Часть 4. Глава 3 (2/2)
Осторожно отведя в сторону одну из веток, придирчиво разглядываю не молодого уже, крепкого мужика с сединой в волосах и топором на поясе.
Добротным таким топором, но не боевым, а из тех, которые таскают с собой всюду лесорубы. Так-так, что же у нас тут? Утомившаяся работать на чужой карман бригада?
Или же ворьё, что обчистило стоянку простых работяг?
Что у нас тут?
Домик лесника совсем близко, на поляне за соседними деревьями. Домик лесника на прогалине стоит, до которой, должно быть, и в дожди не добирается вода. Домик лесника близко и, как я и ожидал, заперт изнутри. Не столь умно, как может показаться на первый взгляд.
Вспыхнул бы, как пучок соломы, если бы кто-то додумался его поджечь.
Если бы кого-то устраивал столь простой исход.
Руфус талдычит постовому что-то, указывает замотанным пальцем на дверь, и тот опускает подбородок спустя долгую минуту. Подносит пальцы ко рту и, свистнув, кивает на порог, иди, мол, тебя уже ждут.
И самопровозглашённый начальник деревенской полиции идёт, но куда медленнее, чем мог бы. Идёт, явно нехотя и наверняка готовясь получить лезвие меж рёбер.
Идёт, а постовой пристально следит за ним, повернувшись лицом к заколоченным, слепым окнам.
Поэтому свистел, а не махнул рукой. Поэтому умрёт быстро, не успев даже понять, что произошло, и только вздрогнув, когда арбалетный болт вышибет его мозги. Падает сразу же, и я успеваю оттащить его за кусты до того, как Руфус наскребёт немного мужества и постучит.
Сам весит центнер, и кулаки пудовые.
Мог бы и сам неслабо накостылять кому-нибудь, да только что от него теперь толку? От спившегося, опустившегося на самое дно мужика, что окромя вил в руках ничего и не держал?
Ближе.
Спиной к стволу и перезарядив. Верёвку там же. Лишняя пока. Мешать будет.
Ближе.
Дождавшись скрипа несмазанных петель.
Дверь открывается сама. Должно быть, тот, кто за ней, нетерпеливый, не дождался, пока столь желанный гость подойдёт ближе.
— Принёс? — Голос того, кто спрашивает, походит на этот самый скрип настолько, что первые буквы едва удаётся разобрать. Голос того, кто спрашивает, мне совершенно незнаком, и в первые несколько секунд я даже не шевелюсь, не веря в то, что всё это действительно лишь случайность. Случайный налёт, а не попытка демонстрации от одного или нескольких старых знакомых.
— Принёс.
— Давай сюда.
— Как же. Я отдам, а ты меня заколешь. Выйди на улицу, и как договаривались: девок домой, а вы убираетесь.
Это всё моё присутствие или вера в правое дело так раззадоривают? Неужто у него и яйца больше, чем я всегда думал? Выжидаю ещё, жду звука шагов, что, спустившись с деревянных ступеней, станут скрипучими, сминая снег. Жду шагов, что никак не последуют.
— А нет больше твоих девок. Взяли и передохли, как мыши, все. — Явно склабится, и я медленно наклоняюсь, чтобы вытянуть из сапога нож. Пальцы сжимают рукоять так сильно, что хочется самому себе по кисти врезать. Чтобы не испоганить всё. Чтобы выждать. Чтобы не прирезать эту мразь раньше времени.
Пусть поживёт ещё.
Нет больше девок. Нет больше места, в которое я мог бы вернуться.
Пусть поживёт ещё.
Минуту от силы.
Руфус молча делает шаг назад и тяжело скидывает мешок на снег. Молчит тоже, ждёт.
Ждём оба.
Скрипучий же наконец решается, сбегает вниз и, приблизившись к центру поляны, склоняется над сброшенной ношей.
— Погляди, что там! — доносится второй голос со стороны дома, и я закусываю губу, уговаривая себя выждать. Уговаривая себя не высовываться раньше времени. Немного ещё! Не портить же всё веселье!
Не портить же столь приятный сюрприз.
Шуршит материя. Шуршат стянутые завязки…
Оставляю арбалет, осторожно прижав его прикладом к коре.
Мог бы перестрелять, но нет. Мог бы сжечь вместе с домом, но слишком просто. Мог бы раздеть, подкараулив по одиночке, когда потянутся поссать за ближайшие кусты.
Развязывает наконец, и я поворачиваюсь, зная, что все взгляды сейчас обращены вовсе не на лес. Зная, что жадные до наживы дуболомы забывают обо всём на свете, когда дело касается денег.
Метательный нож лежит в ладони как влитой. Метательный нож, что был отлит специально для этой ладони.
Длинный и узкий.
Ну давай же! Загляни внутрь!
Скрипучий склоняется над мешком, а Руфус, повинуясь не то инстинкту, не то ещё чему-то, медленно пятится в сторону густых колючих кустов.
Скрипучий склоняется над мешком и замирает, не поднимая головы.
— Ну?! Что там? — Голос того, кто в доме, так и подрагивает от нетерпения, и он вот-вот высунется сам. — Камни? Или столовое серебро?
Скрипучий никак не реагирует на вопросы и всё никак не очнётся. Скрипучий вскидывается лишь, заслышав резкий свист, и совершенно глупо замирает с вытянутой шеей. С открытой широкой шеей, в которую не попасть мог бы только слепой.
Только думаю о броске, а пальцы всё делают сами. Только думаю о броске, а Скрипучий уже дёргается, заваливается назад, не распрямившись, и так и валится на лопатки. Тянется ладонью к горлу. Выдёргивает нож и тут же начинает булькать кровью. Тут же начинает захлёбываться, так и не отпустив край мешка.
Главный, или же просто самый любопытный из всех, выскакивает на крыльцо, и я, уже не скрываясь, не спеша подхожу ближе, убедившись, что ни на крыше, ни за пристройкой нет лучника.
Убедившись, что никто не пальнёт из заколоченного окна.
Я не спеша подхожу ближе и, разведя в стороны пустые руки, наступаю на грудь ещё корчащегося, истекающего кровью Скрипучего.
Без единого слова подтягиваю мешок поближе и, взявшись за край, переворачиваю.
Переворачиваю и не гляжу ни на одно из показавшихся лиц.
Не гляжу на мёртвые перекошенные рты и остекленевшие выцветшие глаза, некоторые из которых распёрло так сильно, что вылезли из глазниц.
Не гляжу на отрубленные головы с изувеченными лицами и не выбирая подхватываю одну из, чтобы, замахнувшись, зашвырнуть её на крыльцо к ногам показавшейся невысокой темноволосой девчонки.
И взаправду не больше пятнадцати лет.
Неужто это она сделала? Неужто она пытала и резала под ободрительным взглядом своего амбала-папаши, что и сейчас кладёт свою руку на её плечо и толкает в сторону дома.
— Запрись изнутри, — сквозь сжатые зубы цедит и, нарвавшись на явное нежелание подчиняться, прикрикивает: — Ну?!
Исчезает в доме тут же и спустя мгновение, клацнув, задвигается засов.
Что же, выходит, маленькая сука останется на десерт. Или я всё-таки сожгу её вместе с домом.
— Ну надо же, какие мы заботливые. — Охотно демонстрирую пустые ладони, ощущая, как рукоять припрятанного в рукаве ножа касается запястья. Поверни кисть только — и выскользнет. — Попытка оградить ребёнка от лишней жестокости?
— Мы разве знакомы? — Мужик, что за главного, кажется весьма разумным. Кажется весьма спокойным для того, кто только что потерял двух своих людей и получил груду трупья вместо денег. — Или ты из нанятых? Чего хочешь?
— Твою голову. Его голову, — указываю на подозрительно похожего на главного и довольно молодого парня, что стоит по его правую руку, и добавляю с особо сладкой усмешкой в конце: — И голову маленькой шлюхи, в руки которой по недоразумению попал нож, а не поварёшка, разумеется.
Вижу, как тут же напрягаются оба, хватаются за топоры, а я нарочито медленно и небрежно прохожу мимо крыльца и даже поворачиваюсь боком, глядя на заколоченное изнутри окно.
Вижу, как напрягаются оба, дразню пустыми руками и совершенно расслабленным видом, а сам уже примериваюсь к рассохшейся поленнице, прикидывая, сойдёт ли за плаху.
Руфуса и след простыл, наверняка где-то за пристроем схоронился и едва дышит. Наверняка ждёт, пока всё закончится так или иначе.
И вот это должно было меня убить?
Вот это?
Проходя мимо, толкаю испустившего дух Скрипучего носком сапога и даже потягиваюсь, терпеливо ожидая атаки. Терпеливо ожидая, пока скованная такой наглостью шушера, которая на разбойников-то едва тянет, отомрёт. Отомрёт, и я наконец-то смогу повеселиться. Смогу успокоиться после того, как на поляне не останется ни одного светлого пятна.
— Твой сын, да? — спрашиваю, повернувшись боком, и делаю вид, что не замечаю нервозно барабанящие по навершию топора пальцы. — Представляешь, как будет верещать дочь, когда я до неё доберусь?
Меняются в лице оба. Меняются в лицах, и понимаю, что угадал. И с родством, и с болевыми точками.
Представляешь, как эта маленькая тварь будет кричать, когда я срежу с неё кожу? Когда протащу за волосы по снегу и разобью лицо? Представляешь, насколько ей будет больно, когда прижгу раскалённым железом?
По поляне кругом, выжидая, пока спустятся. По поляне кругом, помахивая пустыми руками, толкая носком сапога рассыпавшиеся головы.
По поляне кругом, всё больше нервируя и ожиданием выматывая.
По поляне кругом, демонстративно поворачиваясь спиной, и в один из таких моментов, тот, что младше, не выдерживает.
Солнце высоко над лесом.
Белое почти, совершенно не греет.
Солнце высоко над лесом, и если вскинуть голову, то даже не слепит.
Слышу торопливые приближающиеся шаги и до последнего не двигаюсь. Слышу торопливую тяжёлую поступь и в последний момент, когда уже разрубленный воздух свистит, уклоняюсь, стремительно уходя в сторону.
Пригибаю голову, разворачиваюсь и от нового замаха ухожу, уже откинувшись назад. Лезвие пролетает почти над носом. Лезвие в сантиметрах от лица.
Столь близко, что успеваю ощутить запах смазки, которой пользуются кузнецы.
Второй тяжелее и медлительнее, второй запаздывает на шаг, и потому успеваю отскочить назад, чтобы не оказаться зажатым между ними. Успеваю попятиться и обоих оставить впереди. Приглашающе улыбаюсь и, разведя руки в стороны, демонстрирую незащищённые грудь и шею:
— Ну что? Кто будет первым?
Холод больше не беспокоит. Ладони и вовсе пылают. Кровь долбит по вискам. Кровь, что, кажется, ещё немного — и закипит. Кровь долбит в висках и пульсирует в каждой вене. Кровь, которой совсем скоро станет очень много.
Кругом.
Уворачиваться довольно просто. Чтобы водить их за собой кругами, нужно просто переставлять ноги да отслеживать движения чужих тел.
Уворачиваться довольно просто, особенно когда привык к тому, что противник уступает в скорости совсем едва, да и то потому, что тяжёлый двуручный меч — это тебе не зубочистка, которой можно жонглировать без труда.
Уворачиваться просто, когда знаешь, что противник — простой смертный, а перерезанная артерия остановит его в любой момент.
Вхожу в раж всё больше и больше, ощущаю, как от прилившей крови пылает лицо. Ощущаю, как от предвкушения пылает нутро.
Ощущение почти забытое.
Ощущение, которого мне иногда так не хватает. Предчувствие скорой расправы и чужих криков.
Агонии.
Затухающего блеска в глазах.
Предчувствие удовлетворения, что по силе едва сравнимо вообще с чем-то. Удовлетворения, которое не даёт ни еда, ни обычный секс.
Дожидаюсь первой ошибки и ухожу не в сторону, а падаю вниз и тут же распрямляюсь снова. На всё про всё — секунды. На то, чтобы не удержавший на середине замаха топор дуболом рубанул собственного папашу, ещё столько же.
Хруст и крик.
Хруст перебитого запястья и мелькнувшие в глубокой ране белые кости. Тут же отшатывается назад, почти рычит, пытается сжать повреждённые пальцы в кулак, но ничего не выходит.
— Неужто больно? Позови лапушку-дочку. Пусть подует, — предлагаю, и, раззадоренный болью и отчаянием, его старшенький бросается в лобовую, отбросив тяжёлую рукоять. Пытается схватить и повалить на снег. Пытается поймать, сжав руками поперёк торса, и я даже позволяю ему сомкнуть руки и, как только это происходит, бью лбом по носу, а когда с рёвом хватается за лицо и, зашатавшись, отступает, вонзаю нож прямиком под нижнюю челюсть. Неглубоко, наверняка лишь царапает нёбо. Неглубоко, чтобы напугать его больше и, выдернув железку, отпихнуть, парализованного страхом, ударом в плечо.
Валится на спину и едва дышит.
Валится, и я, проходя мимо, с интересом заглядываю в его лицо, прикидывая, сколько лет эта гнида зря дышала чужим воздухом.
— Четвёртый десяток идёт, а штанишки всё так же мокнут?
Хрипит что-то в ответ, дезориентированный и потерявшийся в собственном теле. Хрипит что-то в ответ, послушно перекатывается на бок и сгибается, когда укреплённый стальной пластиной носок сапога проходится по его рёбрам. Всего раз. Всего лишь до одиночного звонкого хруста. Срывается на тонкий, разве что княжны достойный, писк, и я тут же закатываю глаза, деловито обтирая испачканный его кровью нож о своё бедро.
— Да ладно тебе, не верещи. Подумаешь, одно сломанное ребро.
— Может, договоримся? — Главарь подаёт голос, спрятав повреждённую, истекающую кровью руку за спину и с трудом давя сипящие, утягивающие тембр вниз нотки. — Сколько ты хочешь?
— О, совсем немного. — Ухмылка не сходит с лица, будто намертво приклеенная. Будто прибитая к челюстям. — Пару предсмертных криков, пару литров выпущенной крови… и три отделённые от тела головы.
Открывает рот было, собирается сказать что-то, но, лишь раз заглянув в мои глаза, отчего-то передумывает и удобнее перехватывает рукоять топора, провернув кисть, как если бы держал меч.
Неужто бывший служивый? Не дровосек?
Неужто умеет не только запугивать и рубить?
— Эспадон? Сабля? Может… фламберг? — заинтересовавшись, неторопливо перечисляю и, обогнув корчащегося на земле, останавливаюсь около крыльца, и, признаться, страшно хочется опереться о перила, чтобы ещё больше раздразнить. — О, погоди! Клеймор?
— Угадал, — роняет мрачно и, в отличие от сына, выглядит собранным, игнорирующим надрубленную кисть, которую уже никакая перевязка не спасёт. — А кем будешь ты?..
— Кем захочешь, дорогой.
Издеваться почти так же приятно, как над Йеном. Издеваться почти играючи и выжидать, когда же терпение оставит его. Выжидать, когда бросится вперёд, решив покончить со всем одним броском. Когда бросится вперёд и встретит свою смерть до того, как увидит, как она придёт за его сыном, а после и за дочерью, что наверняка стоит подле дверей и прислушивается к каждому шороху.
— Зачем ты пришёл?
— Разве я уже не сказал зачем?
— Неужто любил одну из?..
Смеюсь как умалишённый и даже, забывшись на миг, запрокидываю голову. Мотаю головой и, оттянув сдавивший горло ворот в сторону, невольно цепляю пальцами и край серебряной цепочки, что никогда не покидает мою шею. Мелькает выбившийся поверх куртки крест, да так и остаётся лежать меж верхних расстёгнутых застёжек.
— Денег должны были? Снова нет? Тогда что?! — переходит на крик и потрясает своим топором, и паника, мелькнувшая в его глазах, разом делает всё… скучным. Переходит на крик, от которого вороны, облюбовавшие одну из высоких елей на краю поляны, взвиваются вверх и с карканьем уносятся в лес. Переходит на крик, в котором явственно слышится надлом, и меня тут же пронзает отвращением. Интереса как не бывало. Понимаю, что ошибся и противник из него выйдет так себе. Понимаю, что он мне не противник вовсе. Даже для почти безоружного. Даже для связанного вряд ли был бы.
Разочарование, что накатывает, упругое и мерзкое, как не до конца застывший студень.
Разочарование, что накатывает, отдаёт тухлятиной на вкус.
Выдыхаю с нескрываемой жалостью и, перехватив нож за рукоять, замахиваюсь.
Панцирь под курткой носит, это я заметил.
Панцирь, защищающий грудь, щитки на коленях поверх свободных штанов и налокотники. Панцирь под курткой носит, да только о шлеме не позаботился. Глухом, без прорезей для глаз.
Разжимает пальцы не сразу, стоит какое-то время, а после медленно, будто бы стекая, опускается на колени.
Из глазницы, пронзив тонкое веко, что стремилось защитить глаз, торчит одна рукоять.
Подхожу ближе и, вернув оружие одним рывком, лениво толкаю его коленом в подбородок, почти заботливо укладывая на лопатки.
Кровь течёт почти неторопливо. Кровь течёт, огибая его нос и тут же, рядом, струйкой по виску.
Кровь течёт и впитывается в примятый, утоптанный подошвами снег, окрашивая его в тёмно-бордовый.
Единственный оставшийся в живых глухо стонет и приподнимается на левой руке, с трудом перенеся вес с локтя на ладонь.
Качаю головой и укладываю его назад, съездив по подбородку, а когда валится на спину и хватается за выставленную челюсть, присаживаюсь рядом, задумчиво прокручивая ставшую липкой рукоять в пальцах, которые пачкаются всё больше и больше.
— Вот как мы поступим: я спрашиваю — ты киваешь, если согласен. Если ты не согласен, то я ломаю тебе что-нибудь и спрашиваю ещё раз. Это понятно?
Мычит тут же, судорожно пытается выдохнуть, и я, особо не церемонясь и не нежничая, как в своё время с Йеном, вправляю его челюсть.
— Что вы забыли в предместьях?
— Ничего! Шли мимо и остановились заночевать.
— Куда шли?
— К Пустошам за горами. Говорят, там хорошо платят за ремесленников.
Запоздало вспоминаю о человеке с мешком на голове и, вскинув голову, гляжу на дверь. Что же, значит, один из пленников всё ещё жив. Значит, тащили с собой как раба.
— И каких дел мастеру не повезло угодить в ваши лапы?
— Ювелирных… господин, — добавляет, запнувшись и едва не прикусив язык. Добавляет, запнувшись, а сам боится отвести взгляд от моих не на секунду не останавливающихся пальцев. А сам боится пропустить момент, когда метательный нож перестанет быть просто игрушкой, которой можно занять беспокойные руки.
— Даже так?
Неужто в кои-то веки хоть что-то сыграет мне на руку? Неужто я всё ещё в себе настолько, чтобы думать о чём-то, кроме чужой крови?
— А теперь будь так любезен и позови сестру.
Паузу берёт.
Словно задыхается, выбившись из сил.
Паузу берёт. Бестолково распахивает рот и закрывает его, сжимая челюсти. Борется с собой, но эта борьба, увы, ничего ему не принесёт. Хорошего — точно.
— Что смотришь? Давай-давай, кричи, — подначиваю или угрожаю. Сам не знаю точно. Подначиваю или же обещаю стремительно ухнувшим вниз голосом. — Или я сожгу её вместе с домом и вашим каменщиком.
— Ей пятнадцати нет… — тянет жалобно и, закашлявшись, едва не обрызгивает меня капельками крови. — Пощадите…
«Пощадите».
Право, насколько же забавные зверьки. Растерзать восемь женщин, каждая из которых молила о пощаде, а теперь, значит, «пощадите»?
Теперь, значит, раскаивается?
— Так, может быть, лучше тебя, а не её? Кто устроил резню в борделе? Кто мучил и пытал больше остальных?
Отворачивает голову, глядит на нижние ступени, а я — на его дрожащий, залитый кровью подбородок. Кровью, что успела подстыть и стать похожей на желе жижей.
Отворачивает голову, и я, даже не будучи телепатом, слышу скорость, с которой мысли носятся в его голове. Заполошные, судорожные и вовсе не благородные.
Именно сейчас решает, кого выбрать. Решает, попытаться сохранить свою жизнь или уйти, никого не предав.
— Ну давай же… Зови… И сможешь уйти, прихватив своего ювелира. Вы сможете уйти, — откровенно давлю уже. Обещаю самое желанное, что только могу ему пообещать. Обещаю негромко и крайне доброжелательно. Обещаю, кивая для пущей убедительности, и приподнимаю брови. — Мне нужна только она. Нужна, чтобы поговорить. Разве ты не знаешь? Наёмники редко берут заказы на детей, — убеждаю, словно дитя, убеждаю разжать пальцы и отдать зажатую в них конфету. Единственную, выстраданную и столь желанную. Убеждаю, понизив голос до шёпота, темп которого постоянно меняется и даже завораживает его, избитого и потерявшего надежду. И даже завораживает его… заставляя поверить. Заставляя его вестись, пихая в руки ту самую соломинку, на которую он уже и не смел надеяться, смирившись с неминуемой смертью. Насильно всучивая то самое, во что он боится поверить.
Мог бы выкурить её, разведя огонь. Мог бы и вправду спалить живьём и постоять в сторонке, дождавшись, пока последний вопль утихнет.
Мог бы, но не хочу.
Не хочу так.
Хочу, чтобы ПОЗВАЛ её.
Хочу, чтобы сама спустилась.
Хочу спустить шкуру сам, своими руками. Хочу видеть искажённое от ужаса лицо и СЛЫШАТЬ, как будет просить, нет, умолять остановиться. Слышать, как будет умолять просто убить её. Умолять и плакать, как наверняка умоляли и плакали они.
— Позови. — Голос даёт осечку и становится давяще-угрожающим. — Или я выломаю херову дверь и выволоку её за волосы.
Распахивает рот было, но, передумав, плотно сжимает челюсти. Ну что же… Поднявшись на ноги, пожимаю плечами и замахиваюсь уже было для нового пинка, как дверь отпирается сама.
Перекладина, что лежала поперёк створки и служила засовом, глухо отъезжает в сторону, и на крыльце показывается она.
Бледная, большеглазая и остриженная настолько коротко, что рваные концы прядей едва касаются её шеи.
Невысокая, статная и худая.
С длинными изящными пальцами, в которых зажат тот самый нож, о котором мне говорил Руфус, который наверняка уже трижды обоссался от страха, лёжа в кустах. Который уже наверняка сбежал куда от греха подальше.
— Ну здравствуй, красавица. — Обхожу её брата и, проигнорировав попытку дёрнуться и схватить за голенище, становлюсь прямо напротив крыльца. — Я тут только ради тебя.
Сжимает губы, что не ярче меловых скул, в линию и удивительно хорошо держится для особы своих лет. Удивительно хорошо держится для той, кто только на тело отца и глядит.
— Они были шлюхами, — цедит медленно и зло и переводит на меня тёмный, пылающий ненавистью взгляд. — Все они, до единой!
Вопросительно приподнимаю бровь, намекая на то, что было бы неплохо сказать что-то ещё в своё оправдание, и она срывается на неожиданно сердитый крик. На крик того самого балованного ребёнка, у которого отобрали сахарную конфету или выкололи глазки любимой игрушке.
— Разве нужно что-то ещё?! Разве они были людьми? Разве женщина, что ложится со всяким, кто готов заплатить, может называться человеком?!
Признаться, опешил.
Признаться, едва удержался от того, чтобы не отступить назад.
Признаться, едва не поверил в то, что злобы в ней едва ли меньше, чем во мне. Злобы, которую тщательно годами взращивали и прививали, пока не прижилась. Не стала частью того, наличие чего так упорно отрицает Анджей. Наличие того, что у этой девчушки отродясь не было.
— А у тебя было строгое воспитание, лапушка, — вставляю, подавив желание прокашляться, и гляжу на её пальцы, что так и теребят нож. Из тёмного сплава и украшенный рубинами на рукоятке.
Подарок, должно быть. Весьма и весьма недешёвый подарок.
Инструмент, с помощью которого так ловко можно «перевоспитывать» несчастных, имеющих наглость встать не на тот путь.
Перевоспитывать с безопасного расстояния, пока любимый папочка и брат держат.
— Было. — Вскидывает подбородок словно в подтверждение своих слов и умудряется глядеть на меня сверху вниз со смесью страха и презрения во взгляде. — И каждый, кто защищает грязь, не достоин лучшей участи.
— О, да ты мне просто глаза открыла. — Взглядом прохожусь по её ногам и останавливаюсь на тонкой, только что хрустнувшей в моём воображении шее. — Перевернула весь мой мир!
Перехожу на крик и едва замечаю сам.
Перехожу на крик и никак не могу поверить. Не могу поверить, что по прихоти какой-то соплячки лишился если не дома, то хотя бы его подобия. Лишился места, в которое мог бы вернуться. Лишился тех, кому хоть сколько-то мог доверять. Лишился тех, с кем прожил бок о бок несколько лет.
— Виола… беги… — слабо тянут откуда-то справа, и я первые несколько мгновений и не понимаю даже. Ни смысла слов, ни откуда доносятся звуки. — Не разговаривай с ним, ради всего святого… Беги!
Самоотверженный какой. Надо же.
— Прости, что ты сказал? — Подношу ладонь к уху и даже поворачиваю голову. — «Святого»? Мне не послышалось?
Игнорирует, обращается лишь к сестре и едва ли не всхлипывает:
— Беги!
Едва не всхлипывает, почти запутавшись в двух слогах. Всего одно слово повторяет. Одно, но на все лады.
Одно, но так часто, что терпение, которого и так ни на медяк, истощается совсем.
— Сделаешь шаг — и сдохнешь, как твой папаша, — предупреждаю, даже не оборачиваясь, и тут же пригибаю голову, легко уклонившись от неумело брошенного ножа, что даже в снег не втыкается, а падает плашмя. — Или, напротив, не сдохнешь, пока не разрешу.
Медленнее.
Тощая совсем, с кругами под глазами и торчащими локтями.
Напополам переломить — немного сил потребуется.
Напополам переломить — слишком просто, пожалуй. Чтобы погасить разгоревшуюся внутри ненависть и не притащить её тому, кто её не заслуживает, много больше понадобится.
Много больше.
Возвращаюсь к её брату, что всё так же валяется на спине, не в силах подняться на ноги. И это с единственным сломанным ребром и разбитой головой!
Всего-то…
Лежит, глаза закатываются, дышит широко распахнутым ртом и хрипло закашливается, стоит слегка, не всем весом даже, опустить на его грудь сапог. Хватается за подошву, отпихнуть пытается, но ещё одного нажатия на больное место хватает для того, чтобы затих.
— Грязные были, говоришь… — Критично оглядываю её сверху до низу и останавливаюсь на глазах. — А ты, значит, лучше? Чище их?
— Чище, — сквозь зубы, и до сих пор ни единой слезинки. Ни по отцу, вокруг головы которого уже приличная лужа натекла, ни по брату, которого ждёт не лучшая судьба. Ни слезинки. Только глупый, упрямый вызов и какая-то сюрреалистичная вера в собственную неприкосновенность. — Любой из них.
Приподнимаю брови и подошвой сильнее. На визг и попытку дёрнуться отвечаю пинком в живот, а когда перекатывается на бок, ещё одним уже по пояснице.
А сам продолжаю смотреть на неё.
В глазах — ничего.
Ладони расслабленными плетьми вдоль тела.
Неужто совсем не жаль?
— Потому что не раздвигаешь ноги перед первым встречным?
Гордо вскидывает подбородок и, не выдержав, всё-таки скрещивает руки на груди, заслышав пренебрежение в моём голосе.
— И только-то?
— А этого мало?
Неумение, помноженное на бесстрашие во взгляде, почему-то равняется безумию. Недоумение, помноженное на чувство собственной безнаказанности, в результате даёт нечеловеческий уровень наглости.
— Может быть, в твоём мире, где ты принцесса среди грязных оборванцев, этого и достаточно для чего-то. Может быть, того, что тебя, сука, угораздило родиться без члена, достаточно. — Наклонившись, подбираю отброшенный её нерадивым братцем, которого наверняка только выдернули с полей, топор и, примерившись к весу оружия, замахиваюсь. — Но в моём за ошибки приходится платить.
Удар выходит что надо.
Удар выходит чётким и довольно тяжёлым. Широкое лезвие перебивает взметнувшуюся в защитном жесте руку с хрустом, достойным сухого дерева.
Перерубает в кисти, которая отлетает в сторону.
Тишина мёртвая после.
Секунду или две.
После крик.
Два крика.
Только если первый — полный боли и нарастает лишь, то во втором… крупица удивления, не более. То второй затухает, не успев набрать силы.
Крови много, крови столько, что за считанные мгновения заливает его лицо и грудь. Крови много, потому что я замахиваюсь ещё раз, и на этот раз приходится на плечо, в котором остаётся глубокая рана-трещина.
Дёргается, пытается пихнуть, оттолкнуть ногой, но, получив по колену, только воет, вжимаясь спиной в снег.
Только воет, извивается, как гусеница, и истекает кровью.
Воет, кричит, захлёбывается слюной, что пеной на губах оседает, и слезами, что текут, огибая скошенную переносицу.
А она молчит.
Она смотрит, лишь широко распахнув глаза. Всё так же смотрит сверху вниз, даже не подумав спуститься с крыльца.
Она смотрит лишь… немного растерянно.
Смотрит так, будто не знает, что делать.
Смотрит, и взгляд её мне отчасти знаком.
Потому что пустой. Потому что отрешён и направлен в себя. Потому что ей наплевать, убью я её брата сразу или изрублю на куски. Ей наплевать, потому что и он, и его крики ей безразличны.
Как бы ни умолял. Как бы много его крови ни осело брызгами на моём лице.
Ей просто наплевать.
В её взгляде лишь с четвёртым рубящим ударом появляется… интерес.
Не сочувствие или ужас. Любопытство ребёнка, который не знает, что же будет, если ткнуть кошке ножницами в глаз.
— Да ты маленькая садистка, — почти воркую и тут же замахиваюсь ещё. По подбородку приходится вскользь и отхватывает лишь кусок кожи, оголив белую кость. Белую кость того, кто уже затих и даже не дёргается. Кто уже наверняка просто умер от болевого шока и страха.
А может, кровопотери?.. Кругом её столько, что немудрено. Кругом её столько, что отмываться придётся не один час. — Я угадал, да? А папаша всю жизнь потворствовал? Может, поэтому ему и пришлось увести тебя из дома? Замучила соседского ребёнка? Собаку задушила? Признавайся, лапушка.
Отмалчивается, а я забрасываю мокрое, густо пахнущее железом топорище на плечо и переступаю через покромсанное тело.
Подхожу к крыльцу и жду того, что испугается хотя бы сейчас.
И провал снова.
— Что же ты молчишь? Давай, поделись со мной. Я что, зря убил целый день на то, чтобы найти всех вас?
Презрением окатывает. Глядит, как Йен никогда не глядел. Презрения столько, что, пожалуй, княжна бы обзавидовалась. Княжна, которая никогда меня по-настоящему не ненавидела, если сравнить.
Ну что же…
Раз со словами не клеится…
Оставляю топор, прислонив к боковине лестницы, и, поднявшись, встав напротив, жду, пока запрокинет голову, чтобы продолжить смотреть, и, замахнувшись, бью по лицу.
Вскрикивает от неожиданности и прикладывается лбом о пол.
Не ладонью, как мог бы. Не для того, чтобы унизить.
Для того, чтобы свалить с ног, а после, схватив за лодыжку, протащить по ступенькам и швырнуть рядом с папашей.
Швырнуть так, чтобы, вставая, ей пришлось опереться на его руку.
Швырнуть так, чтобы уткнулась лицом в грудь и поняла наконец, что игр больше не будет. Всё, закончились.
Вот теперь верещит.
Теперь, когда боль расползается по её собственному телу.
Боль, которую она сама никогда не пробовала на вкус. Боль, что вспыхивает разом вместе с новыми синяками и ссадинами. Боль, что пронзает живот, который не защитить, сжавшись в комок.
Боль, что совершенно никчёмная и слабая по сравнению с той, которая её ждёт.
— Что такое, лапушка? — Останавливаюсь и, схватив за плечо, насильно усаживаю, развернув к себе лицом. — Не понравилось? Или в твоей головушке никогда не мелькала мысль, что то, что ты делаешь с другими, может случиться с тобой?
Дрожат губы, волосы прилипают к щекам. В глазах непонимание и слёзы стоят. В глазах слёзы… несправедливо обиженного ребёнка.
Звучно шмыгает носом, глядит исподлобья и упрямо, как заведённая, твердит:
— Они это заслужили. А я — нет! Я не спала ни с кем, не была опорочена, я…
Затыкается, нарвавшись на пощёчину, а я отшатываюсь назад и поднимаюсь на ноги. Слишком сильно хочется разорвать. Голову выкручивать до тех пор, пока не хрустнет, а после продолжать, пока не повиснет на растянутых мышцах и слишком прочной, чтобы оторвать так, плотной коже.
Хочется растащить на части, забрать с собой голову и, высушив, соорудить из неё бокал. Хочется притащить её назад и гвоздями прибить к центру залы.
Хочется… размозжить ещё живой, чтобы на весь лес верещала.
Касаюсь пальцами липких век, чуть нажимаю на них, а на попытку бегства, неумелую и слишком медлительную, отвечаю ударом ноги.
Задыхается и падает назад.
Хватает воздух и тонко-тонко скулит.
Что-то неразборчивое.
Что-то, что явственно заканчивается на «ста».
Ох, неужто проняло?
— Да ты эгоистка, милая. Что, желание жить проснулось?
Опускает голову и глядит не то на свои руки, не то на разрубленную отца. Молчит и горбится, не то инстинктивно пытаясь стать меньше, не то нарочно стараясь вызвать жалость.
— Ну?!
— Я не заслужила! Не заслужила этого! — кричит как припадочная, и на некогда кукольном, украшенном сечками личике отражается что ни на есть детская обида. — Я — не они! Я никогда!..
Никогда ни с кем не спала, да-да. Я запомнил. Главная благодетель в глазах строгого папаши.
— Раздевайся, — перебиваю на последнем выкрике и отступаю даже, чтобы полюбоваться. Статуей застывает и, кажется, перестаёт дышать даже. Я же, равнодушно передёрнув плечами, возвращаюсь за топором.
Останавливает меня через два шага.
Истеричным, по ушам резанувшим «Не надо!».
Останавливает, и я, повернувшись на пятках, принимаюсь ждать. Пока расправится с короткой накидкой, рубашкой, что держится на крючках, и явно мужских, не сидящих совершенно штанах.
Пока, охая от холода, стащит сапоги и тёплые чулки.
Принимаюсь ждать, пока не окажется абсолютно голой.
Пока не встанет напротив, ёжась и пытаясь прикрыться руками. Пока не встанет напротив, кажущаяся куда меньше, чем в одежде.
— Подними голову.
Подчиняется неохотно, но глядит куда-то сквозь. Щёки малиновые почти. Переминается с ноги на ногу и явно боится взгляда больше, чем побоев. И именно поэтому обхожу кругом, осматривая её, как лошадь перед покупкой.
— И, будь столь любезна, опусти руки, если не хочешь, чтобы я начал бить тебя раньше времени.
Подчиняется неохотно, уже откровенно синея, переступая с ноги на ногу. Подчиняется неохотно и будто бы всё никак не может поверить в то, что это всё происходит взаправду. Будто бы убеждена, что не закончит так же, как изуродованные её тонкими пальчиками проститутки, лишь потому, что девственница.
— Знаешь, если бы тебя привели ко мне и предложили выкупить… — Делаю ещё один круг и останавливаюсь прямо за спиной. — Я бы заплатил за то, чтобы посмотреть, как тебя пустят по кругу и выбьют из головушки всю дурь относительно собственной исключительности. Я бы заплатил за то, чтобы не марать руки и не жалеть после о столь бездарно потерянном времени.
Дёргается, вытягивается струной от холода, психует, пытается ударить локтем и пнуть по голени, но ни сил, ни скорости не достаточно.
Хотя бы потому, что я этого жду.
Хотя бы потому, что реагирую куда быстрее, нежели беззащитные, не умеющие постоять за себя проститутки.
Ударом на удар.
Она промахивается, а я, не сдерживаясь, отвешиваю ей подзатыльник, да такой, что валится.
Вскрикивает, когда ладони и колени оказываются зарытыми в снег, и крик этот переходит в высокий нечеловеческий визг, когда вдавливаю в ледяную толщу животом, приложив по пояснице.
Руками, крови на которых было больше, чем воды в ином озере, касаться брезгую. О том, чтобы трахнуть напоследок и разрушить остатки облачных замков, и вовсе никакой речи нет.
Брезгливость — весьма избирательная штука.
Брезгливость, что молчит, когда я копаюсь в чьих-то останках, и вопит, когда рядом извивается маленькая, не тронутая никем ранее тварь.
Тварь, что не отделается отсечёнными конечностями и быстрой смертью от болевого шока. О нет. Ни за что.
Не отделается, пока я не сотворю с ней всё то же самое, что она сделала с чужими лицами. Не отделается, пока не исполосую её же ножом, а напоследок выскоблю глазницы.
Основательно и не торопясь.
Пока не обожгу всю, превратив в кусок зажаристого мяса и оставлю ещё живой на радость голодным волкам. И, возможно, тогда… только тогда меня отпустит.
Перестанет душить злобой, и я смогу прийти в себя настолько, чтобы вернуться, не будучи неуверенным в собственном рассудке. И я смогу прийти в себя настолько, что забуду о том, что меня лишили единственного пристанища и уничтожили всех, кто так или иначе не был мне противен.
Не был ненавистен настолько, что я мог спать с ними под одной крышей.
Я смогу прийти в себя настолько, что, вернувшись, не причиню боли тому, кто её не заслужил.
Потому что нельзя.
Потому что, окончательно всё разрушив, мне придётся вернуться, найти некроманта, который сможет поднять эту суку, и убить её ещё раз.
Дрожит вся, каждый вздох не то скулежом, не то болезненным охом окрашен. Каждый вздох с надрывом и словно не для дыхания, а для того чтобы вызвать жалость.
Каждый вздох слышится мне порубленным на слоги, смазанным и задавленным «пожалуйста».
Может, слышится лишь, может, и в самом деле просит.
Может.
Всё-таки возвращаюсь к крыльцу за оставленным топором, чтобы подрубить птичке крылышки, но отвлекаюсь на смазанное движение у стены дома.
Будто бы высунулось что-то и тут же исчезло.
Будто бы мелькнула чья-то рука и кусок коричневого рукава.
Отвлекаюсь, обхожу по большой дуге, чтобы не нарваться на меч, и едва не закатываю глаза, когда сталкиваюсь взглядом с перепуганным до полусмерти Руфусом, что всё это время наблюдал, высунув край лоснящейся от жира морды.
Кривлюсь, отмахиваюсь от него, мимоходом заметив, как сильно посинели полные губы, и, прихватив оружие, разворачиваюсь и первые несколько секунд провожу в неподвижности.
Первые несколько секунд, которые нужны для того, чтобы осознать: убежала!
Воспользовалась тем, что отвлёкся, вскочила и бросилась в лес, а я и не услышал, босая же!
Не услышал!
Чертыхнувшись, отбрасываю ненужный балласт, бросаюсь в сторону тропинки — иной дорогой ей не продраться сейчас — и, прихватив оставленный арбалет, нагоняю почти сразу же, но, вместо того чтобы пристрелить, решаю схватить так и приволочь назад. Решаю схватить, опираюсь правой ногой на торчащую из-подо льда кочку, но даже прицелиться не успеваю.
Слышится близкий, смахивающий на низкий гул треск.
Треск, что словно расползается в стороны, не задерживаясь в одном месте.
Осторожно, теперь внимательно глядя на ноги, а не перед собой, прохожу чуть вперёд и нахожу её, замершую за широкой сосной.
Нахожу её, замершую посреди прогалины, на которой ничего не растёт, в центре мутной, непрозрачной льдины.
Спиной стоит, широко расставив руки и втянув голову в плечи.
Спиной стоит и, должно быть, боится даже дышать, не то что пошевелиться.
Но дрожит так крупно, что поневоле шевелится и рефлекторно переступает с одной рассаженной о корень или ветки ступни на другую.
Переступает, смещая центр тяжести, и в мгновения ока проваливается вниз, подавившись оборвавшимся в самом начале криком.
Уходит под воду с головой, выныривает почти сразу же, бестолково молотит ладонями по обламывающейся кромке, крутится, верещит и чудом умудряется ухватиться за обнажившийся рядом край кочки или какого-то корня. Умудряется затянуть половину своего тела на льдину и вдруг, вытянувшись в струну и подняв голову, замирает.
Я не понимаю сначала было, а после отшатываюсь назад с такой скоростью, что чудом не поскользнулся и не ушёл под лёд сам. Взбираюсь на кочку, и именно в этот момент из-под воды, ломая получившуюся пробоину, выбрасывается нечто. Нечто расплывшееся и смахивающее на жабу, имеющее короткие перепончатые лапы и почти человеческое лицо. Почти человеческое, раза в четыре больше и со ртом от виска до виска. Выбрасывается аккурат за девчонкой, сжимает её поперёк груди, переламывает, как тростинку, и, ухватив за голову ртом, с секунду пялится на меня прозрачными, как у рыбы, глазами и скрывается под водой.
Твою ёбаную мать…
Водяной?!
Старый проснувшийся водяной?!
Начинаю смеяться и ничего не могу с этим поделать. Всё громче и громче, и это настолько нарастает, просто вскипает в глотке, что ничего не поделать.
Всё громче и громче, срываясь в истерические выкрики и дёргаясь, как в припадке.
Едва не повредил тетиву, не глядя махнув занятой рукой, и, пошатываясь, разворачиваюсь, чтобы вернуться к дому.
— Водяной… Водяной только что сожрал мою добычу. Ты можешь представить, Руфус?! — кричу во всю мощь лёгких, и никак, никак не получается заткнуться и успокоиться. Это уже смахивает на припадок или ещё хуже. Это смахивает на истерию или на отходняк, которых у меня попросту не бывает. Не может быть. Моя психика подобного просто не знает.
Не умею.
Не научен.
Но грудь уже болит, а воздуха всё больше и больше не хватает.
Но грудь уже болит, а самопровозглашённый начальник деревенской полиции глядит на меня так, будто я вот-вот и ему башку откушу тоже. Прямо так. Ртом.
Глядит и разве что не молится.
Глядит, схватившись за угол дома, а я пинаю подкатившуюся под ногу голову девки, имени которой не могу вспомнить.
А я пинаю её голову, как какой-то мяч, и не понимаю, почему вдруг начали дрожать руки.
Откуда мышечные спазмы.
— Прибери тут. И ТАМ тоже прибери.
Отворачиваюсь от него и, оглядев поляну, собираю свои ножи и маленький чёрный думаю прихватить тоже. Верёвку, что я бросил рядом с арбалетом, выходит, тащил зря. Выходит, так и не пригодилась.
— Дня через три проверю, и если в моём доме будет вонять трупачиной, я и тебя скормлю этому, — указываю в сторону появившейся гигантской проруби и, вспомнив ещё кое о чём, захожу в дом.
В дом, что скорее так, не сторожка даже, а сарай какой-то.
Холодный, с одной-единственной кроватью и неисправной печью.
Холодный, по углам обросший инеем прямо поверх паутины.
И в одном из этих углов, вжавшись спиной в брёвна, сидит человек с мешком, наброшенным на голову. Сидит и дрожит так же сильно, как и та девка. Дрожит так же сильно, как дрожали те, что в противоположном углу, привалившись друг к другу, сидят, выкатив уже слепые побелевшие глаза.
Как и те, на которых я стараюсь не смотреть.
Присаживаюсь на корточки и стаскиваю пыльную тряпку с его лица. Присаживаюсь напротив, наталкиваюсь на полный ужаса взгляд и улыбаюсь ему, вспоминая, что всё лицо в крови, только потому, что стягивает кожу. Вспоминая, что весь покрыт кровью, только опустив взгляд на свои руки. Наталкиваюсь на взгляд пленника, что худ до невозможности и измождён. Что вымотан и явно уже готов к смерти. Готов не один день и верит только лишь в отсрочки.
Пленника, которому на вид около сорока лет, и некогда он был коротко обрит и, возможно, носил пенсне, о чём говорит характерный, годами формировавшийся след на переносице.
— Добрый день. Разрешите не раскланиваться?
Не отвечает, только глядит с ужасом, что нетрудно принять за суеверный. Не отвечает, и я, решив не испытывать судьбу и своё и без того весьма небезграничное терпение, хлопаю его по плечу и, схватив за связанные кисти, принимаюсь разбираться с верёвкой.
— Ой да ладно, прекрати смотреть так, будто вот-вот обделаешься. Я тебя спас вообще-то. Что нужно сказать?
— Спасибо? — пересохшими губами на пробу шепчет, и я одобрительно киваю.
— Умница. А теперь скажи мне, ювелирных дел мастер, ты жить хочешь?
Кивает с задержкой и весьма неуверенно. Будто решая, есть подвох в вопросе или нет. Будто решая, издёвка это или обман. Кивает с задержкой, а после, поверив в то, что я развязываю его руки не для того, чтобы на освободившейся верёвке повесить, начинает качать головой как сумасшедший.
— Эй-эй! Хватит! А то я решу, что ты сбрендил и больше не представляешь ценности.
Замирает на середине очередного кивка и испуганно пялится, наморщив лоб. С путами наконец покончено, а ноги пусть освободит сам. Хватит с меня помощи. Да и ведёт так сильно, что лучше бы держаться подальше от нужных людей. От тех, кому пока нельзя навредить.
— Так ты, значит, с камнями работаешь?
— Всё верно, господин, — сипит, едва разомкнув губы, но вполне разборчиво.
— Прекрасно. Сделаешь кое-что для меня? В качестве большого человеческого «спасибо»?
Отвечает без промедления, но путается в слогах и выдаёт нечто среднее между «конечно» и «не вечно». Мне это кажется забавным даже. На секунду. После расстёгиваю куртку и, забравшись пальцами во внутренний карман, нахожу в нём маленький скомканный клочок ткани. Протягиваю ему зажатым в кулаке и вкладываю в сухие костистые пальцы. Придвигаюсь ближе, решив, что Руфусу вовсе не нужна лишняя информация, и быстро, в паре фраз, оговариваю детали.
Бывший уже пленник слушает крайне внимательно и в качестве согласия лишь моргает.
— Приятно поговорить с деловым человеком. Встретимся через пять дней, скажем, в таверне у северных ворот. После полудня. Устроит?
Снова смыкает веки и, даже не развернув, прячет свёрток в маленький неприметный карман около застёжек куртки.
— Прекрасно. Что я с тобой сделаю, если свалишь, говорить стоит?
Отрицательно мотает головой, и я поднимаюсь на ноги, посчитав разговор оконченным. Ещё одна заключённая сделка. Ещё одна, удовлетворение от которой даже ни на миллиметр не перекрыло досады.
Досады на то, что последнюю дрянь я не убил сам.
***
Возвращаюсь так же, как и ушёл. Возвращаюсь по своим же, снегом, на удивление, не полностью уничтоженным следам и едва не срываюсь со стены пару раз. Едва умудряюсь повиснуть на одной руке и, глянув вниз, пообещать себе, что если и сдохну, не дождавшись весны, то уж точно не так глупо. Обещаю себе и, сжав зубы покрепче, забираюсь на следующий выступ. Подтягиваюсь и через пару минут, пробежав по скользкому парапету буквально над головой у мирно дремлющего постового, цепляюсь за карниз и, раскачавшись, оказываюсь рядом с нужным окном. Единственным незапертым во всём замке. Пробираюсь в комнату, рассчитывая на прорву вопросов, но тщетно: Йен, завернувшись по самые уши в толстое одеяло, просто спит.
Ночь опустилась ещё до того, как я, худо-бедно отмывшись от чужой крови, выбрался из предместий.
Волосы влажные ещё, пальцы замёрзли нечеловечески, да и в покоях маленькой лжеграфини довольно холодно. Надо же, какая самоотверженность.
Послушался, несмотря на то что явно мёрзнет.
Послушался…
Осторожно, чтобы рама не скрипнула, закрываю створку и подхожу ближе к кровати.
Одни лишь чёрные прядки виднеются и ворот свободной нижней рубашки. Даже тут не изменяет своим привычкам, и становится любопытно: неужто и здесь с голым задом спит?
Понимаю, что идея откровенно дерьмовая.
Понимаю, что внутри всё ещё горит всё, что может гореть, и ни черта не отпустило даже по прошествии нескольких часов.
Не отпустило, и маленькая тощая мразь так и стоит у меня перед глазами. Высокомерная и уверенная в том, что делает. Маленькая тощая мразь, что отделалась слишком легко, и это не даёт мне покоя. Это крутится и кипит внутри, не находя выхода. Это, что не на кого обрушить.
Склонившись над кроватью, подмороженными и покрасневшими пальцами взявшись за спинку, осторожно отвожу одеяло чуть ниже и просто смотрю на мальчишку.
На точёный профиль, прямой нос и тонкие, отчего-то поджатые даже во сне губы.
На ресницы, что даже впотьмах при свете оставленной лампы можно различить.
На подбородок и линию челюсти.
Свалить бы на свою сторону покоев, приставить стул к двери, чтобы не заявился ко мне по утру сам, и завалиться спать. Свалить бы на свою сторону и просто провалиться.
Куда-нибудь.
Переждать.
Переждать бы… но Йен, словно почувствовав мой взгляд, чуть хмурит брови во сне и откатывается на противоположную сторону кровати, будто бы неумышленно освобождая край. Одеяло сползает, обнажая тонкое не прикрытое рубашкой плечо, и голос разума, что и без того довольно тих, затыкается к ебеням.
Отступаю и, выждав несколько секунд, выждав для того, чтобы убедиться, что просто развернуться и уйти не выйдет, расстёгиваю куртку. Плащ оставил в предместьях, как и почти всё оружие. Плащ оставил в предместьях и потому до костей промёрз. Потому едва не сорвался со стены и копаюсь сейчас.
Куртка, сапоги, рубашка следом. Комната выстужена из-за открытого окна, и хочется как можно скорее оказаться в тепле.
Коснуться его.
Последними — дорожные штаны и те, что под ними.
Медлю всё ещё. Медлю, переступив через неаккуратную кучу тряпья, и опираюсь коленом на мягкую, по мне так даже слишком, тут же провалившуюся вниз перину. Отгибаю край одеяла и, прикусив губу, чтобы не застонать в голос, оказываюсь в тепле.
Подушки набиты пухом, не иначе.
Подушек чертовски много, и все они навалены одна на другую.
Придвигаюсь ближе к спящему и, замерев на расстоянии вытянутой ладони, осторожно, чтобы не разбудить сразу, касаюсь тёплой, даже через ткань, спины.
Позвонки выступают. Кожа тонкая совсем.
Двигаюсь ближе и, не скрываясь уже, касаюсь плеча. Прохожусь по нему пальцами, поглаживая, добираюсь до локтя.
Вздрагивает от холода, но не отстраняется. Вздрагивает, выдыхает чуть громче, чем до этого, и даже не думает отодвинуться.
Не понимаю сначала, а после, когда нашаривает мою ладонь и перетаскивает на свой едва прикрытый живот… Неужели перепутал?
Только у одного из нас всегда холодные руки.
Неужели вправду?..
Не дышу даже, пока выгибается, подаётся лопатками к моей груди и, сонный, сжимает поперёк ладони пальцами. Тащит выше, заводит за расстёгнутые полы рубашки и оставляет на рёбрах. А я пошевелиться не могу. Назовёт его именем — и просто… размажет по кровати. Понимаю, что разнесёт изнутри. Понимаю, что перепутает — и я не сдержусь.
Что сделаю то, о чём наверняка буду жалеть.
Понимаю, что отстраниться и уйти никаких шансов нет.
— Где ты был? — спрашивает сонно и даже не разлепляя глаз. Спрашивает сонно, назад тянется, едва по носу мне макушкой не бьёт, но, поёрзав, устраивается на ключице и всё так же держит за расслабленную руку. Перебирает пальцы, неловко вклинивает между ними свои и сжимает.
Весь расслабленный и словно пропитанный теплом.
Сгусток умиротворения.
Не отвечаю, а только вытягиваю вторую руку, чтобы мог скатиться на неё, когда надоест наминать мои кости затылком.
А только вытягиваю вторую руку, сгибаю её в локте и принимаюсь теребить пальцами за каким-то чёртом застёгнутые верхние пуговицы.
А Йен и не думает сопротивляться, Йен словно где-то в своих снах ещё бродит и не спешит выныривать наверх. Только гнётся, ёрзает, выискивает положение поудобнее и даже послушно отводит назад руки, когда освобождаю их от широких рукавов.
Не ошибся. Больше на нём ничего нет. Только пуховое одеяло поверх. Только разметавшиеся волосы, что пахнут чем-то странно сладким и знакомым.
Касаюсь его макушки носом, не переставая лениво тискать, трогать то там, то тут, согревая пальцы, и замечаю, что его кожа стала совсем гладкая.
Кончики пальцев негрубые, ни одного заусенца нет. Кромки ногтей ровные, отполированные. Наверняка и чернила, что темнели несмываемыми пятнами, вывели.
Волосы у него и так всегда прямые были, волны даже после кос не держались. Волосы у него и так всегда прямые были, а теперь словно навощённые вовсе. Тяжёлые и пахнущие мёдом или чем-то близким.
Касаться щекой приятно, гладкие.
Касаться губами неплохо тоже.
Медленно, не торопясь, то волос, то так удобно подставленного плеча. То волос, то, отведя пряди в сторону, шеи с едва выступающими позвонками.
Покорно наклоняется вперёд и обмякает весь, не спеша вырываться.
Выдыхает чуть громче только, когда прикусываю за мочку уха и возвращаюсь к его шее.
Возвращаюсь к коже, под которой быстро бьётся упругая артерия. Близко совсем, прижаться губами — и будто прямо в рот.
Проверяю даже, обведя её контуры кончиком языка, и закрываю глаза, находя во всём этом странное умиротворение.
Спокойствие, которое покинуло меня больше суток назад. Спокойствие, что должно было вернуться иначе, вместе со смертью той девчонки.
Но, увы, как не бывало.
Как метался из угла в угол, не в силах найти себе место, так и продолжаю.
Внутри сумятица. Внутри ком из досады, сожалений и чего-то, что во много раз горче неразбавленного спирта.
Но руки, что совершенно не мешают моим, неловко хватаясь за запястья и касаясь пальцев, отчего-то помогают.
Но руки, что совершенно не мешают моим гладить и трогать, успокаивают.
Руки и то, насколько он мягок.
Расслаблен.
— Ты такой красивый… — Сам не понимаю, как открыл рот и, главное, зачем. Не понимаю, зачем весь этот бред сейчас и вслух говорю ли. Не понимаю, только чувствую сладковатый от притирок привкус кожи на языке. — У меня крыша едет от того, насколько ты красивый…
Целую, волосы отведя в сторону и сгорбившись для того, чтобы пройтись губами по верхним позвонкам.
Йен теряется, да так откровенно, что даже не скрывает этого.
Йен теряется, что-то там мямлит, отпускает чужую руку и несколько раз пытается заговорить, но, выбитый из колеи, передумывает.
Что в первый, что в третий.
Молчит, дышит, послушно распахивает рот, когда по подбородку проходятся мои всё ещё холодные пальцы.
Никак не могу оторваться от его шеи, и всё распущенные волосы, разметавшиеся во время сна, перекидываю вперёд, не особо заботясь о том, что там падает на его лицо.
Никак не могу оторваться от его шеи, молочно-белой в темноте, тонкой и чистой.
Без единого следа.
Без единой отметины, но я то-знаю… Знаю, сколько их было на этом чистеньком, отмытом стараниями сестры мальчике. Сколько их было на плечах, шее и животе. Сколько их было на нём. Сколько рук его трогали.
— Помнишь, я спрашивал… — прерывисто, не повышая голоса громче шёпота, не отрываясь губами от маленькой впадинки ключицы, — сколько у тебя было?..
Напрягается. Плечи — в камень. Вытянутые руки — деревянные.
— Что я не помню о них — я говорил тебе тоже.
Возражает, а вроде и нет.
Возражает, но даже не думает повернуться, чтобы посмотреть на меня. Возражает и, глупый, совсем не опасается руки, что близко к его горлу.
— Как и то, что и меня выкинешь из своей головы. Забудешь, как только выйдешь из амбара. Помнишь?
Плечами пожимает и всё-таки оборачивается, чтобы посмотреть на меня. Чтобы, слабо улыбнувшись, шёпотом, который волной тёплого воздуха ложится на мой подбородок, выдохнуть:
— Я врал.
Разворачиваю, укладываю на спину, и подчиняется весьма охотно, попутно выбираясь из второго рукава.
— Врал ли?
Нависаю сверху, опираясь на руки, и старательно делаю вид, что не замечаю, как те дрожат от усталости. И старательно делаю вид, что в порядке. Что вышел прогуляться, да так и застрял в одном из игорных домов или таверне. Что вышел просто потому, что мне нужно было переварить всё. Всех.
— Посмотри на меня. — Приподнимает брови, запертый меж моих вытянутых рук, и проходится по многострадальной правой, от запястья до плеча, и легонько нажимает на него, понукая опуститься сверху. — И ответь сам.
Да, всё верно.
Вот он ты. В прямой доступности. Вот он ты, рядом совсем. Накрыть своим телом можно, и вряд ли захочешь оттолкнуть.
Вот он ты, спокойный, как никогда, и всё ещё тёплый и мягкий. Расслабленный и за каких-то пару дней ставший настоящей холёной красавицей, а не оборванцем с вечно страдающими не от одного, так от другого пальцами.
— И не боишься?
Мотает головой и, кажется, ухмыляется самым краем рта. И кажется, будто бы ему смешно даже. Смешно по каким-то весьма туманным причинам. Прикусывает губы, смыкает их, и пальцы, что замерли на плече, перебираются на шею.
— Простил? — спрашиваю одновременно с тем, как на себя потянет. Спрашиваю и упрямо остаюсь на месте, дожидаясь его более чем серьёзного «Я пытаюсь».
— И как? — Любопытством и не пахнет. Горькой насмешкой разит. В самом деле, знаю же. Знаю: пытайся не пытайся — итог будет один. — Получается?
Вместо ответа тащит на себя настойчивее, сгибает ногу в колене и прижимает к моему боку. Тащит на себя настойчивее, и я, поддавшись было, замираю над самым его лицом, глядя на уже приоткрывшиеся ждущие губы. Глядя, подавшись ещё ближе, почти коснувшись своими, и… передумываю.
Вместо распахнувшегося рта — линия шеи. Вместо того чтобы сцепиться своим с розовым мелькнувшим языком, очерчиваю контуры ключиц Йена.
Несогласный с таким поворотом, вцепляется в мои волосы было, хочет дёрнуть назад, но… замирает, раздумав тоже.
Мягкий весь, плавкий, как воск или парафин.
Подчиняется только лишь и, куда бы ни повёл, следует.
Ключицы, плоская грудная клетка… маленькие, тёмные на бледной коже соски.
Укусить за каждый тянет, но ограничиваюсь поцелуями лишь.
Ни капли боли.
Не сегодня. Не хочу. Нельзя.
Ни капли боли, ни единой попытки её причинить.
Хватит с меня на сегодня. Хватит ещё надолго, уверен.
Криков, боли, безумия.
Ощущения липкой крови на лице.
НЕ. ХОЧУ.
Понимаю Анджея, как никогда. Понимаю и едва ли не в ужасе от этого.
Понимаю, почему он так вцепился в мальчишку и едва ли кому-то отобрать позволит.
Понимаю, ощущая, как из скованных перенапряжением мышц уходит противная ноющая боль, а ярость, что не отпускала так долго, медленно растворяется.
Анджей находит в нём покой.
В осторожных касаниях тонких, таких ломких на вид пальцев. В изгибах спины и даже сводах выступающих рёбер.
Хрупкий весь.
Хрупкий и впервые за долгое время без единого синяка или отметины.
Ни разбитых губ, ни корост. Ни слёз на глазах, ни до крови закушенных щёк. Тонкий весь, но не острый, не отравляюще-ядовитый. Не стремящийся доказать мне что-то. Ни мне, ни себе, ни остальному миру.
Тонкий весь, и кожа, что на животе, будто прозрачная.
Даже в полутьме, которую не рассеивает почти единственный оставленный ночник, видны нити вен. Нити вен и проступающие едва-едва, появившиеся совсем недавно косые мышцы.
Хмыкаю в его солнечное сплетение, провожу носом и спускаюсь ещё ниже.
Щекотно ему, фыркает, втягивая живот, и взбрыкивает.
Щекотно ему, когда сам же стягивает шнурок с моих волос и ерошит их пальцами. Приподнявшись на локтях, глядит, осматривая результаты своих трудов, и улыбка становится мягче.
Становится словно закушенной и затаённой.
Молчит и, отводя прядки от моего лица, касается и скулы, и виска.
Молчит, но только пока взглядами не сталкиваемся, и, покачав головой, шёпотом, будто боится, что подслушивают, уверенно подытоживает:
— Ты не в порядке.
Вместо ответа протягиваю руку и касаюсь его губ. Вместо ответа тихонько шиплю, призывая и дальше хранить тишину. Касаюсь его губ, провожу по ним, нажимая на нижнюю, и, дождавшись, пока понятливо рухнет назад, на спину, и прихватит подушки зубами, возвращаюсь к прерванному занятию. Вырисовываю змейки языком на его животе, поочерёдно касаюсь губами выступающих тазобедренных косточек и ощущаю, как в предвкушении стискивает мои волосы.
Сильнее.
Почти дёргает, наматывая на пальцы жёсткие прядки. Почти дёргает и подталкивает вниз. Почти дёргает, а сам кусается и тут же зализывает. А сам кусается, ухватившись за моё запястье второй рукой, и так и удерживает у своего лица.
То ладонь лижет, то костяшки.
Каждую.
То ладонь лижет, то по фалангам пальцев проходится, играючи прихватывая каждый ноготь и чертя по кромке языком.
Дышит шумно, и коленки, что то и дело упираются в мой живот, подрагивают, и коленки, что я, отвлёкшись, развожу в стороны, чтобы не мешали опуститься ниже.
Кровать большая, свалиться не светит.
Кровать большая настолько, что, даже лёжа на середине, помещаюсь, подогнув ноги.
Кровать большая настолько, что хватило бы места для троих.
Пронзает тоской.
Пронзает ощущением того, что что-то не так. Что-то не на месте.
Не хватает ещё одной пары рук.
Ощущается особенно остро на контрасте с Йеном. Ощущается особенно остро с тем, каким податливым он может быть, когда изголодается по прикосновениям и ласке.
Ощущается особенно остро с тем, что у него не приходится выгрызать главенство. Не приходится бить его или угрожать.
С монстроловом это всегда борьба, а с Йеном же… Йен с радостью всё, что у него есть, отдаст сам.
Попроси только. Поцелуй или приласкай.
Попроси…
Губами всё ниже, поглаживая узкое бедро и обхватывая его для того, чтобы отвести в сторону. Чтобы посмотреть на него, убедиться, что давно потерялся и слишком занят моими пальцами, чтобы следить тоже. Чтобы посмотреть на него, сомкнуть ресницы и, высвободив свои ставшие влажными пальцы из его, обхватить тонкий, ничем не примечательный член.
Такой не всякая барышня почувствует внутри. Такой, что легко обхватить губами и даже полностью вставший взять в рот.
Отзывается странным высоким звуком, смахивающим на тщательно сдерживаемый скулёж, и я, не прерывая своего занятия, щиплю его за ягодицу. Совсем рядом с пропорционально маленькой мошонкой, и, добившись визга, сжимаю губы плотнее.
Не дразню и не играю с ним. Не дразню, скорее пытаюсь сожрать, и сам себя уговариваю не стиснуть зубы, чтобы добавить звука.
Хватит мне пальцев в волосах, подрагивающих бёдер и попытки пошире раздвинуть ноги.
Так ему мало.
Слишком любит ощущать что-то внутри.
Так ему мало, и потому, поигравшись немного, заменив рот мокрыми пальцами, выпрямляюсь, усаживаясь поудобнее, и, дёрнув на себя, ловлю за тонкую лодыжку, затаскиваю её на своё плечо и невзначай провожу по маленьким вздрогнувшим пальцам, поджавшимся от касания, и замечаю пробежавшую по кукольному лицу судорогу. Заинтересовавшись, повторяю движение, удерживаю едва было не врезавшую мне по носу ступню и, хмыкнув, принимаюсь медленно поглаживать её. И взъём, и пальцы, и розовую пятку.
Выглядит испуганным и краснеет всё больше и больше.
Выглядит растерянным и от того ещё более беззащитным. Не знает, куда деть взгляд, и кусает губы.
А я наблюдаю внимательнее, чем во время слежки. А я наблюдаю, растираю, мну, сжимаю и, едва не получив ещё, на этот раз метил в глаз, подтягиваю его ближе и провожу языком по большому пальцу.
Голубые глаза становятся по-рыбьи круглыми, и кажется, что вот-вот вылезут из орбит.
И это лишь только ещё больше раззадоривает и веселит.
— Не… не надо… — просит почти, заикаясь, и облизывает пересохшие губы. — Прекрати.
— Почему нет? Это и вполовину не так грязно, чем то, к чему ты привык. Или, скажешь… — опускаю взгляд на его подрагивающий живот, — отдаваться сразу двоим не так смущающе?
В ответ пытается пнуть второй ногой, но ловлю её и, насильно согнув, ставлю назад, на простыню. В ответ пытается вывернуться, но сжимаю под суставом, и он, охнув, сдаётся, упав на сползшие вниз подушки. Сдаётся, а я оставляю его ступню в покое на время, укладываю её на своё плечо и, дразня, шлёпаю по твёрдому бедру. Вздрагивает, отвечает полным ярости взглядом и пытается отпихнуть. Отпихнуть, сесть, и опять валится назад, нарвавшись на слабенький толчок в плечо.
После ещё раз… и ещё…
— Знаешь что?! — переходит на обиженный крик, который наверняка слышали даже постовые в конце этажа, но закончить не успевает. — Да иди ты в…
Падаю сверху, раздвинув всё норовящие сжаться колени, давлю всем весом и, схватив за дёрнувшийся подбородок, удерживаю лицо, не давая отвернуться, и целую.
Кусается было, пихается кулаками, но обида улетучивается крайне быстро.
Секунду назад стискивал зубами едва ли не до выступающих капель крови, а теперь лижется, подставляется, вытягивает руки и сцепляет их замком за моей шеей.
Вытянув руки, сжав коленями и едва слышно пискнув, когда, обхватив под поясницей, перекатываю на бок и вжимаю в себя.
Волосы в лицо лезут — то его, на которых при желании вздёрнуться можно, то мои, которые будто бы так и не отмылись до конца. То мои, что всё ещё имеют противный железистый привкус.
Или это чья-то укушенная губа?
Одеяло комом в ногах, простыни сбиты.
Кровать гигантская, это да… На троих за глаза места хватило бы.
Но за спиной пусто.
Здесь только мы.
Вдвоём.
Только мы…
Гладит по плечам, спине, и я далеко не сразу соображаю, что выискивает и проверяет. Выискивает новые раны, проверяет, не покусали ли. Выискивает, гладит, перебирается пальцами на поясницу и даже деловито немного ощупывает бедро.
Не выдержав, смеюсь прямо в его рот, не разорвав поцелуя, и, прежде чем обиженно фыркнет, легонько толкаюсь языком вперёд и ловлю его.
Всё трогает и, лишь полностью ощупав везде, до куда смог дотянуться, успокаивается.
Движения становятся размеренными, не хаотичными.
Ленивыми даже.
— Беспокоился? — спрашиваю во время одной из коротких передышек и ответ получаю только спустя пару минут. Заполошный, сдавленный, на выдохе.
— С чего ты взял?
— Так беспокоился или нет?
— Что ты меня бросишь тут? Конечно, да!
Бодается почти, по моему своим отчего-то взмокшим лбом проводит и отстраняется, так и не разжав рук. Проснувшийся полностью и сжимающий моё бедро своими ногами. Ёрзающий по нему, трущийся и прижимающийся к боку.
Не отводя взгляда от лица, ладонью нахожу его задницу и стискиваю половинку, чуть отведя в сторону. Стискиваю, с нажимом огладив пальцами и проведя ими по промежности. Коснувшись ставшей вновь тугой дырки. Ещё бы… Сколько прошло с последнего раза? Недели три? Меньше?
Или скорее больше, иначе с чего бы ему с такой нетерпеливой жадностью подаваться на мои пальцы?
— Или ты беспокоился, — притормаживаю, заворожённый движениями маленького, то и дело проходящего по опухшим губам языка, — что останешься без члена, который можно в себя вставить?
Едва зубами не щёлкает от злости и меняется в лице. Укусит или нет? Укусит или?..
— Ты действительно думаешь, что твой член единственный, на котором я могу попрыгать в этом замке? — огрызается и просто восхитительно прекрасен в этот момент. Огрызается, а у самого глаза блестят, как у кошки, едва не отсвечивают. Огрызается, чуть приподнимая уголки губ и демонстрируя островатые клыки. Огрызается, и мне хочется распять его куда больше, чем до этой неосмотрительно брошенной фразы.
Поставить на четвереньки, упереть ладони в спинку кровати и так выдрать, что ещё неделю придётся врать о том, почему же моя прекрасная жёнушка отлёживается в постели.
Поставить на четвереньки… Нельзя.
Нутро его крови требует. Едва ли не моим голосом воет и упрашивает укусить как следует, вцепиться, как мог бы, в… Насильно обрываю эту мысль и, дёрнувшись, жмурюсь.
На секунду или две.
После, выдернув из-под него руку, так же, как и до этого, ни слова больше не сказав, на лопатки укладываю и, нависнув сверху, перехватываю под коленями.
Не дышит даже. Не моргает тоже.
Вопросительно приподнимаю бровь, потому что на слова меня попросту уже не хватает, и, дождавшись робкого кивка, затаскиваю на себя. Хватаю за локоть, усаживаю на свои бёдра, чтобы возвышался на добрых полголовы, и прикусываю за кончик острого подбородка.
Охает, откидывается назад, подставляя покрасневшую, но ещё ни единым пятном не обзавёдшуюся шею, и цепляется за плечи словно в последний раз.
Одной рукой.
Другой проходится по своим губам, втягивает их в рот, лижет сразу три пальца, не жалея слюны, и, мазнув ими, горячими и мокрыми, по моей груди, проталкивает вниз, между животами.
Догадливый, когда следует.
Безумно догадливый.
Думает, как бы ловчее ухватиться сразу за оба члена, а я молюсь всем, кого знаю, чтобы в приступе животной, безумной страсти не загрызть его, слишком сильно и глубоко впившись в тонкую кожу.
Хнычет, ёрзает, подкидывая бёдра, трахает свой же маленький кулак, трётся всем телом, и как же хочется подтянуть повыше и медленно, не слушая протестующих воплей, насадить.
Распялить прямо так, на сухую, заполнить полностью и, рыдающего, заставить поскакать.
Заставить, вздрагивая от каждого движения, сжиматься и ёрзать.
Заставить…
Вскрикивает совершенно неожиданно, с силой дёрнув за волосы, и, подавшись назад, кончает, мелко затрясшись, и уже по своей сперме, горячей и выплёскивающейся толчками, теряя ритм и то и дело сжимая до вспышек перед глазами, додрачивает и мне тоже.
Напрягается весь, становится почти каменным, выгибает спину и, опустив тут же повисшие плетьми руки, валится назад, будто безжизненная кукла.
Дышит широко распахнутым ртом и вряд ли что-то перед собой видит.
Дышит широко распахнутым, алым, словно накрашенным, ртом и бездумно шарит ладонью по простыне, пытаясь не то отереть её, не то нащупать мою руку.
Выдохнув и буквально на секунду запрокинув голову, чтобы убедиться, что потолок больше никуда не едет, поднимаюсь на предательски подрагивающие ноги и едва не запинаюсь о собственные брошенные вещи.
В комнате давно не холодно.
В комнате настолько жарко, что спина вся мокрая.
Покрыта маленькими стынущими каплями пота.
Покрыта чёрт знает когда появившимися пощипывающими царапинами. Забавно, но в постели меня ранят куда чаще, чем на поле боя.
Молча наклоняюсь, чтобы собрать своё тряпье, и, перекинув штаны и куртку через руку, берусь за голенища сапог. Маленькая, вовсе не дорожная сумка, что я забрал с собой из предместий, приятно холодит голое плечо. Уже огибаю кровать, когда Йен приходит в себя достаточно, чтобы приподняться на локте и смерить меня недоумевающим взглядом:
— Ты что, уходишь?
Киваю, и он не находится со словами. Только слышно, как клацают сомкнувшиеся челюсти. Обернувшись, натыкаюсь на полный недоумения взгляд.
— А в мешке что?
— Так. По мелочи.
— Может, всё-таки…
— Остаться и отыметь тебя по-настоящему? — с удовольствием договариваю за него и даже не уворачиваюсь, когда, вспыхнув, швыряет в меня подушкой. Всё равно не долетает. Улыбаюсь ему, наконец-то ощущая себя хозяином в своей шкуре. — Спи сладко, княжна.
Не отвечает, только демонстративно поворачивается спиной и прячется под одеялом.
Не отвечает, а я ухожу на свою половину и там, запрятав свои вещи под кровать, какое-то время просто стою около платяного, забитого тряпками шкафа.
Сумку, что скорее и не сумка, а, как подметил Йен, просто маленький наплечный мешок, стоило бы припрятать понадёжнее.
Хотя бы потому, что в ней всё, что осталось от моих старых ведовских запасов.
Хотя бы потому, что в одной из склянок — быстродействующий безвкусный яд.