Часть 4. Глава 1 (1/2)

Холодно.

В затылок дышит почти наступившая зима, а кончики пальцев мёрзнут даже в плотных кожаных перчатках.

Городские стены далеко позади, поворот тракта тоже. Теперь несколько часов через хиреющий, смахивающий больше на рощицу лес — и на месте.

К ночи должны быть. К ночи должны быть там, где явно не ждут и наверняка не заплатят.

Только в кои-то веки деньги не в приоритете. Только в кои-то веки ОН идёт куда-то, не думая о наживе, а я увязался следом, чтобы не бродить от стены к стене, выгадывая, сам вернётся или можно будет попробовать поискать по весне.

И это смахивало бы на иронию, потому как мне всегда было наплевать на смену времён года или погоды. Было плевать, снег бесшумно спускается или молотит град. Было плевать, омывает дождём или порывами ветра обжигает лицо.

Было плевать, холодно или жарко, жарко или холодно.

К сожалению — было лишь.

Теперь же с течением времени на зиму могу смотреть только с недобрым прищуром и затаённой злобой. Теперь же с течением времени воспринимаю её как беспощадную, подкрадывающуюся со спины суку, что вот-вот всадит в мой бок свой ледяной кинжал.

И ладно бы, если бы в мой. И ладно бы, если бы можно было увернуться или подгадать. Если бы можно было не только отсрочить, но и убежать.

Если бы…

Под подошвами сапог хрустит подвернувшаяся, вмёрзшая на добрую четверть в землю ветка. И всё кругом не белое, вовсе нет — всё кругом чёрное. Стволы деревьев, прогалины, подгнивающие пни.

Всё кругом мёртвое, как обглоданный до костей олень, что мы видели несколько часов назад. Вот тебе и все краски. Единственное яркое пятно на снегу.

Всё кругом мёртвое: ни белок, ни мелькнувшего хвоста неосторожной лисицы.

Лес словно вымер. Словно пустой.

Каждый шаг выверен, и пальцы, нарочито расслабленные, то и дело возвращаются к навершию палаша. Ложатся на торчащую из ножен холодную рукоять, проверяя, насколько легко выдернуть лезвие.

Если что.

И подобное явно осталось бы незаметным.

И он бы не он, если бы, усмехнувшись, не покачал головой. И он бы не он, да только отчего-то молчит сам и ничего не комментирует.

Он, хмурый и мрачный больше привычного. Больше, чем я помню, и больше, чем привык видеть за последние месяцы. Месяцы, что по иронии был ко мне ближе, чем сейчас.

Сейчас — это последние пару дней.

Сейчас — это на границе бодрствования и сна, в который якобы не собирается проваливаться.

Сейчас — когда количество секретов возросло и часть из них запросто может похоронить меня. И в тех смыслах, что вовсе не метафорические.

Об одном из них — о том, что вовсе и не самый тёмный, а скорее мерзкий, — стараюсь и не вспоминать даже. Стараюсь, но нет-нет да всплывёт что-то. Да нет-нет, и хочется хорошенько стукнуться башкой обо что-нибудь потвёрже. Хотя бы потому, что могу обрушить всё одним неосторожным словом.

И тогда, в мгновение ока, всё прахом.

Кошусь всё, невольно удерживая дистанцию, и понимаю, что начинаю медленно ехать крышей, не пройдя и половины пути. Понимаю, что молчание душит сильнее пальцев или удавки.

Молчание, что скребёт нутро, и лишь упрямство не позволяет прицепиться первым.

Просто потому что догнал уже. Просто потому что устал следом бегать и пытаться доказать что-то.

И лишь упрямство, которого у меня в запасе больше, чем начищенных ножей. Ножей, что распиханы по складкам и карманам. Ножей, что все вместе не перевесят тёмный, замотанный в шкуры меч.

Рукоятку вижу чаще начавшего отдавать в синеву лица. Рукоятку вижу чаще, потому что заметно отстаю, чтобы понаблюдать за походкой и движениями тела.

Неужто и вправду не уснёт на этот раз?

Неужто и вправду всё это время ему было не за что уцепиться и потому так просто ускользал в небытие? Неужто совсем не борется сейчас? Всё само?

Голова кругом.

Вопросов не меньше, чем у него ко мне. Вопросов, что пока держит при себе, но, я уверен, лишь до поры. Пока терпение не кончится или под горячую руку не подвернусь.

Наблюдаю всё, упираясь взглядом промеж прикрытых плащом лопаток, и надеюсь, что подмёрзшая топь, через которую мы лезем, не окажется слишком глубокой.

Ну так, если вдруг что.

— Ну и долго ещё мы будем играть в молчанку? — доносит ветер через добрых четверть часа, и я тут же качаю головой. Просто для себя самого, зная, что затылком не увидит.

Нет, не долго. Всё. Дождался вопроса и больше не выдержу. Нагоняю и, поравнявшись, поправляю ремень дорожной сумки, перекинутой через плечо. Нагоняю и, когда смотрит на меня, спрашиваю:

— Всё зависит от того, как долго ты будешь делать вид, что меня тут нет, дорогой. Куда мы идём?

Косится, как на сморозившего полную глупость, и, вместо того чтобы промолчать, всё-таки едко комментирует:

— Не рановато для проблем с памятью?

Уже что-то. И вправду на ходу не спит. Пока нет.

— Я помню, — поправляюсь и даже не злословлю в ответ. Отчего-то растерянность перевешивает желание кусаться. Отчего-то от его взглядов становлюсь растерянным. Становлюсь неловким мальчишкой, которого мы оставили дожидаться в Штормграде. Оставили вместе с Тайрой, книжной пылью и тупой болью во всём теле. — Помню про деревню рядом с портом и поднятых мёртвых.

— Тогда задавай правильные вопросы.

Что же…

Киваю и почти невзначай поправляю ножны, касаясь его ледяной руки. Мгновение на всё про всё. Кончиками пальцев по костяшкам. Хочешь поиграть в это — давай поиграем. Я буду послушным. Пока не наскучит.

— Зачем нам туда, если несвежая цветочница сгинула?

Неопределённо ведёт плечом, на котором болтается лямка в кои-то веки почти пустого рюкзака, и я мгновенно напрягаюсь и добавляю уже совершенно другим тоном:

— Сгинула же?

Опускает подбородок и поясняет, покосившись на весьма внушительную кучу сваленных веток.

Неужто берлога?.. Или заготовил кто-то? Заготовил, да так и не вернулся за уже покрывшимся тонкой корочкой льда сушняком.

— Для того чтобы убедиться в том, что не она их подняла.

— Хочешь перестраховаться?

— Хочу, — кивает ещё раз, придерживаясь нейтрального тона, и опускает взгляд, чтобы оглядеть припорошённые снегом носы сапог. — Пока я ещё тут.

А вот и причина. И напряжённой тишины, и отстранённости. Вот причина, по которой он кажется почти мёртвым и, как бы то ни было глупо, избегает меня.

Вот она причина всего. Чувствует, что скоро уйдёт, и ничего не может поделать. Ничего, несмотря на то что ни один из нас не хочет этого. Сейчас точно. Сейчас расстаться снова будет… труднее всего.

Запинаюсь о собственные мысли и злюсь на них.

Злюсь за невесть откуда появившуюся сентиментальность и одёргиваю себя.

На хер её. На хер слюни. Пусть их распускает кое-кто другой, и то по реальному, а не выдуманному поводу.

Хотя лучше бы обойтись без соплей вовсе.

— Что будет, если не уснёшь вообще?

Косится в ответ с явным сомнением, но решает не высмеивать мои призрачные намёки и ещё более эфемерные надежды. Надежды на то, что в этот раз с помощью непонятной пока магии Йена или ещё какой мифической хрени он не соскользнёт. Не соскользнёт, а останется в этом грязном, пропитанном кровью мире. Останется со мной.

— Понятия не имею. К мечу инструкции не прилагалось.

И молчание устанавливается снова.

Только где-то вдалеке, проносясь над редким омертвевшим лесом, каркает ворон. Только вдалеке солнце, по-зимнему холодное и, кажется, будто вовсе не обжигающее, опускается за горизонт.

Совсем немного осталось. Час от силы — и пришли.

Совсем немного осталось на то, чтобы разобраться во всём и вернуться назад. Вернуться туда, где уже не будет никаких «вдвоём» и «наедине».

А он словно замороженный. Словно всё-таки вырубился и лишь по привычке переставляет ноги. Глубоко в себе. И меня это не бесит даже, а скорее заставляет медленно закипать. Подначивает выкинуть какую-нибудь глупость. Глупость, которая наверняка аукнется мне чем-нибудь нехорошим, но когда меня волновали подобные мелочи? Торможу его, обогнав на полшага, и хватаюсь за показавшееся в вырезе плаща предплечье. Сжимаю обтянутыми перчатками пальцами, да так, что скрипит выделанная кожа. Сжимаю и жду, пока изволит вскинуть недовольный взгляд. Жду, пока посмотрит в мои глаза и скажет уже наконец, что за дерьмо происходит. Скажет, во что я, возможно, успел вляпаться и впасть в немилость.

Даже интересно: меня теперь что, всегда будут оставлять без «сладкого» за малейшую провинность?

— Какая меланхолия тебя укусила?

И непонимание на лице, надо признать, бесит чуть больше отстранённости.

— Это заразно и мне стоит держаться подальше?

Непонимание, которое сменяется приступом… ярости.

Скидывает рюкзак, перехватывает мою руку, дёргает на себя, а после, осмотревшись, наступает и теснит к ближайшему дереву. Теснит к ближайшему дереву, вжимает в него лопатками, а когда пытаюсь высвободиться и отступить, выхватывает кинжал. Из моих набедренных ножен.

Быстро и слаженно настолько, будто всё это время об этом думал. Быстро, будто в своей голове прокрутил уже не раз и не два. Прокрутил, как перехватывает рукоять, разворачивая её боком, и остриё лезвия оказывается под моим подбородком.

Моргнул только, двинул челюстью и укололся. По шее влажным. По шее одинокая капля вниз, впитывается в наглухо застёгнутый ворот.

Выдыхаю медленно и через приоткрытый рот. Выдыхаю и не могу не закусить губу. Не могу, потому что губы тут же выдают, складываясь в изогнутую усмешку.

Окружающая серость тут же перестаёт цеплять. Окружающая серость становится фоном.

Не опуская глаз, не моргая лишний раз, стаскиваю перчатки с рук и позволяю им просто упасть на снег. Не хочется тратить время, распихивая по карманам. Не хочется упускать ни секунды.

— Давай я кое-что уточню. — Лишь договорив, опускает взгляд, и мне тут же хочется привстать на носки. Хочется разогнуться пружиной и потянуться ближе. Плевать на нож. Плевать, потому что тут же отодвинет в сторону. Плевать, если нет. — Натворишь дел, пока меня не будет, обидишь его — и я тебя выпотрошу. От копчика и до конца хребтины. Медленно и причиняя такую боль, которую ты даже представить не можешь.

Слов… не находится. Колкостей тоже. Не находится ничего. Не ожидал выпада. Не такого.

Приходится сглотнуть, чтобы… просто заговорить. Чтобы задавить против воли проступившее на лице выражение. Выражение, которое отказывается исчезать, потому что я понимаю, насколько всё серьёзно на этот раз. Насколько сейчас серьёзен он.

— Я думал, княжна теперь наша, а не твоя, — возражаю, а нож, с которым я был не прочь поиграть несколько мгновений назад, откровенно раздражает. — Так это то, о чём ты думаешь? Что я от него избавлюсь, как только подвернётся момент?

Это то, за что ты меня наказываешь, делая вид, что мы едва знакомы? За то, что я ещё не совершил?

Поистине восхитительно. Особенно после того, как подтверждение оказывается сказанным вслух.

— Да, это то, о чём я думаю.

И ни единая мышца на лице не дрогнула. Ни шрам не перекосило, ни бровью не повёл. Ничего.

— Это то, что не даёт мне покоя и никак не покинет мою голову.

— Я дал слово, — напоминаю и тут же сам осекаюсь. Напоминаю, и зря. Не лучший аргумент. Вовсе не аргумент. Напоминаю и понимаю, что, вместо того чтобы поставить блок, открываюсь для нового тычка.

— Только первое ты не сдержал.

И словно по заказу — снег. Словно для излишней драматичности и намёком на ускользающее время. Времени, которое я меньше всего хотел бы провести в спорах. Времени, которое я хотел бы провести не союзником, а почти врагом. Времени, что я хотел бы провести с тобой.

— Я учусь на своих ошибках. — Прогибаюсь, выдыхая и закусывая язык. Прогибаюсь и для большей убедительности накрываю ладонью его, ту, что сжимает рукоять. Накрываю и стискиваю поверх пальцев. Хочешь — проведи по коже. Хочешь — полосни по горлу. Хочешь — воткни.

Должно быть, мысли отражаются в глазах. Должно быть, видит в моих нечто иное, противоположное моим словам.

— Не смеши меня. — Это менее всего остального похоже на приказ. Это похоже на голос уставшего от тяжёлого труда старца, который вот-вот добредёт до своей постели и вырубится. — Кое-что изменилось, Лука. И я клянусь: выкинешь что-нибудь — и не будет такой дыры или борделя, где бы я тебя не нашёл.

— Изменились твои чувства ко мне, любимый?

Кривится и явно борется с желанием покачать головой, да так и замирает, и выглядит, будто вот-вот подавится моим ехидством.

Изменилось многое, тут ты прав. Многое, да только я всё также тебе нужен. Нужен, потому что малышу Йену просто не выстоять против всего того дерьма, что таится у тебя внутри. Только потому что он, узнав, что там, вместо души, не захочет делать тебя лучше. Не захочет больше, и, признаться, меня изрядно веселит этот факт. Веселит то, что слышать о демонах и вполовину не так страшно, как столкнуться с ними. Не так страшно, как протянуть руку в слепой вере, что её не отхватит один из них. И лицо Анджея, медленно и неохотно меняющее выражение, лучший тому пример. Лицо, которое сейчас честнее любых слов. Слов, которые он решил придержать при себе.

— Что, нет? — Приподнимаю бровь и сам не замечаю, когда голос начинает вибрировать и давить в ответ. Давить, чтобы добиться более внятного отклика. Добиться отклика от того, кто то и дело выпадает из реальности и возвращается спустя секунду или две. Смыкает веки, а я каждый раз задерживаю вздох, пока не откроет снова. А я каждый раз задерживаю вздох, отказываясь признаться себе в том, что не готов. Не готов обрести его и отдать снова. Пусть не на годы, а на месяцы лишь. Пусть ненадолго, но… Невольно смягчаюсь. Невольно признаю, что устал тоже. Вымотался за устроенную некромагиней гонку и едва успел затянуть раны. И то только те, что снаружи. — Тогда ты используешь не те методы. Попробуй убедить иначе.

— Если бы с тобой можно было иначе, — парирует, но во фразе и половины того запала нет, с которым он начал. С которым он предупредил меня. С которым начал угрожать. Угрожать с яростью и почти было ненавистью. Почти, потому что настоящей уже нет. Почти, потому что как бы ни хотел меня ненавидеть — разучился уже.

— И ты не жалеешь, что нельзя.

Сжимаю его пальцы сильнее и вторую руку укладываю на бок. Сжимаю его пальцы сильнее и, вынуждая отодвинуть лезвие, тянусь лицом. Знаю: сейчас и не оцарапает уже. Знаю, что всё, что я говорю, правда.

— Не жалеешь ни о чём, что совершил! И не важно, я тому виной или не я. Ты не жалеешь никого из тех, кого я убил. Не жалеешь тех, с кем переспал. Так к чему это всё сейчас?! — не сдерживаюсь и перехожу на крик. Не сдерживаюсь, хватаю его за плащ и соскальзывающими с материи пальцами дёргаю. Дёргаю вперёд и тут же жалею об этом. Жалею, потому что вспышка, незначительная и короткая, выдала с головой.

Не один он на грани сонной комы. Не один он боится того, что может найти по весне. Не один он опасается того, что мне сорвёт последние винты.

Глядит долго и словно не замечает моих рук. Глядит оценивающе тяжело и с толикой… Сочувствия? Глядит совсем по-стариковски, и это… Лучше бы пощёчиной.

— Он мне нужен. — Звучит приговором. Звучит так тяжело, что тут же, моргнув, добавляет, смягчившись на полтона: — И тебе он нужен тоже.

Оглушён снова и, беспомощный, могу только кусать щёки изнутри. Чтобы не так заметно, чтобы больнее и крови больше. Чтобы… не начать кричать из последних сил.

Начать спорить?

Я мог бы.

Начать доказывать обратное? Что же, весьма убедительно вышло бы. Весьма вышло бы, если бы мы оба не знали, как хорошо я умею врать. К чему это всё сейчас? К чему, если я влип и едва ли много меньше, чем ты? К чему это, если я и без того постоянно думаю о том, как бы обернулось, удержись я и не начни подначивать мальчишку? Удержись я в первый раз и во все последующие? К чему это, если бой уже проигран?

— И я бы хотел, чтобы это было не так.

Действительно хотел бы, и потому улыбка, что появляется на моих губах, довольно мягкая. Потому что я признаю, что тоже барахтаюсь во всём этом и не знаю, вышло бы повернуть назад или нет. Потому что я признаю, что не хочу назад и могу быть достаточно жадным, чтобы хотеть обоих. Хотеть того, кого я надломил сам, и того, кто может сделать со мной то же самое.

Смысл в том, что мне действительно нравится хамоватая костлявая княжна, сердобольности в которой больше, чем в нас обоих, вместе взятых. Смысл в том, что я хочу и его тоже, но не всегда хочу делиться с ним. Не хочу думать о том, что он равный мне. Хочу… продолжать быть единоличником и эгоистом.

— Но увы, в этом ёбанном ещё титанами мире ни черта не складывается, как я хочу.

И лишь последнее из всего вслух. И лишь последняя фраза тяжело вырывается из моего рта и оказывается услышанной.

Анджей замирает, глядит, будто первый раз вообще видит, брови сводит на переносице и вдруг резко дёргает головой.

Мне на миг кажется, что не вполне понимает, где и с кем находится. Мне кажется, что соскальзывает. Что вырубится прямо сейчас и, неосторожно взмахнув рукой, просто вспорет мне горло. Мне кажется, что даже хочет этого какой-то частью своей сущности или крупицей души. Что хочет утянуть меня за собой. Хочет и сдерживается только потому, что знает: уже не проснусь.

Хочет и сдерживается, ограничившись царапиной, и разжимает пальцы, удерживающие гладкую рукоять. Нож падает ребром и отскакивает от моего сапога.

Нож падает поверх моей перчатки, и я тянусь к капюшону плаща монстролова. Вцепляюсь в край и тащу на себя. Вторая ладонь на холодной щеке.

Прикрывает глаза, сдаваясь, и мне бы радоваться тому, что, склонившись, упирается лбом в плечо и дышит, холодя кожу, а я не могу.

Не могу, потому что знаю теперь, о чём он думает.

О ком он думает.

Знаю, что, несмотря на то что сломался, подпустил снова, он не принял меня назад. Знаю, что он больше не только мой.

И пожалуй, я только сейчас в полной мере осознал это. Осознал, что мальчишка — не забавная приблудившаяся зверушка, с которой можно поиграть и забавы ради научить чему-то, а равный мне, равная сторона. Сторона развалившегося треугольника. Сторона, которая куда ближе к нему и вряд ли захочет придвинуться ко мне. Вряд ли захочет после всего.

Тяну за капюшон сильнее, наматываю материю на пальцы и стискиваю в кулаке.

— Знаешь, мне раньше казалось, что будет весьма неплохо нам не встречаться вовсе. Никогда, — тяну задумчиво, озвучив часть своих мыслей. Тяну задумчиво, умолчав о том, что давно отказался от подобных размышлений. От размышлений, что кажутся мне такими глупыми теперь.

Молчит и размеренно дышит. Едва ощутимо через одежду. Ощутимо скорее движением грудной клетки, а не воздуха, что выходит из его лёгких совсем холодным.

— Насколько раньше?

Пожимаю плечами, ощущая, как на правое давит всё сильнее и сильнее. Старательно делаю вид, что меня это нисколько не беспокоит. Старательно делаю вид, что меня не дёргает от одной только мысли, что может взять и свалиться мне под ноги. Что может отключиться на полуслове и бросить меня.

— Тебе же даже не интересно, что я отвечу, — парирую довольно меланхолично и понимаю, что сам заразился этой зимней обречённостью. Почти готов пожать плечами и смириться. Почти. — Это уже не имеет смысла.

— Ты прав, — тяжеловесно и упёршись до этого плетью болтавшейся вдоль тела рукой в ствол дерева. Упёршись где-то на уровне моей шеи и подняв проясняющийся взгляд. Второй довольно неуклюже проходится по моему плащу, сдвигает полу в сторону и натыкается на застёжки куртки. Крутит верхнюю и, потеряв к ней интерес, укладывает пальцы на мою щёку.

Хмурится и будто бы узнаёт и не узнаёт.

Будто бы решает, что со мной сделать. Будто бы ввязывается в короткую схватку со своим подсознанием, и от её исхода зависит нечто важное. Важное для нас двоих.

Сейчас двое. Сейчас думает только о том, что видит перед собой.

Знаю наверняка.

Знаю, несмотря на то что не отражаюсь в его глазах. Знаю и прикрываю веки, рассчитывая на то, что расценит это как приглашение, а я смогу отмахнуться от того, что так и жрёт.

Недолгую передышку бы.

Кренится вперёд, ведёт ладонью по оставленной ровной полоске на моей щеке, добирается до уголка губ, где она начинается, и, чуть улыбнувшись, устало и совершенно не зло, отступает, напоследок сжав моё предплечье.

— Сумерки близятся, не хочется ночевать под открытым небом.

Подбирает свой рюкзак, я наклоняюсь за перчатками и лезвием, что возвращается в ножны. Я тоже не хочу оставаться на ночь в этой хилой роще.

Я надеюсь, что ночью не похолодает.

***

Остаток пути такой же тягостный, как и его начало. Остаток пути так же в молчании, но рядом, не отделяясь надолго друг от друга. Не увеличивая дистанцию.

Впереди теперь широкая протоптанная дорога, покосившийся забор и ряды захудалых, кое-где и вовсе глиной подмазанных домов. Чёрные закопчённые трубы, высохший мёртвый чертополох, торчащий из земли. Всё кажется привычным до тошноты.

Кажется, будто очередное маленькое селение на пути. Кажется, будто побывал в сотне таких же. Кажется, но только на первый взгляд.

В этом слишком уж тихо, только факелы, установленные на главных, гостеприимно распахнутых воротах, горят. Ни деревенской стражи, ни спешащих запереть дома жителей.

Тихо, как в роще, из которой мы вышли, или на кладбище.

Ни поднимающегося ввысь дыма, ни беснующихся на цепях собак. Скотины и той не слышно. Ни детских криков, ни скрежета лопат, которыми счищают с тропинок снег.

Словно мёртвые все.

Словно только в высоком, смахивающем на свечу костёле в конце прямой улицы зажжён свет. В костёле, что выглядит странно громоздким для такого места. Выглядит совершенно неуместным. Каменный, и вовсе не факт, что построен людьми. Что вообще построен в этом столетии. Окружён частоколом, ворота заперты. Окружён частоколом и неглубоким сухим рвом, что служит защитной линией.

Вот тебе и выбравшийся из могилы дед.

— Мне одному кажется, что нас нехило поимели? — задумчиво спрашиваю, ни к кому конкретно не обращаясь, и верчу по сторонам головой. Прислушиваюсь и надеюсь на то, что глаза не подведут. Прислушиваюсь и ощущаю, как сердце поневоле меняет ритм. Как в подмёрзшие пальцы поступает кровь, гулко стучит в висках. Незримая опасность заставляет встряхнуться и против воли сосредоточиться на чём-то, кроме нравственных терзаний, что я, пожалуй, оставлю Йену.

— Не одному, — мрачно раздаётся с правой стороны, и в следующее мгновение обходит меня и точно так же осматривается. — Если мёртвые тут и шарят, то вовсе не те, что можно отогнать мотыгой или метлой.

— А ты пробовал метлой? — тут же заинтересовываюсь и изо всех сил стараюсь не представлять это. Не очень-то хочется выхватить по уху, но треклятое больное воображение оказывается сильнее.

— Приходилось.

— И как? Защекотал до второй смерти?

Косится на меня и, будто бы сомневаясь в нормальности, только качает головой. Не торопясь идёт вперёд, к каменным стенам, и я двигаюсь следом. Двигаюсь следом, то и дело оглядываясь назад и упираясь взглядом в распахнутые настежь ворота и пустоту между ними.

— Почему не заперли? — Вопрос логичный и возникающий сам собой. Почему не заперли? Даже если то, что шарит по округе, уже внутри поселения, какой смысл держать двери открытыми?

— Чтобы не снесли.

Наблюдаю за тем, как присаживается на корточки возле крупного следа, смахивающего на коровий, и, не касаясь, очерчивает его пальцами. Наклоняюсь, чтобы разглядеть тоже, и точно: отпечаток раздвоенного копыта. Неужто потревоженный леший забрёл или лесной чёрт?

И при чём тут вообще мёртвые?

При чём мёртвые, слухи о которых дошли до самого Штормграда, если в окрестностях и обретается, то вовсе иного рода тварь?

И монстролов словно читает мои мысли. Вскидывается, снизу вверх глядит и, смахнув с плеча успевший нападать снег, поднимается на ноги.

— Запах. Чувствуешь?

Стоит прямо посреди дороги, на которой виднеются следы тележного колеса, и стаскивает со спины замотанный в шкуру меч.

— Падалью тащит. Не человечиной, а какой-то псиной даже.

Отрицательно мотаю головой и, заправив сумку за спину, чтобы не мешалась, тянусь за арбалетом.

— Да?

Запускаю пальцы в колчан и, помедлив, вытягиваю первый же болт, на который наталкиваюсь. Как бы ни старался уловить, ничего, кроме морозной свежести, запаха земли и горелого масла, не чувствую.

— Может, это от тебя?

— От меня будет, когда отрежу твой язык и прицеплю на свой пояс, — бросает из-за плеча, и это кажется мне даже милым. Не может понять, что происходит, но по привычке угрожает. — Если ты не изволишь заткнуться и помолчать пару минут.

Очаровательнее его — только дохлые котята. Свежемороженые, с гладкой мягкой шкуркой.

— Разумеется, не изволю.

Ещё чего тебе. Я несколько дней ждал возможности присесть на твои уши со всяким ни к чему не обязывающим дерьмом и совсем не собираюсь от неё отказываться.

— Я, может, умру через эти пару минут. Дай мне наговориться впрок.

Жду в ответку приказа или угрозы, но удивляет меня. Спустя столько времени, мать его.

— Натрахаться было бы продуктивнее.

— Было бы, — согласно киваю, отойдя от секундного ступора, и поправляю то и дело пытающуюся сползти с плеча сумку. — Если бы ты весь такой мрачный не тупил всю дорогу.

Звучит упрёком больше, чем мне хотелось бы. Звучит так, будто бы я невзначай напомнил о том, что у нас чертовски мало времени.

Не замечает или же упорно делает вид.

— Это предложение?

Не замечает и продолжает дразнить меня, нарочито выводя на куда более длинные тирады. Нарочито выводя и улыбаясь в ворот капюшона.

Сволочина.

Принимаюсь активно кивать, изображая энтузиазм, и улыбаюсь ему, как могу, широко. Улыбаюсь, как клиническому великовозрастному дебилу, который способен и скамейкой приложить.

— О да, давай! Бросай свою железяку — и я твой прямо сейчас. Всегда мечтал умереть, стоя на четвереньках посреди… — распинаюсь, активно жестикулируя, и совершенно точно не слышу никаких посторонних звуков. Распинаюсь и осекаюсь на середине слова, когда глянувший на меня чистильщик меняется в лице.

— В сторону!

Реагирую на крик тут же и, не тратя драгоценные секунды на то, чтобы оглядеться или вслушаться, бросаюсь влево. Всё так же тихо, всё так же только лишь скрип снега под подошвами сапог. Всё так же… кроме пришедшегося вскользь удара. Отбрасываю арбалет и прикрываю голову.

Голову, которая, подобно колоколу, гудит и грозится расколоться.

Перекатываюсь, замираю на миг, прикоснувшись лбом к ледяной земле, и привстаю, рывком выпрямив руки.

Что?.. Что это вообще было?

Что выплыло буквально из воздуха и снесло меня, как оторвавшийся от ветки лист?

Что, проскочившее вперёд столь резво, что только снегом в лицо бросило, не оставляет следов?

Бурое, огромное, с потасканной жизнью шкурой и широкими копытами. Бурое, огромное, коренастое и бесшумное.

Бурое, но скорее потому, что покрыто пятнами крови и налипшими на короткую шерсть шматами заскорузлой от времени кожи.

Сглатываю тошноту и медленно, чтобы резким движением внимание твари не привлечь, начинаю подниматься на ноги.

— Лежи.

Замираю на середине движения и пытаюсь взглядом найти источник голоса, но без толку — зверюга, что ростом с быка, а то и крупнее, почти полностью загораживает.

— Не шевелись.

Перечить в кои-то веки не решаюсь.

Хотя бы потому, что всё так и едет, а для того, чтобы прицелиться, придётся стукнуться оземь ещё раз. Хотя бы потому, что махина, сбившая меня с ног и поднявшая на безрогую морду, не оставляет следов.

Вообще.

Хмурю брови, щурюсь, пытаясь приглядеться получше, но всё тщетно. Ничего. Ни единого отпечатка.

Откуда он вообще взялся?

В момент удара почувствовал движение воздуха лишь. В момент удара смазанно и будто бы издалека ощутил вонь, о которой говорил Анджей, но сейчас всё пропало.

Сейчас есть только гул и тупая ноющая боль в правом виске.

Зверюга, сотканная из плоти и наслоённых одна на другую, почти не выделанных шкур, отдаляется, наступает на монстролова. Наступает медленно, пригнув голову, и кажется, будто не бросается только из-за меча.

Только из-за того, что Анджей держит его вытянутым перед собой, очерчивая границу.

Зверюга, подобных которой мне никогда не доводилось видеть.

Наблюдаю, забыв об упавшем неподалёку арбалете, и зверь вдруг останавливается. Вскидывает морду, что напоминает кабанье рыло, да разве что только с пастью, полной слишком уж длинных зубов, принюхивается, скалится и, ударив копытом, бросается вперёд, вильнув около развернувшегося боком монстролова. Бросается вперёд, набирает нехилую скорость и разбивается о защитную линию, окружающую костёл. Разбивается на тысячи медленно начавших таять в воздухе осколков, и Анджей, проводив его взглядом, возвращается ко мне.

Втыкает меч прямо в землю и присаживается рядом.

Касается моего плеча и, потянув на себя, разворачивает боком. Покорно переношу вес на правое бедро и пытаюсь сосредоточиться на его лице.

Ставший почти фиолетовым из-за опустившейся температуры шрам расплывается и размазывается по всей его скуле, как какая-то грязь.

Тянусь к нему, чтобы стереть её, и неловко заваливаюсь вперёд. Тошнотой накрывает. Да ещё так сильно, что если бы поел недавно, то тут же вывернуло бы.

— Знаешь… — касаюсь лбом и всей левой стороной лица полы его плаща и ощущаю, как сочувствующе проходится пальцами по моему плечу и треплет волосы, — я так привык думать, что постоянно встреваю только из-за Йена, что утратил бдительность.

— А до того, как появился Йен, кого ты винил? — интересуется с заметным любопытством, несмотря на то что должен знать ответ. Интересуется для того, чтобы получить ещё одно подтверждение о том, что он едва ли не центр моего мира.

Едва ли. Ха.

— Тебя, конечно.

Приподнимает моё лицо и пытается поймать взгляд. И как бы искренне я ни хотел помочь ему в этом, ничего не выходит. Так и ведёт в сторону.

— Крепко тебя приложило.

— Да… — отмахиваюсь и действительно ощущаю, как потихоньку картинка встаёт на место, — ерунда. Сейчас пройдёт. Дай мне только минуту, и…

— И ты мой прямо здесь? — передразнивает, и я со смешком сдаюсь. Слабо киваю и сажусь. Вставать пока что-то не тянет. Хватит с меня и прямой спины. Пока хватит.

Оглядываюсь и опять же не вижу ни следов, ни утоптанного снега. Совсем ничего. Даже створки оставшихся вдалеке незапертых ворот в том же положении.

Понимаю всё меньше и меньше.

— Что это за дрянь? Откуда она вообще выскочила?

Анджей только мотает головой в ответ на второй вопрос и напрочь игнорирует первый. Неужто сам не знает? Вдвойне замечательно.

— Ниоткуда. Появилась прямо в воздухе и сразу бросилась вперёд.

— Восхитительно.

Неосязаемая громадина, выскочившая из ниоткуда и едва не растоптавшая в овсяный блин. Именно то, что нужно нам обоим, чтобы встряхнуться и немного развеяться. Поговорить и расставить все точки на свои места. Вос-хи-ти-те-ль-но.

— Особенно то, что спутать эту зверюгу с человеческим силуэтом мог бы только лишённый обоих глаз. И что теперь?

Не отвечает, только отстраняется и, поднявшись, протягивает мне руку:

— Встать сможешь?

Кошусь на его пальцы, как будто вместо пяти у него все восемь.

— Мне что, ноги оторвало?

— Отлично.

Отступает на шаг и явно не собирается больше предлагать мне помощь.

И что это вообще было? «Вот тебе моя рука, обопрись на неё?» Может, тоже стоит начать отращивать косы?

— Пойдём узнаем, что к чему. Глядишь, найдётся желающий заплатить. За… вот это.

Именно. За «вот это». Безумно точное описание. И не сказать, что оно хоть как-то может рассеять мой скептицизм.

Но на ноги поднимаюсь, но арбалет, убедившись, что на нём ни сколов, ни трещин нет, не спешу убирать за спину. Ну к чёрту.

— В такой дыре? Очень вряд ли, — сомневаюсь, а сам следую за ним к выкопанному рву и горящим факелам. Сомневаюсь и всё равно иду. Где-то глубоко внутри бешусь из-за этого даже, но всё одно послушно переставляю ноги.

— Предлагаешь просто развернуться и свалить? — интересуется, когда нагоняю, и даже поворачивает голову в мою сторону. Расслаблен внешне, да только меч на плече держит и в любой момент готов пустить его в ход.

— А знаешь, да! Я предлагаю просто развернуться и свалить.

Приподнимает бровь, прося продолжать, но мне и без этого уже не заткнуться.

— Вернуться в Штормград и остаток зимы провести не слезая друг с друга. Что смотришь? Я верю в то, что ты останешься здесь. Очень верю, на самом деле.

— А ты, оказывается, мечтатель.

— То есть в теории ты не против моего плана?

— Тайра будет против.

Вот так то есть, да? Зачем вообще слушал, если всё равно знал, что всё закончится смешком?

— Так вовсе не обязательно оставаться у неё.

Хотя я не особо верю в то, что она может быть против. Изолирующие заклинания никто не отменял, а старая карга так не любит тишину и одиночество, что, сколько бы ни бурчала, никогда не выгнала бы. Даже меня. Даже за поджог дома или Йена.

Правда сомневаюсь, что больше нет никаких вариантов.

— Можем погостить у твоего дружка Демиана. Может, он и мне рубашку одолжит?

Приходится весьма к слову. Приходится к возникшему в голове нужному образу, а следом за ним тому, в котором чёрные рюши превращаются в тряпку, каким-то чудом оказавшись в лаборатории. Чудом, к которому, по правде говоря, приложил руку вовсе не я.

— Я уже скучаю по тому времени, когда ты ревновал к Йену.

О, так выпад был принят за ревность? Что же, пусть будет так. Только сравнительная степень тут неуместна вовсе. Нельзя сравнивать начинающую неловкую магичку и матёрого кровососа, которого я бы с удовольствием пустил на удобрения.

— Не сказать чтобы я серьёзно ревновал.

Ладно, немного было. До определённого момента. И нисколько после. Во всяком случае, мне проще так считать. Во всяком случае, мне проще считать, что я ревновал того, кого считал своим изначально, а не их обоих. Мне проще считать так и вовсе не хочется признавать иное.

— Это довольно сложно, учитывая, что половину времени со мной он проводил… как бы так точнее выразиться… верхом.

— С тобой тоже? — Заинтересованность в голосе сквозит неподдельная, и я, растерявшись, даже сбиваюсь с шага.

Серьёзно? Ты хочешь знать?

— Мы действительно обсуждаем это?

— А тебе что, неловко?

Неловко что?.. Говорить о том, что тот, кто затесался между нами, любит чувствовать себя главным, или о том, что я думал, будто тайком всё это время отламываю от чужого пирога?

— Неловко мне было по накуру перелезать через чужой забор в платье и на каблуках. С остальным я вполне в состоянии справиться.

Моргает, оставляет веки сомкнутыми на миг, словно осмысливая, и качает головой:

— Даже спрашивать не буду.

— А зря. Забавная вышла история. Я тогда только…

Вытягивает руку, жестом приказывая замолчать, и я тут же подчиняюсь. Добрались до линии неглубокого рва, который кажется весьма обычным на первый взгляд. Наспех выкопанный садовой лопатой или чем-то вроде неё. Припорошённый снегом и, похоже, обыкновенной каменной солью.

Кошусь на монстролова, который в таких делах более сведущ, и он отвечает лишь пожатием плеч и первым пересекает черту.

Что же, должно быть, против людей, или почти людей, эта деревенская магия не работает.

Ворота ожидаемо заперты изнутри. Не такие уж и высокие вблизи.

Оглядываю верхушки заточенных досок и, прикинув, отступаю на шаг:

— Подсадишь?

Кивает и даже обходится без шуточек. Без шуточек, что так и крутятся в моей голове. Сбрасываю сумку, арбалет, которому лишь чудом башку не свернуло, и осторожно укладываю его на снег рядом с покоящимся в ножнах мечом.

— Уверен, что осилишь такой прыжок? — В голосе монстролова ни тени сомнения. В его голосе тонкая насмешка и беззлобное желание подцепить. В его голосе нечто, на что я просто не могу не откликнуться.

— Уверен, что осилишь меня, когда мы закончим со всем этим дерьмом? — отвечаю в тон и вскинув бровь. Отвечаю в тон и проверяю, насколько крепко прилажены набедренные ножны. Плащ опускается на снег.

— Абсолютно не уверен.

Становится напротив, складывает ладони в замок и вытягивает их вперёд.

— Вот и я тоже, — киваю, отступив ещё, и не свожу взгляда с кольев. Перемахнуть, не задев ни один бы. Перемахнуть и с той стороны не напороться на точно такие же, но, скажем, воткнутые в землю. Почему-то думаю об этом, только уже оказавшись в воздухе. Только оттолкнувшись от чужих рук, а после и плеча. Приходится выкрутиться, чтобы успеть приземлиться на ноги, а не на неготовым к таким приключениям спину или шею.

И то едва не бухнулся на четвереньки из-за вернувшихся головокружения и тошноты.

Мотаю головой, чтобы отогнать это отвратительное ощущение, и, не разрешая себе рассиживаться, вскакиваю, цепляюсь взглядом за вытесанную из целого ствола дерева перекладину и хватаюсь за её край, радуясь, что не успел потерять перчатки.

Нахватал бы таких заноз, что после до весны бы колупался, вычищая их из-под кожи.

Пока тащу, осматриваюсь и не нахожу ничего приметного, за что можно было бы зацепиться взглядом. Двор как двор. Нечищеные дорожки, символика местного культа, смахивающая на обвитый неким растением крест, да крыльцо, ведущее ко входу в костёл.

Брус вытягиваю насилу, рывками и, вместо того чтобы осторожно отпустить, валю прямо на землю и только после принимаюсь за задвижку.

— Ты там вздремнуть успел? — Первое, что слышу, когда распахиваю створки и запускаю монстролова, навьюченного нашими общими сумками, внутрь. — Или надорвался?

— Подрочить я тут успел. — Отбираю сумку и, перекинув её через плечо, сверху цепляю сложенный натрое плащ. Оружие возвращается на свои законные места ещё быстрее. — В следующий раз сам полезешь как самый умный.

— С этим и спорить не буду.

— А ты умеешь не спорить?

— С тобой? — Если это и вопрос, то заданный далеко не мне. Да и времени на то, чтобы ответить, ни секунды не даёт. — Нет.

Но кое-что я всё-таки выцепил. Маленькую деталь, которую можно и уточнить:

— А не со мной?

— Ногами шевели.

О, ну конечно! Что ещё он мог сказать! Именно тот ответ, который я хотел услышать. Именно тот ответ, что так явно проскользнул между словами.

Поднимаюсь первым и, прежде чем постучать, вскидываю голову, рассматривая замысловатые, кажущиеся в потёмках багровыми витражи. Где под самым скошенным потолком, где почти до земли доходят. И изображённые на них на людей смахивают мало.

Чистильщика же такие детали мало интересуют, и потому он просто пихает меня в сторону и берётся за массивное, в два его пальца толщиной, стальное кольцо и гулко стучит им о древесину.

За дверьми тут же прокатывается волна шёпота.

За дверьми затаилось не менее полусотни голосов, и кажется, будто они и вовсе бесплотны. Так, бестелесные шорохи. Словно призраки.

— Эй! — Складываю ладони на манер воронки и прикладываю их ко рту, чтобы голос звучал громче. — Живые есть?!

Шорохи тут же усиливаются, шёпот становится чётче, где-то в отдалении слышатся даже отдельные голоса.

Кошусь на Анджея и, переглянувшись с ним, добавляю:

— Мы вроде как пришли помочь.

«Мы» довольно сильно режет. В последний момент заняло место «я» и звучит чужеродным и странным. Звучит как-то не так, несмотря на то что теперь-то всё правильно.

— «Вроде как» — очень про тебя, — повторяет Анджей вполголоса, явно передразнивая, но я только отмахиваюсь от него и жду. Жду, что решат притаившиеся за дверью. Отпереть или нет.

Жду, что победит: настороженность и враждебность или вера в лучшее, граничащая с наивностью.

Кажется, не меньше минуты проходит, прежде чем установившаяся тишина сменяется противным лязгом. Запоры по ту сторону двери явно из целого ствола вытесаны.

На слух — два.

Верхний примерно на уровне груди и нижний напротив колен.

Отступаем оба на всякий случай, всего на ступень, и совершенно не зря: первое, что я вижу, когда одна из дверей отворяется, — это направленные в мою грудь вилы.

Добротно заточенные, кстати. Добротно, тщательно и уж явно не для того, чтобы таскать сено.

Не свожу взгляда с тускло поблёскивающих остриёв и улыбаюсь тому, кто их держит.

Да только почему-то выходит так, что вилы не опускаются, а, напротив, оказываются упёртыми в мою куртку.

Мужик, что держит их, кажется синеватым от испуга и страшно заросшим. Чёрная борода закрывает его лицо почти до самых глаз и топорщится во все стороны.

— Зачем же так сразу? — проговариваю и неторопливо прикасаюсь пальцами к черенку, чтобы в любой момент иметь возможность его выхватить. — Я же сказал: мы пришли помочь.

Чернобородый тут же косит глазами влево, упирается взглядом в монстролова, спешно сглатывает и… с облегчением выдыхает. Неужто узнал?.. А если и так, то узнал как представителя профессии или личность?

Опускает своё оружие и негромко зовёт кого-то притаившегося за второй, так и не отворившейся створкой.

Негромко зовёт кого-то по имени, что звучит весьма непривычно для этих мест.

Кого-то, кто тут же протискивается ко входу, выглядывает наружу, осматривает оставшиеся незапертыми ворота и виднеющийся кусок рва.

Я же в это время с интересом изучаю его одеяние и зажатую в пальцах небольшую книжицу.

Чёрная ряса в пол и некогда алая, а ныне засаленная и поблёкшая накидка на плечах. Короткостриженая голова и защёлкнутое на переносице пенсне.

Вот, значит, кто тут местный добродетель и по совместительству служитель этого места. И тоже сначала на меня глядит, а после с куда большим интересом на монстролова. На его лицо, шрамы и рукоять меча.

На последней особо задерживает взгляд.

Затем смаргивает, проводит пальцами по чёрному переплету и, коротко поклонившись, распахивает двери шире:

— Заходите.

***

Вместо ставших привычными ламп — везде расставлены дурно пахнущие тонкие палочки благовоний и вытянутые, пачкающие воском всё и вся свечи.

Вместо скамеек — длинные лавки, что местные придвинули друг к другу, нарушив идеальные ряды.

Вместо молитв или песнопений — я не знаю, какому они поклоняются божеству, — лишь шепотки и скупая, не допускающая эмоций речь.

Женщин почти не видно, все по углам, а мужчины, или же те, кто имеет право называться таковыми, сжимают в руках что придётся. Вилы, молоты, серпы. Разномастные, отлитые из неплохой стали, но совершенно бесполезные.

Наблюдаю за ними, усевшись прямо на высокую спинку изогнутой лавки и опёршись сцепленными в замок руками о колени.

Наблюдаю с толикой интереса и улыбаюсь каждый раз, когда слышу неодобрительное, шёпотом сквозь зубы брошенное «святотатец».

Наблюдаю и то и дело поглядываю за спину, чтобы не пропустить удар от особо оскорблённого. Наблюдаю и то и дело поднимаю глаза вверх, не в силах надолго отвести взгляд от слабо мерцающего в тусклом, не дотягивающемся до потолка свете свечей витража, что украшает стену за алтарём. От слабо мерцающей инкрустированными светлыми камушками короны, что венчает голову местного божества. Светлыми, голубоватыми и совершенно не играющими во мраке.

Топазы, что ли?

Высоковато, но было бы желание…

Анджей рядом, на этой же лавке сидит, и если чуть сдвинуться вправо, то коленом я коснусь его плеча. Очень хочется сдвинуться.

Анджей рядом, в расстёгнутой куртке и только-только перекусивший тем, что мы додумались захватить с собой. Да и то большую часть припасов отдал местным с маленькими детьми.

Тоже мне, мрачный злодей-человеконенавистец.

Хочется сказать ему об этом так, что чешется язык. Хочется поддразнить, поинтересоваться, кто же его покусал, но… Но приходится одёргивать себя и напоминать, для чего мы тут. Приходится одёргивать себя и покусывать губы, чтобы не вклиниться в безрадостную речь местного проповедника, который столь любезно разрешил нам спасти головы его паствы.

— Это существо появилось пару дней назад и до смерти напугало кузнеца. Мы нашли его вмёрзшим в снег и совершенно седым.

Не выдержав, всё-таки встреваю со своими комментариями, решив, что скучал достаточно, чтобы иметь на это право:

— Хорош был кузнец, если…

Дёргаюсь даже, ощутив прикосновение к своему колену, и едва не теряю равновесие, когда, глянув, вижу предупреждающе опустившуюся на него широкую ладонь. Чуть сжимает, но даже головы не повернул. Ни единой эмоции! Некогда идеальный, до того как ему впервые сломали нос, должно быть, профиль даже не исказился. Пальцы сжимаются и неторопливо поднимаются выше. Что же, ладно.

— Простите, достопочтенный господин. Я оставлю свои замечания при себе. Умоляю, продолжайте.

Умудряюсь даже отвесить поклон и не навернуться. Умудряюсь мельком заглянуть в его, Анджея, лицо и поймать ускользающую эфемерную улыбку.

Проповедник, что едва ли разменял пятый десяток, кивает, словно и не было никакого замечания. Словно не замечает, что я неосознанно тянусь вправо, а прошедшиеся по моей ноге пальцы возвращаются на колено. Должно быть, там им удобнее всего.

Проповедник, что носит пенсне и зовётся Сандалом, покладист и вежлив. Проповедник, что, прокашлявшись, возвращается к нашему зверю.

— Первый раз его заметили на западной стороне поселения, если это имеет значение.

Анджей тут же отрицательно мотает головой, и служитель в чёрных одеяниях опускает взгляд.

— Появился ночью, пронёсся по главной дороге и как вкопанный встал перед храмом. Мы как раз заканчивали еженедельную службу и…

— Что за службы ведутся ночью? — Монстролов всё-таки подаёт голос, и тот весьма хриплый от продолжительного молчания. И тот весьма хриплый, что совершенно неуместно заставляет меня закусывать губу, чтобы скрыть тут же нарисовавшуюся пошленькую ухмылку. Как же, оказывается, сложно удерживать лицо и концентрироваться, когда то, что тебе нужно, вот оно, под боком. И хер с ними, со всеми этими местными и их призрачными преследователями. Давай всё бросим и свалим, а?

Жаль, что последнее лишь крутится в моей голове и никогда не будет сказано вслух. Потому что он никуда не уйдёт. Потому что я прекрасно знаю это и поэтому не лезу с бесполезными предложениями, надеясь на то, что получу что-нибудь в итоге за своё терпение.

— Наш бог предпочитает спать днём, господин. Для того чтобы иметь силы охранять нас ночью.

Не сказать, что эта фраза производит хоть какое-то впечатление, но пальцы чистильщика сжимаются чуть сильнее. Скорее так, неосознанно, от лёгкого раздражения, но попробуй тут не заметь.

Вот как, значит.

Не веришь?

Выпрямляется, разминает спину и, обведя едва заполненный зал взглядом, размеренно спрашивает у всё того же усевшегося напротив проповедника. У проповедника, что был единственным, кто решился принять помощь от человека с чёрными глазами.

— И где же сейчас ваш бог? Уж не обижен ли за то, что вы перестали скармливать ему своих детей?

Конечно, ты не веришь. Ты никогда не веришь им.

Небрежно брошенная фраза производит эффект рванувшей осколочной бомбы. Мужики хватаются за опущенные уже было инструменты, а я — за рукоять кинжала. Успеваю вытащить на треть до того, как наш новый знакомец опускает голову и, почти извиняясь, спешно из себя давит:

— Наш бог принимает в жертву только молитвы и овощи, что мы выращиваем в сезон. Его не интересуют ни кровь, ни наши дети.

— Время покажет, прав я или нет. А пока вернёмся к зверю и… — делает паузу и поднимает голову, чтобы взглядом захватить как можно больше людей, — мертвецам, что видели шатающимися по вашим полям.

По толпе волной проносится ропот. Проповедник меняется в лице. Потеет, несмотря на ощутимую прохладу за каменными стенами, и с вежливой замороженной улыбкой отвечает:

— Понятия не имею, о чём вы говорите, господин. Усопших мы хороним на кладбище неподалёку. И, уверяю вас, ещё ни один не постучался в свой старый дом.

Анджей отвечает скупым кивком, несмотря на то что ни единому слову или взгляду не внял. Не проникся. Неужто уже понял что-то и играет в свою любимую игру?

Пауза повисает тягостная, и всё тянется, пока один из мужиков, держащий в руках серп, не выкрикивает в пустоту:

— Она! Она это всё! Её проклятие живёт!

На него тут же шипят со всех сторон, но монстролов видимо оживляется и, отмахнувшись от пытающегося вставить слово проповедника, подзывает не удержавшего язык за зубами к себе, и тот, несмотря на ничем не прикрытый в глазах страх, подходит и даже садится на лавку, что напротив нашей. Садится, да только серп из рук так и не выпускает. И мне до безумия хочется отобрать его, чтобы не нервировал. Увалень увальнем, а дури ему явно не занимать.

— Что за «она»? — спрашиваю весьма неохотно, и то повинуясь движению пальцев, что никак не оставят меня в покое. Теперь и вовсе, забавляясь, перетекли ниже и замерли над голенищем высокого сапога. — И если в этой крайне занятной истории фигурируют розы, то лучше бы тебе сразу об этом сказать, не то я этот серп…

— Не знаю я ни о каких розах! — выкрикивает почти и, позабыв о своём оружии, отмахивается от меня так, свободной ладонью. — Жила тут у нас одна лет двадцать назад. Всё по округе шастала да травы собирала. Вот её это зверь. Точно её.

Притихшие местные вдруг начинают поддерживать его, а проповедник, напротив, прикрывает глаза ладонью. Горбится и поджимает губы.

Неужто та самая ниточка?

Склонившись, ловлю взгляд чёрных, чуть прищуренных глаз, и он, без труда догадавшись, о чём я думаю, коротко жмёт плечами.

Посмотрим так посмотрим. Я что же, против?

— Да ведьма! Ведьма была! И кошка у неё была, глазастая жуть. Рыжая и одноглазая. Как зыркнет, так оторопь брала, — кричит почти, и я невольно отвожу взгляд. Отвожу вверх и делаю вид, что внезапно заинтересовался потолочными балками да жалким подобием на лепнину.

— И куда делась? — Совершенно бесполезный вопрос. Хотя бы потому, что с огромной вероятностью я уже знаю «куда». Следовало спросить иначе. Следовало спросить «как».

— Кошка-то? — Мужик озадаченно чешет голову и, нервничая, дёргает себя за мочку уха. Лихорадочно соображает и договаривает с паузами уже, растягивая слова: — Так это… сожгли. Вместе с хозяйкой и её домом.

Анджей медленно меняется в лице и поворачивается к притихшему Сандалу:

— Так молитвы и овощи, говорите?

В его голосе столько потрясающего равнодушия, что распознать в нём угрозу смог бы лишь тот, кто давно с этим голосом знаком. Смог бы лишь тот, кто отчаянно пытается, не привлекая лишнего внимания, отцепить от своей ноги впившиеся в мышцы пальцы и не скривиться при этом.

Проповедник же касается пенсне и становится чопорно отрешённым. Становится вежливым и пришибленным для того, кто уверен в своей правоте.

— Это не было жертвой. Это была защита.

— От чего же? — Расслабляет наконец кисть и больше не собирается оставить меня без коленной чашечки. Но будто бы моим сарказмом заразился. — Рыжей шерсти и травяного чая?

Сандал успевает лишь распахнуть рот, как Косматый, стукнув черенком вил по каменному полу, встревает снова, выдвинувшись вперёд:

— Глазила она направо и налево. Мужиков меняла. Вот мы и того её… — Запинается, отирает лоб почерневшей от въевшейся в кожу сажи ладонью и, сглотнув, продолжает: — Судили, значит. Но не в этом суть, значит. Прокляла она нас, когда горела. Сказала, что ни сна, ни покоя не будет, значит. Сказала, что явится зверь, что станет палачом. Всех разорвёт, а до кого не дотянется, того затопчет или до смерти напугает. Так и сказала всё. Слово в слово.

Ощутимо нервничает. Потеет и повторяется. Вот и поплыли страшные тайны одна за другой. Казалось бы, и правда почти вскрылась, да только монстролов выглядит так, будто княжна ему заявила, что желает шёлковое нижнее бельё и непременно кружевные подтяжки. Монстролов кривится, будто его только что угостили первосортной чушью.

— Тебе лет-то тогда сколько было? — В голосе подозрение, что ни с какой другой эмоцией не спутать. В голосе презрение, что просачивается так или иначе, когда он знает, что его пытаются надуть. — Сам слышал?

— Так отец мой слышал. Вот слово в слово и пересказывал.

— Горящие заживо не слишком-то многословны.

На лице мужика отражается искреннее сомнение, которое тухнет тут же, стоит чистильщику весьма жёстко закончить:

— Впрочем, я всегда могу проверить это.

— Господин… — Голос проповедника звучит едва ли не жалостливо, и тот даже тянется вперёд ладонью, перехватив свою книжицу в другую руку. Тянется и в конечном итоге так и не рискует касаться. — Эта женщина в самом деле была ведьмой.

— Да плевать мне, кем она была и за что вы её сожгли. Меня интересует только вепрь. А ещё то, что вы готовы выложить в обмен за свои жизни.

А вот и моя любимая часть. Любимая моя и глубоко нелюбимая его. В этом одно из наших немногочисленных различий. Он торгуется и иногда уступает, я никогда не соглашаюсь на меньше озвученной суммы.

Проповедник, что избрал роль гласа своей паствы, снова перекидывает книгу в другую ладонь. И это становится уже поистине подозрительным. Это становится поводом для того, чтобы отобрать её и заглянуть внутрь. При первом же удобном случае.

— У нас есть мука, солонина, инструменты и совсем нет денег. Мы…

— Что в твоей книге? — не утерпев, спрашиваю, и Сандал молча разворачивает обложку так, чтобы я увидел тиснённую на коже символику. Ту же, что и около входа в храм.

— Это молитвенник, господин. — Сжимает обложку сильнее, и внутри что-то негромко хрустит. — Я мог бы расплатиться молитвой, если вас это устроит.

— Ага. Чудесно. Но лучше бы вон теми камнями, в венце, — указываю взглядом на самый крупный витраж из всех и становлюсь объектом куда более пристального внимания местных. — Вот они НАС устроят.

Тут даже Анджей поворачивается ко мне, приподняв бровь. Ну да, заломил, и что? Нужны они там кому-то, эти камни, а мне куковать до самой весны, перебиваясь редкими заказами. Люд весьма миролюбив в зимние месяцы и не спешит заказать мужа или тёщу.

И снова шёпот, перерастающий в крики. И снова толпа, обступающая лавку, становится плотнее, да только крестьяне они все. Землепашцы и скотоводы.

И вовсе не крики на этот раз, а шепотки.

И пресловутое «святотатец» одно из самых мягких из того, что я слышу. И не сойти мне с этого места, если трогает хоть сколько-то.

— Ну так что? — Поднимаюсь на ноги и, спрыгнув с лавки, обвожу толпу взглядом. — Сойдёмся на трёх камнях или подождём, пока ваш зверь не придумает, как прокопаться внутрь?

— Эти камни здесь с самого основания костёла. Реликвия.

— Глядишь, им повезёт, и тот, кому я их перепродам, использует их с большей пользой. По рукам?

Проповедник оборачивается к алтарю, что смахивает скорее на гробницу, нежели на святилище, а после переводит взгляд на столпившихся людей.

Испуганных, голодных и растерянных.

Проповедник глядит на них долго, а после, уже привычным жестом перехватив книжицу в левую руку, обречённо кивает.

Признаться, осуждения жду.

Хотя бы в мимике или взгляде.

Признаться, осуждения жду, но ропот толпы вовсе не давит. Не пригибает к земле и не вызывает угрызений совести.

Три камня всего.

Прозрачных, обработанных и довольно крупных.

Три камня, что на вес куда тяжелее того, что я отчего-то таскаю с собой за пазухой. Куда тяжелее того, зелёного.

***

Днём ожидаемо тихо и, сколько кругом ни ходи, вепрь и края копыта не кажет. Днём ожидаемо совсем мёртво, но люд так и не рискует вернуться в свои дома. Лишь пара смельчаков из тех, кто покрепче, совершают вылазку да возвращаются назад. Возвращаются почти бегом, то и дело скользя по снежной насыпи и оглядываясь через плечо. Тащат сухари в мешках и глиняные горшки. Тащат даже пару довольно тощих гусей и убивают тут же, прямо перед входом в храм.

Наблюдаю, опёршись о стену, да только качаю головой.

Внутри нельзя, значит, — грешно.

Внутри нельзя, а тут, в метре, — пожалуйста. Божество не увидит.

Анджей на это только чуть хмурится и ничего не говорит, даже поймав мой вопросительный взгляд.

Анджей на это только чуть хмурится и, развернувшись, уходит прочь, на задний двор костёла, что некогда, должно быть, был плодоносящим садом, да загубили весь.

Одни чёрные черенки из земли торчат.

Днём ожидаемо совсем тихо и до зелёной тоски скучно. Податься некуда, развлечь себя тоже. Так и наворачиваю круги, то снаружи, то внутри.

Так и наворачиваю круги, стараясь лишний раз не задерживаться у алтаря. Запах благовоний столь силён, что голова тут же кругом. Тут же медленно начинает ехать всё, а желудок, что я всегда считал просто железным, противно подводит.

Монстролов внутри вообще не показывается почти.

Не то чтобы не пугать особо впечатлительных местных, не то потому, что ему воняет куда сильнее моего.

Монстролов тоже не может удержаться на одном месте и бродит всё. Пару раз даже скрывается за воротами и одним лишь жестом руки запрещает следовать за собой. И я отчего-то слушаюсь. И я отчего-то не лезу к нему, понимая, что момент не тот.

Так и шатаемся оба без дела до первого проблеска синевы в светло-сером небе.

Так и шатаемся, пока вместе с вечером не ударяют морозы.

Стремительно и неумолимо.

Проповедник настоятельно просит вернуться особо храбрящихся в храм и притворяет за собой двери. Я же, плюнув на все их верования, развожу костёр. Посреди двора и в качестве хвороста наломав тонких, высохших ещё чёрт-те когда деревцев, что, должно быть, даже ни разу не цвели.

Пока возился, совсем стемнело.

Пока возился и осматривался по сторонам, размышляя, что же приспособить в качестве сиденья, тёмная фигура, закутанная в плащ, вернулась с очередного обхода деревни и, вместо того чтобы проскользнуть в довольно узкую щель, отпинывает распорку и широко распахивает ворота.

Распахивает, да так и остаётся стоять в образовавшемся проёме. Прислонив незачехлённый меч к опорному столбу и повернувшись спиной ко мне.

— Итак, — предсказуемо не выдерживаю тишины первым, и голос мой звучит преувеличенно бодрым. Так проще не замечать, как мёрзнут пальцы и щёки. Так проще не замечать облака вырывающегося изо рта пара и каменно-крепкие, заледеневшие лужи. — Какой у нас план?

— У нас нет плана, — звучит пронзительно и тяжело в промёрзшей тишине. Звучит не устало вовсе, звучит категорично и довольно зло. — «Нас» отсидится внутри и никуда не пойдёт.

— Что? — не в полный голос даже. Каким-то странным и ни черта не присущим мне эхом. Эхом, которое возникло-то только потому, что ловить тут больше нечего.

— Что слышал. Лучше тебе быть внутри.

— Я сам знаю, что для меня лучше. И где.

Наклоняется вперёд и, смахнув с волос не спешащий таять самостоятельно снег, спрашивает:

— Ты можешь обойтись вот без этого?

Спрашивает так, что мне всенепременно нужно уточнить:

— Вот без чего?

— Без пустых споров и бахвальства, — с готовностью перечисляет, и я, вслушиваясь в его голос, надеюсь уловить что-то кроме бесконечной усталости и разочарования во всём людском роде. — Не тот случай, Лука. Помочь не сможешь, а пострадать — запросто.

— Что происходит?

Оборачивается наконец, и я, шагнув было к нему, останавливаюсь в нескольких метрах. Сейчас он слишком мало похож на человека. На вампира, оборотня, даже восставшего мертвеца. На кого угодно, только не на человека.

Кажется мне или игра тени и света всё, но чудится, будто на висках и скулах проступили синеватые вены, а белков глаз почти и не различить.

— Зима, — роняет тяжело, словно набитую до отказа суму в снег, и мотает головой, отгоняя от себя наваждение или что-то ему подобное. — И потому не лезь.

Так и стою, не приблизившись, против ветра, чтобы не окуривало дымом костра. Так и стою, глядя на его спину и почему-то старую, белёсую уже по краям, заштопанную прорезь на плаще.

— Боишься перепутать меня с исполинской свиньёй в пылу битвы? — спрашиваю не со смешком, а всё также немного растерянно. Будто собраться никак не выходит и приходится насильно выдёргивать себя из дум. Возвращаться в холодную злую реальность. Реальность, в которой обычно я сам злой, а не задумчиво-рассредоточенный.

Нельзя. Хватит. Чревато.

Да только Анджей нисколько не помогает. Только Анджей своим серьёзным ответом делает всё только хуже:

— Боюсь.

Всего одно брошенное слово и чуть приподнятые брови. Не шутит и не передразнивает меня. И это действительно повод. Прислушаться.

— Тогда я, пожалуй, просто постою тут. Подержу двери. Мало ли упадут?

Качает головой и даже оборачивается в полкорпуса, чтобы глядеть уже напрямую:

— Внутри.

И тон тот, которым он обычно выдаёт резкое «нет» или «не смей». И тон тот, с которым спорить — своей заднице дороже. Но и просто так уйти я тоже не могу. Не могу отсидеться, вышагивая напротив дверей и гадая, протоптались по нему или нет. Гадая, не выпал ли, не забылся сном, хорошо получив по голове.

— Во дворе.

— Ты меня не слышишь?

Отлично слышу. И в этом-то вся проблема. А ещё в том, что у меня стремительно заканчиваются варианты.

— Тогда на крыльце?

Морщится и, дёрнув головой, понижает голос:

— Почему ты торгуешься со мной, как…

Договорить не успевает, но я и без того слышу имя, которое он хотел назвать. Договорить не успевает, потому что я перебиваю, всей своей сущностью вдруг воспротивившись ТАКОМУ сравнению. Потому что нет. Я не «как». Совсем нет.

— Как кто?

Паузу берёт и смягчается. Не то просто потому, что устал спорить, не то потому, что меня лицо выдало.

— Как ребёнок.

— Потому что хочу остаться с тобой. Слишком мало времени прошло после того, как… — Запинаюсь тут, понимая, что только что подтвердил его слова. Ну и хрен с ними. Пусть как ребёнок. Глупый и упрямый. Пусть. Ребёнком-то как раз мне побыть не позволили. Имею я право на пару капризов? — После того, как ты перестал выпендриваться.

— Соскучился?

— Думаешь, я этого не признаю?

— Именно так я и думаю.

— Но я скучал. И по всему вот этому, — тут даже не приходится взглядом обводить обнесённый частоколом двор, чтобы он понял, что я имею в виду, — и по тебе.

Паузу берёт. Улыбается. Улыбается, и я невольно взглядом впиваюсь в его рот, а после чуть кошу глаза в сторону, прослеживая границы шрама.

— По холодной земле и каменному хлебу? — В голосе нет ни капли яда. В голосе отголоски ставшей ватной мстительности. Мстительности, от которой мне в этой жизни явно не отделаться. Но раздражает. Иголкой по коже скребёт, напоминая и про утро, которого не должно было быть в моей жизни. И о последующих днях.

— Может, хватит?

— Может, — соглашается легко, мотнув головой вперёд и уронив завесой на глаза кривовато откромсанную чёлку. Соглашается и больше совсем ничего не говорит. Глядит лишь прямо перед собой, и отчего-то мне кажется, что почти не моргает. Ни порывов ветра не чувствует, ни стремительно падающей температуры. И больше совсем ничего не говорит… А минуты текут. Небо насыщенно-синее. Небо в густую черноту.

Что же…

Отхожу к крыльцу, на нижней ступеньке которого прислонённый к перекладине перил стоит мой арбалет. Отхожу к крыльцу и опускаюсь, вытянув левую ногу, а колено правой, напротив, сгибаю и обхватываю пальцами.

— Знаешь, это всё было… было довольно странно.

Всё смотрит и смотрит, и этот проклятый тяжёлый взгляд словно заставляет меня говорить. Словно зачаровывает и лишает способности как следует сжать зубы, закусив язык.

— Было плохо. Было плохо в предместьях, было плохо в треклятом платье. Ох уж это платье… Я едва окончательно крышей не поехал, когда первый раз влез в него. Смеялся как безумный, пока горло не перекрыло. Смеялся и думал, что выколю глаз, когда чернил ресницы.

Вспоминаю и почти ничего не вижу перед собой. Лишь образы уже минувших дней плывут. Плывут словно стороной, но, перебирая их, будто окунаюсь в каждый. Ощущаю, как налипают на меня, будто вторая кожа, и если хорошенько постараться, то смогу даже вообразить, вспомнить ощущение, с которым корсет пережимал мои рёбра.

Дёргаюсь так резко, что, будь на ступеньках наледь, навернулся бы.

Дёргаюсь так резко, возвращаясь назад из пропитанных опиумными парами видений, и, заморгав в два раза чаще обычного, фокусируюсь на единственной фигуре, что во всей этой дыре имеет значение. На единственной фигуре, бледное лицо которой искажается в подобии улыбки. И он даже не пытается скрыть, насколько она грустная.

— Я помню.