыхает и давится писком, когда я, так и не выпустив из рук уродливую самодельную махину, наклоняюсь за выпавшим из колчана болтом.

Как и думал: целая вечность на то, чтобы перезарядить, и тетива такая тугая, что едва получается натянуть с повреждённой, тут же закровившей куда сильнее рукой.

Но оно определённо того стоит.

То, как вместе со вставшей в паз стрелой всхлипывает самый юный и успевший сотворить в своей жизни всего лишь несколько больших глупостей мальчишка.

— Давай, лапушка, вылезай сюда.

Замирает, кажется, даже дыхание задерживает, но тут же начинает стучать зубами так, что я бы и в полной темноте его нашёл. Не промахнулся бы.

— Мне нравится видеть глаза тех, кто меня боится. А не будет страха — значит, будут твои крики. Эта уродская штука разломает твою грудь так быстро, что даже обделаться не успеешь.

Гулко сглатывает и, прижавшись к стенке, осторожно выбирается из-за стога. Выходит ровно на середину, да так и остаётся стоять, прилипший к доскам. Просто идеальная мишень.

Идеальная мишень, в которую я тут же целюсь и даже демонстративно прикрываю один глаз.

— Не надо… — Справляется со своими страхом и немотой даже для того, чтобы попросить, а после всхлипнув, отмереть и закричать уже в голос: — Не надо, пожалуйста!

Ностальгией омывает даже. Ностальгией по тем временам, когда самыми частыми словами, которые я слышал, были вот эти три.

— Почему нет? — интересуюсь скорее для того, чтобы растянуть момент, прочувствовать его ещё полнее. Буквально из воздуха кусок его ужаса выгрызть и проглотить. — На «да» у меня куда больше аргументов.

Лихорадочно соображает, глаза так и бегают, и, дёрнувшись всем телом, даже светлеет. Едва не подпрыгивает на месте, будто найдя абсолютную лазейку.

— Я расскажу!

Приподнимаю и бровь, и арбалет, и он начинает тараторить куда быстрее:

— Я расскажу, что сказала та девушка, когда пришла к Сундуку!

А, так этот щуплый и без зубов, значит, Сундук? Непременно бы поинтересовался почему, да время не терпит. Непременно бы поглумился и вызнал прозвище этого, что сейчас обделается и размажет по стенке, но что-то подсказывает мне, что если сдохнет от разрыва сердца, то пользы от него не будет вообще.

— Когда пришла?

— Да два дня назад! — кричит так, что умудряется испугать пробегающую мимо и тут же отозвавшуюся лаем собаку. Кричит так, будто я барабашка и меня можно отогнать этим криком. — Явилась вместе с Бородачом, так, мол, и так, есть один при манерах, которого нужно убрать. Заплатила половиной и остаток отдать должна была после того, как мы тебя сюда увели. Сказала, что мешаешь каким-то там делам и вообще хапнул не по карману. Не для тебя, мол, предназначенное совсем.

Два дня.

Ещё до подслушанного разговора. Значит, всё-таки не заметили тогда. Значит, не из-за него. Значит, продумали всё раньше? Но вместе с Адрианом ли? Стал бы бывший гвардеец, а ныне напыщенный индюк при мундире и наплечных лентах, опускаться до найма подобного сброда? Стал бы он нанимать трёх идиотов после увиденного около пещеры тролля?

Может быть, и вовсе не в Адриане дело? Очень большой вопрос и, увы, не единственный. Может статься, что сейчас и не самый важный. Может, как-то прознала про призрачную бабку и о том, что тайник — вовсе не красивая сказка?

Просто окутывает предчувствием чего-то близкого и мерзкого, как сломанные кости.

— Что предназначалось?

— Она не сказала! — выкрикивает и тут же, испугавшись, видно, что могу рассердиться, зажимает себе рот ладонью, явно прикусывает её и, сглотнув, говорит уже нормально. Тараторит только страшно. — Какая-то ценность, надо думать. Каменья, золото, может, ещё какая требуха.

Проглатывает, дёргает себя за рукав хламиды и продолжает, решив не дожидаться наводящих вопросов или звона спущенной тетивы. Решив не испытывать терпение того, кто медленно истекает кровью и куда быстрее звереет от осознания собственной глупости.

Надо же было так расслабиться! Думал, она дура совсем и максимум попробует на шею вешаться. Думал, она дура и по иронии именно в моём лице искала развлечения. Думал вызнать что, и она охотно поделилась своими планами, сама того не подозревая. Поделилась, потому что посчитала, что любезничает с будущим мертвецом.

— Знатные — из другого теста все. Кто знает, что у неё там в голове? — уже не тараторит, напротив, растягивает слова и глядит себе под ноги. На сбитые носки сапог и гнущиеся коленки. — Сказала, что нужно убрать того, кого приведёт, и только. Бросила напоследок, что очень вовремя это всё. Я её и не видел толком, не рассмотрел! Клянусь, это совсем всё… — шепчет уже, и глаза у него, когда поднимает голову, на пол-лица. Шепчет уже, и губы дрожат. Такой весь жалкий, нарочно сжавшийся и умоляющий. Такой весь покорный и позабывший о своих мёртвых друзьях. Ни капли сочувствия или солидарности, волнуется только о себе.

Прикажи — и землю жрать станет, и даже ухо этого мёртвого Сундука отгрызёт и проглотит. Прикажи — и поклянётся в чём угодно, наобещает с три короба, только бы выбежать из этого амбара и со всех ног броситься прочь.

Что-то ещё бормочет, а у меня в голове вертится это его «не для тебя совсем». Это странное, непонятное и будто бы ничего не значащее послание. «Не для тебя…» Что у меня вообще есть из того, что другому принадлежит или принадлежать может? Что у меня… Осекаюсь на середине мысли, и в голове становится пронзительно тихо.

Ни единой мысли.

Совсем ни одной.

«Не для тебя совсем».

Шиплю, как гадюка, которой наступили на хвост, и едва сдерживаюсь, чтобы не подолбиться о ближайший стол своей тупой башкой.

— Я могу…

Лишь только подаёт голос, как, потеряв к нему всякий интерес, жму на спусковой крючок. Не поворачиваю голову даже, чтобы проследить за коротким полётом болта, и игнорирую громкий ломаный хруст. Выпрямляю руки, отбрасывая чужую, лишившуюся хозяина игрушку и, всё ещё не желая признавать, что угадал, оборачиваюсь, чтобы пинком уложить на спину изуродованное тело и выдернуть из него свой нож. Отираю об его же одежду, совсем небрежно, просто для того, чтобы дать себе ещё пару секунд, а после, заставив очнуться, вырваться на улицу, навалившись на притворенные, но не запертые на засов двери амбара.

Странно, но боли почти не чувствую. Боли нет, но раны будто горят, и это единственное, что напоминает о них. Это единственное и совсем не перекрывает болезненно пульсирующей, разросшейся по всему моему подсознанию догадки. Догадки о том, что же всё-таки не для меня. Что не моё.

***

Я не верю в предчувствия и хрень вроде ярмарочных предсказаний. Я не верю в ерунду вроде примет или несчастливых знамений. Я верю своему чутью, которое если и сбоило, то всего раз или два за всю жизнь.

Я верю чутью, и сейчас оно просто тащит меня в замок. Гонит, подталкивая в поднывающую от глубокой царапины спину. Царапины, что я даже не ощупал, посчитав это напрасной тратой времени.

К воротам возвращаюсь не длинным путём, не по извилистой широкой улице, а переулками, потому что всё ещё надеюсь успеть раньше этой ведущей какую-то свою игру суки и поймать её на подступах к замку.

Поймать и поговорить вовсе не так, как она привыкла.

И плевать, кто там её дядя. Плевать, если он её больше никогда не увидит и даже останков не найдёт. И никак, никогда, ни со мной, ни с Йеном её не свяжет.

Каменная кладка под ногами так и мелькает, смазываясь контурами и выступами. Каменная кладка под ногами так и мелькает до самых замковых ворот, и только там, около кованых решёток, вспоминаю, что не подобрал плащ. Плевать на содержимое карманов, в них ничего ценного и не было, разве что записка, написанная кем угодно, но только не Йеном и не Мериам. Плевать на карманы, да только прорезанную в двух местах куртку и тёмные пятна, что так сразу и не вычислить на чёрной одежде, стоило бы прикрыть.

Не для чужих глаз всё это дело.

Но возвращаться уже не имеет смысла, и потому просто киваю дремлющим закутанным стражам, и те, лишь мельком глянув на знакомое лицо, отпирают засов. Прохожу внутрь, не обронив ни звука, и так же преодолеваю первую лестницу, небрежно справившись у постового, не возвращалась ли госпожа Генрика со всем необходимым для моей жены.

Сам держусь в тени, радостно болтаю, пока не получаю чёткий отрицательный ответ. Неужто и вправду, покончив с делами, отправилась на свидание? Надо же, какая восхитительная небрежность по отношению к убийству.

Только вот бы выяснить за что, да ещё такое скрытное.

Адриан, которому просто необходимо сохранить руки чистыми, или, может быть, Йен болтнул что-то Мериам о поиске камней? Йен, который почти помешался на этой идее и вполне мог ляпнуть что-то ненароком о тайнике. О тайнике, что может быть известен племяннице герцога, которая вовсе не желает, чтобы кто-то ещё запустил в сокровищницу свои руки. Но если и так, то зачем же столь радикально? Перепрятать — и дело с концом?..

Виски пульсируют, а сама голова будто бы пухнет. Может, сказываются кровопотеря или приступы злости, что то вспыхивают, то гаснут, задушенные доводами разума, который только и ждёт возможности куда-нибудь свалить, освободив место для инстинктов.

Инстинктов, которые уже нашёптывают что-то, но так тихо, что не разобрать.

Инстинктов, которые врубаются и орут на полную, когда опустившаяся вниз секира преграждает мне выход на жилой этаж, в конце которого расположена моя спальня.

Сначала гляжу на лезвие, на рисунок, украшающий его бок, а после медленно, сделав шаг назад, исподлобья смотрю на постового, которого здесь никогда не было.

Сталкиваемся взглядами, и парень, что едва ли младше меня больше чем на два года, вздрагивает и, чуть отпрянув назад, чеканит, принявшись сверлить дыру в каменной стене за моей головой:

— Простите, господин. Не положено.

— Кем «не положено»? — спрашиваю негромко, чтобы эхо не утащило мой голос в прилегающий коридор, и неосознанно отступаю на шаг назад, оставляя пространство для манёвра.

Смаргивает, удобнее перехватывает свою тяжёлую, абсолютно бесполезную в узком коридоре громадину и отвечает, едва не дрогнув голосом:

— Господином Адрианом. Его Высокородие велел перекрывать все выходы. Никого не впускать и не выпускать.

Ну конечно, кто тут мог распорядиться ещё? Должно быть, в Камьене своей стражи и вовсе нет, а если и есть, то держат её где-то в подвалах, на коротком поводке.

— А в связи с чем такая предосторожность Его Высокоблагородие не велело распространить?

Голос вибрирует от напряжения, и злоба так и душит. На всех сразу, от шлюхи с какими-то своими тайными планами и до Йена, который притащил меня сюда и решил, что это плёвое дело — мимикрировать под тех, от кого тянет блевать.

— Будьте любезны спуститься в гостиную.

И вот от этого, с поджатыми губами и выдающимся подбородком, тоже тянет. Такой весь серьёзный, с чувством собственного достоинства и несущий службу. Кулак сжимается сам собой.

— Только после того, как узнаю, что произошло. — Даже улыбку давлю, но это не производит на него ровно никакого впечатления.

— Никак невозможно. Последний раз по-хорошему прошу: покиньте лестницу.

И тут-то в голове окончательно щёлкает.

— Или что? — Голос опускается на пару тонов вниз, но разве в таком уродском шлеме, закрывающем уши, услышишь? Разве распознаешь скрытую угрозу, если у тебя есть такая замечательная, во всех смыслах, кроме прямого, секира?

Оставляет безответным, видимо, решив, что молчание двусмысленнее слов.

Прикрываю глаза и гадаю всего миг. Стоит это того или нет. Стоит моё чутьё всех тех дров, что я наломаю, в очередной раз поддавшись ему.

Прикрываю глаза и гадаю всего миг. После, в самом конце коридора, с силой хлопает дверью, и из распахнувшейся комнаты доносится не всхлип или рыдание даже. Бледный, размазанный расстоянием отголосок.

И я почему-то уверен, что знаю, чья это комната.

Раны, и прежде плёвые, становятся несущественными. Всё становится несущественным и блеклым.

Просто потому что я знаю, чья это комната.

Ещё ступень вниз, ещё одна попытка по-хорошему, и, когда отрицательно мотает головой, выдёргиваю уже перепачканный в высохшей, так и не стёршейся полностью крови нож.

В ближнем бою — дрянь совсем. Встретив более крепкое лезвие, сломается.

В ближнем бою — дрянь совсем, сколется, если встретит древко или рукоять, но только не пусть и упругую, но податливую стали кожу.

Быстро всё. Секунда или чуть больше.

Всё тот же миг, что требуется на соприкосновение ресниц.

Быстро и тихо, с левой стороны челюсти и, вогнав по самую рукоять, наискось.

Это — правой, левая заботливо отбирает секиру из вздрогнувших и сжавшихся, а после тут же обмякших пальцев.

Отставляю её в сторону, стражник сам тяжело наваливается на стену, да так и стекает по ней, всё ещё раскрывая рот.

Понимаю, что делаю, понимаю, что мог просто вырубить и оставить лежать, но нервы ни к чёрту. Нервы как натянутая тетива, что вот-вот не выдержит.

Нервы, и не предчувствие даже, а стойкое ощущение того, что что-то пошло не туда.

Добраться до конца коридора. Разобраться, во что бы то ни стало, а там...

Отираю лезвие и, убедившись, что не выскользнет, убедившись, что встанет как нужно, спрятанное под уцелевший рукав, в коридор.

И, сбившись с шага почти сразу же, до двери, пустившись со всех ног.

И до двери, около которой ещё двое, пресловутые метров сто. Метров сто, и вполовину меньше до бросившегося навстречу и вытянувшего руку в предупреждающем жесте стражника, которому везёт куда больше, чем предыдущему. Отделывается ударом в висок и почти тут же, огретый шлемом товарища, на пол опускается второй.

И самое странное то, что на грохот никто не идёт.

Двери закрыты, голоса за ними всё громче и ближе.

Громче и ближе чей-то смахивающий на собачий пронзительный вой, и пальцы от него судорогой. Пальцы, что сжимаются в кулаки не для того, чтобы барабанить, а потому что иначе никак. Потому что всё тело напрягается, становится каменным, и, чтобы не сковало ещё и лёгкие, приходится остановиться. Остановиться в нескольких шагах и вздохнуть.

Вздохнуть, представить, как дёрну на себя дверь, и первое, что увижу, — это зарёванное лицо и огромные голубые глаза на половину покрасневшего лица.

Вздохнуть, представить, что задолбавшаяся таскаться с подушкой княжна имитировала выкидыш, и финт, выкинутый мной на лестнице, совершенно зазря.

Представить, что ей по недосмотру подпалили волосы или краской испортили кожу лица, представить ещё десяток причин для слёз, но… я знаю, что плачет не она.

Знаю, что не ревёт в голос, выламывая руки, и не закатывается в приступе, рискуя задохнуться во время страшных безмолвных пауз.

Знаю, что не ревёт без повода, и просто знаю, что это не она.

Пальцы касаются дверной ручки и, будто наказывая себя за медлительность, наказывая за вспышку позорной сентиментальной слабости, проворачивают её, дёргая на себя.

Незаперта.

Шаг вперёд, и тут же понимаю, что пялятся. Пялятся на меня все, кто есть в комнате, да во все глаза.

Все, кто есть в комнате, и этих всех вовсе не раз и два.

Адриан у самой двери, Мериам, на лице которой и вовсе почти не видно зарёванных, опухших от соли глаз, старик в странной хламиде, от которого за километр воняет травяными сборами, и целых три служанки.

Целых три служанки, что по разные стороны кровати, и вся эта толпа так или иначе загораживает мне обзор.

Адриан у самой двери и, вопреки логике, ничего не спрашивает. Косится только в коридор, но даже в лице не меняется, когда понимает, что произошло.

Он понимает, а я совсем нет, и от этого и страшно, и курьёзно смешно.

От этого страшно, и это чувство столь странное, что какое-то время даже стою на месте как вкопанный и пытаюсь распробовать. Пытаюсь понять, откуда оно взялось и для чего.

Пытаюсь понять, почему все столпились вокруг кровати.

Прочищаю горло в абсолютной тишине, и Адриан, так и не обронив ни слова, прикрывает дверь.

— И по какому поводу собрание, девочки?..

В ответ — новый всхлип зажавшей ладонью рот и согнувшейся напополам герцогини и испуганно отскочившие от кровати служанки.

В ответ — новый всхлип и повисшая в воздухе ти-ши-на.

Мёртвая, как и, судя по синеве кожи, лежащее на кровати тело, заботливо прикрытое расшитым покрывалом почти до самого подбородка.

Я было и не узнаю сразу.

Я было собираюсь небрежно бросить, что не стоит так убиваться из-за того, что моя жена притащила в нашу постель какого-то тухляка, как… запоздало узнаю его.

Узнаю не столь по лицу, сколько по длинным, спутанным и украшенным наспех волосам.

Узнаю не столь по лицу, сколько по длинным, сцепленным в замок пальцам.

Узнаю, и… всё ядовитое ехидство застревает в глотке. Вместе с воздухом, без которого, оказывается, так спешно темнеет перед глазами. Надо же… а я и не знал.

Надо же, как может колоть в боку, если всего-то стоять.

Хочется спросить КАК. Хочется спросить КТО. Хочется столько всего спросить, но всё это отходит на второй план.

После того как ступор отступает, отпихиваю одну из неповоротливых, готовых реветь по любому поводу куриц в сторону, и цепляюсь за тонкую холодную кисть, переворачиваю и пытаюсь нащупать пульс.

Больше минуты пытаюсь и упорно игнорирую то, что руки уже холодные. Потому что такого попросту не может быть. Потому что я не мог облажаться. Не мог вот так просто… не сдержать слово.

Не мог.

Я просто не мог!

Дёрнувшись, выпускаю кисть и резко отворачиваюсь, но всё равно вижу, как она безжизненно падает на кровать. Всё равно вижу, но просто не могу не придвинуться ближе и попробовать прощупать шею. Не могу не глянуть на широкие, не реагирующие на дневной свет зрачки, что сокрыты под мягкими пока ещё веками.

Пока ещё.

Хмыкаю совершенно невпопад и опускаюсь на край кровати.

Не потому, что хочу. Просто тело вдруг обмякает, и либо так, либо скатиться на пол и размазаться по нему киселём.

Или свежей грязью, что липкая, как рисовая мука.

Или…

Дёргаю подбородком и даже не оборачиваюсь, когда дверь распахивается снова и выставленные у двери стражники врываются внутрь, но тут же подаются назад, выдворенные Адрианом.

Даже вот как…

Даже так.

Поворачиваюсь в сторону подушки и всё смотрю на лежащую на ней голову. Всё никак не могу отыскать подвох. Никак не могу понять, в чём же различие, где та несущественная мелочь, которая укажет на то, что это не он.

Что это не он.

Бездумно, действуя как в тумане, снова берусь за его руку и, развернув, осматриваю ладонь. По иронии та самая, которую он поранил о шипы выловленной в колодце розы. Та самая, с всё ещё приметным, не рассосавшимся до конца шрамом в середине.

Проворачиваю, и под короткими ногтями — тёмно-багровая кайма.

Будто в крови были, но, как смогли, отмыли.

Всё ещё не верю. Ещё раз пробую нащупать пульс, заглядываю в глаза…

— Она умерла.

Смаргиваю и, никак не отреагировав, выдираю раздражающе яркий цветок из сложенной в петлю пряди. Слишком кое о чём напоминает. Платье только не алый шёлк.

Не скользит.

Платье то же, в котором я его и оставил. Идиотскую подушку убрали.

— И как? — подаю голос, утомлённый чужими всхлипами, и те становятся только громче. Подаю голос и понимаю, что он равнодушнее, чем когда-либо. Что я могу даже не злиться сейчас. Понимаю, что могу позволить себе ничего не испытывать. Раздражение, быть может. На то, что выбрали такие идиотские цветы и не сменили платье. Раздражение за то, что никто из тех, кто за моей спиной, за целую, прилипшую к одной точке вечность не снизошёл до ответа. — Я спросил: как?!

А кончики пальцев уже и не прохладные вовсе. Ледяные. Синеватые.

Кончики пальцев, которые я почему-то, будто подвергшийся какой-то навязчивой болезни, всё трогаю своими. Отстранённо размышляю о том, что у него слишком узкие ладони. Размышляю и как-то забываю даже, абстрагируюсь от того, сколько человек ещё в комнате. Абстрагируюсь от того, что кого-то убил и пытались то же сделать со мной.

Абстрагируюсь, но кое-что заставляет меня вспомнить, что я сам — ещё живой.

Кое-что, громкое, хлопнувшее за спиной и громоздкое, медленно вплывающее в комнату.

Ящик, примерно с хлипкого мальчишку шириной.

И тут-то всё становится слишком ясно. Осознание бьёт по затылку, да так нещадно, что подбрасывает и ставит на ноги, заставляя повернуться к Адриану и Мериам, отгородить от них и пажей с траурными лицами кровать своей спиной.

— Я дважды спросил. Не услышу ответа в третий — начну отрезать чьи-нибудь части. — Взгляд блуждает от придвинутого к окну занятого кресла и к лентам, что украшают строгий мундир. — И это не будут части бабских одежонок.

— Некто неизвестный доставил коробку в подарок для герцогини. — Адриан будто скала. Такой же равнодушный и такой же серый. Такой же каменный и отрешённый. Собранный. — Доставил прямо в эту комнату. Йен… Йенна сняла крышку. Внутри оказался разозлённый, заморённый голодом, гранитный аспид. Вы уверены, что жаждете подробностей, господин Лука, или всё-таки позволите забрать тело?..

Каждое слово чеканит как приказ. Каждое слово как камень и, договорив, даёт отмашку мнущимся с ноги на ногу пажам, которые отчего-то не рискуют лезть ко мне под руку.

Которые совершенно не рискуют…

С силой кусаю себя за губу, и выходит так, что даже невольно шиплю от боли, а после от мерзкого кровяного привкуса. Выходит так, как надо. Отрезвляюще настолько, что вся эта слезливая сырость перестаёт туманить разум.

С силой кусаю себя за губу и, обернувшись к матрацу, уже без колебаний сдираю с такой заботой уложенное покрывало, отбрасывая его в сторону.

Мельком осматриваю кажущееся ещё более худым тело и спешно принимаюсь за более тщательный осмотр, не реагируя ни на Адриана, ни на вопли Мериам.

Касаюсь ног, живота, провожу пальцами по груди и совершенно не сдерживаю рефлекса, когда некто пытается схватить меня за локоть, накинувшись справа.

Отпихиваю в сторону, в любой момент готовый добавить кулаком, и пальцы левой неумышленно касаются узкого предплечья Йена. Отчего-то мокрого и заботливо уложенного слабо истекающей сукровицей ранкой внутрь.

Но задрать рукав уже не успеваю. Задрать рукав не успеваю, потому что в меня вцепляется уже Мериам и умудряется даже оттащить на шаг. Отдёрнуть от кровати.

— Ты что, не видишь?! — вопит как одержимая и даже замахивается для того, чтобы залепить мне пощёчину. Замахивается и даже глазом не ведёт, когда, перехватив вскинувшуюся руку, сжимаю её, не жалея сил. — Я была здесь, когда всё это случилось! Отстань от него, слышишь?! Отстань!!!

Вопит как одержимая и, сама того не замечая, переходит на истерический визг. Сама того не замечая, снова заходится плачем, и это становится началом страшной цепной реакции, которую подхватывают все находящиеся в комнате служанки.

Начинают форменно выть, причитать и охать. Начинают, как и госпожа, хвататься за меня и пытаться оттащить в сторону, а эта только и знай себе причитает. Знай себе шепчет своё «отстань».

Отталкиваю служанку, а эту, кто хозяйка замка, перехватываю за плечи и как следует встряхиваю. Настолько как следует, что Адриан шагает в мою сторону, предупреждающе схватившись за рукоять кинжала, висящего на его поясе.

— Послушай меня, — пытаюсь достучаться, но только знай себе всхлипывает и, размазывая слёзы, мотает головой. Утопает в своём горе и будто бы наслаждается этим. Наслаждается тем, что теперь-то уж можно оплакать всё разом. Всю свою незадавшуюся жизнь. И это не раздражение вызывает даже. Это — отвращение в чистейшем виде. — Слушай меня, тварь!

Испуганно затихает и перестаёт биться. Затихают и она, и почти взявшие меня в кольцо замковые прихвостни в форменных штанишках.

Хлопает ресницами, а я не столько на неё смотрю, сколько на Адриана, единственного из всех, кто умудрился сохранить рассудок, и плевать мне сейчас, кто мы друг для друга. Враги или нет.

— Дай мне проверить. Десять минут — и я отдам его.

Каких-то ничтожных десять минут, но снова начинает выбиваться и размахивать руками. Снова начинает хрипло верещать нечто невнятное и не оставляет мне иного выбора.

Никакого выбора не оставляет.

Разворачиваю её, грубо дёрнув и наверняка выставив хрупкое запястье. Разворачиваю её спиной к себе, дёргаю, прижимая максимально близко, и хватаю за шею.

Разнёсшийся по комнате вопль едва не глушит, но на попытку броситься сбоку только сильнее стискиваю её горло.

Не вскрикивает, хрипит, и Адриан останавливается в трёх шагах. Замирает напротив.

— Это ничего не решит.

— О, ещё как решит. А теперь собрал весь этот сброд и вышел из комнаты.

Мешкает, сомневается, стоит ли подчиняться, тогда как прислуга тут же бросается вон. И ни одна, ни одна из столь сердобольных плакальщиц не изволила обернуться.

Мериам же как исключительная дура пытается вцепиться в мою руку ногтями и тут же расплачивается за это: хватаю её за волосы второй рукой и с силой дёргаю.

— Ещё одна попытка освободиться — и я сломаю тебе шею. Она тонкая, пикнуть не успеешь.

— Ты же отсюда уже не выйдешь, — вояка всё торгуется, всё сквозь зубы цедит, а сам медленно, нехотя, но пятится к двери. — Неужели ты настолько идиот, что не понимаешь, что делаешь?..

Оставляю это безответным и подталкиваю герцогиню в ту же сторону. Довожу её до дверного проёма и, освободив одну руку, спешно запираюсь изнутри. Мериам тут же перестаёт быть нужной, и потому не глядя толкаю её в сторону и двигаю комод, прижимая им створки для верности. Надолго не хватит, прекрасно знаю, но поможет выиграть лишние двадцать, а то и тридцать секунд.

— Ты!

Неужто совсем голову от горя потеряла, что никак от неё не отделаться?

— Ты самый мерзкий, самый гря…

Обрываю, не размениваясь на слова, но с чувством врезав ей в узкую челюсть. Обрываю, не размениваясь на пощёчины, и совершенно не рассчитываю силу. Слишком мало времени для таких мелочей.

Падает навзничь, сваленная ударом, и просто перешагиваю, пока, дрожа, пытается развернуться набок, пальцами царапая ковёр. Вся вздрагивает от бесшумных уже, сотрясающих всё её тело рыданий, но это совершенно не волнует меня уже.

Не волнует, пока она жалеет себя, обездвиженная болью и унижением.

Страхом.

Возвращаюсь к кровати, вытянув нож из рукава, спешно надрезаю рукав и, не особо осторожничая, раню и холодную кожу. Плевать на случайные царапины, если на кону куда больше. На всё плевать!

Разрез доходит до локтя, и на предплечье явно виднеются чёрные неровные следы от укуса. Чёрные, ассиметричные, с тонкими, расползающимися в разные стороны нитями. Будто паутина, уходящая внутрь и цепляющая стенки вен.

Надавливаю на нижнее отверстие, и показывается капля тёмно-бордовой запёкшейся крови.

— Сколько прошло после укуса? — спрашиваю, не поворачивая головы и проигнорировав первый гулкий удар в вовсе не надёжные двери. Первый, явно на пробу, пока не притащили таран или хороший топор. Мериам, так и не сменившая положения тела, сама кажется мёртвой или просто до беспамятства обожающей этот ёбаный ковёр. — Сколько прошло, идиотка?! Не вынуждай меня вставать и выбивать из тебя ответы!

Подскакивает, встаёт на четвереньки и, дрожа, отползает к стене, упирается в неё лопатками и только после этого, потратив столько драгоценного времени, шепчет:

— Около трёх часов.

Отмахиваюсь от неё тут же, хватаюсь за отложенный нож и в одно резкое движение вскрываю ранки. Рассекаю плоть далеко за их пределами, и раскрывшаяся алая линия тянется почти от самого запястья и едва не до сгиба локтя.

Кровит неохотно, и потому приходится как следует сжать вытянутую руку. Приходится давить и выкручивать её, пока чёрная струйка, смахивающая на змею, не обогнёт кисть с другой стороны и не размажется кляксой по белому одеялу.

Словно чёрным пятном грязи или мазута.

Выходит неохотно, приходится буквально сцеживать, но сочащаяся кровь всё светлее и ярче. Кровь, что разгоняется, и ленивые одиночные капли становятся потоком.

Кровотечением.

Да только вот пульса всё нет.

Не дышит.

Тогда не придумываю ничего лучше, чем попробовать запустить лёгкие так, вручную. Тогда не придумываю ничего лучше и жму на его грудь сложенными ладонями одновременно с ударом топора.

Надо же, как быстро нашли. У покойника секиру позаимствовали, не иначе. Позаимствовали и пытаются перерубить замок или проделать отверстие над ним.

Удары размеренные и неотвратимые.

Выверенные.

Удары, но только стали о дерево. Не сердца, заключённого за костяной клеткой.

Жму, жму — и никакого толка!

Жму, и жму, и жму, стараясь только не сбиться с ритма, и Мериам, сообразившая наконец, что происходит, затихает. И Мериам вскрикивает вместе с тем, как я прикрываю глаза и сжимаю зубы, заслышав звонкий хруст сломанного ребра.

— НУ ДАВАЙ ЖЕ! — Не выдержав, залепляю ему пощёчину и тут же вторую по другой щеке. — Давай, дрянь! Это не может быть так просто, слышишь?! Это не может быть так просто после всего!

Упорно продолжаю жать, размыкаю его рот пальцами и едва успеваю отдёрнуть руку, как вдруг стискивает зубы, конвульсивно выгибается в дугу и сам, подкинутый рефлексом, садится.

Садится и тут же валится на бок.

Едва успеваю придержать, но судороги столь сильны, что валит и меня тоже. Валит на пол и, не рассчитав, не заметив даже, что позади, со всего маха врезаюсь затылком в тумбочку. Едва не откусываю язык, заставляю себя сесть только лишь усилием воли и его усадить тоже. Затащить на свои колени, откинуть, едва не выдрав, забившиеся в рот волосы и развернуть лицом к себе.

Щепки летят во все стороны, а он всё никак не откроет глаза. Он, что кашляет, будто пытаясь освободить забившиеся лёгкие, и, выгнувшись назад, едва не выворачивается наизнанку, давясь и захлёбываясь всё той же чёрной, что и в венах была, жижей. Жижей, которая толчками льётся из его рта и носа с кровью напополам и оседает на подбородке, шее и моих руках.

Оседает везде, пачкает нас обоих, но он наконец-то дышит.

С тяжёлыми хрипами, срываясь на спазмы, но дышит.

Дышит и трясётся, как оторвавшийся от ветки лист, и со стоном заваливается вперёд, утыкаясь лбом в моё плечо.

Трясётся, как умирающий от лихорадки, и с явным трудом поднимает рассечённую руку, чтобы вслепую уцепиться ей за что-нибудь. За что-нибудь, что нащупают неверные, негнущиеся пальцы.

Каждый вздох — через силу, каждый вздох — новая порция боли.

Выбитый вместе с солидным куском древесины замок отлетает в сторону, и почти немедля отодвигают комод.

Адриан, злой как чёрт, врывается в комнату сразу за одним из своих с широким лезвием наперевес. Бросается в мою сторону и замирает, так и не занеся меч.

Мериам всё что-то бормочет, а Йен… Йен не переставая кашляет, но именно он первый, кто в итоге в этой комнате говорит. Именно его сорванный, будто ободранный голос я слышу, когда тошнота становится невыносимой, а от приступа слабости даже треклятый ковёр куда-то плывёт. Именно его слабый ещё, негромкий голос я слышу, когда понимаю, что за воротник куртки что-то медленно течёт.

— Где ты был?.. — спрашивает своим обшарпанным шёпотом, и страх, который я испытывал, кажется мне бледной тенью того, что наваливается сейчас. Спрашивает, слабый, будто слепой и совсем беззащитный, не замечающий никого, кроме меня, сейчас. — Где же ты был…