Часть 3. Глава 10 (2/2)

Разгребает — и всё тут. Уже пальцами, наплевав на то, что намертво въестся в кожу и чёрт знает, сколько не отмоешь.

Разгребает и ощущает нечто мягкое под плотным слоем глины и сверху накоптившейся сажи.

Ощущает нечто мягкое и тащит его вверх, выдирая буквально по сантиметру из-под кладки.

Свёрток.

Небольшой, размером со среднюю вытянутую тыкву.

Свёрток, который на поверку оказывается прямоугольным куском ткани, смахивающим на детскую пелёнку.

Смахивающим… Она и есть.

Анджей осторожно раскладывает его на полу и, уже зная, что найдёт внутри, почувствовал на ощупь, всё-таки разворачивает.

Одни угольки.

Большой и много поменьше. Тонких и вытянутых, изогнутых… Закрывает глаза и какое-то время просто сидит так, погружённый во тьму.

Закрывает глаза и так плотно сжимает зубы, что вот-вот заскрипят — и в крошево. Так плотно, что ему, который и вовсе может не дышать, не хватает воздуха.

Вот неверный фрагмент проклятой головоломки. С щелчком становится куда надо и объясняет всё разом, а он-то идиот! Он даже и не подумал!

Не подумал, что она могла…

Вспоминает сведённые на переносице брови и залёгшую между ними глубокую морщинку. Быстрые взгляды, которые она бросала на сына и тут же отводила глаза. Упрямо сжатую линию рта.

Вскакивает на ноги так скоро, что едва не расшибает лоб, и выбегает из дома, перемахнув сразу через всё крыльцо.

Где-то в глубине той, которой у него и нет уже, не верит. Не хочет верить. Хочет думать, что есть какое-то другое объяснение, что всё не так, как ему кажется.

Хочет просто верить… в неё.

Не знает, где и искать даже, но ноги сами несут к заводи. К пруду, где и ребёнку-то не утонуть. У Анджея внутри ледяная корка нарастает, и он гонит от себя подобные мысли. Гонит так же быстро, как и переставляет ноги. Ветер в ушах свистит, ветки хлещут.

Прикрывает глаза ладонью, чтобы не повредить, и сталкивается с ней, поднимающейся в том же самом месте, где он первый раз натолкнулся на мальчишку.

Поднимающуюся от воды, опустившую голову и придерживающую мокрые юбки.

Без сына и корзины, что неизменно берёт с собой на сбор трав.

Без сына…

Анджей останавливается, а она его всё не видит. Всё под ноги глядит, остановившись на вершине пологой тропы, и словно чего-то ждёт. С силой жмурится, вскидывает голову, упрямо задрав подбородок, и замечает наконец. Замечает и едва не отшатывается назад, но приходит в себя в мгновение ока и даже улыбку, самую мягкую из всех, давит.

Как полотно бледная, а на виске — капля пота. Всклоченная и мокрая.

— Что ты здесь делаешь? — спрашивает, а у самой глаза бегают в поисках ножен или меча, что монстролов и не взял в собой. А у самой глаза бегают, но самого важного — его сжатых, чернённых сажей кулаков — не замечает всё же.

— Соскучился, — звучит мрачно и столь тяжеловесно, что искажает смысл самого слова. Звучит так, как она того заслуживает. Издёвкой. — Где Леслав?

Неопределённо ведёт плечами и как сумасшедшая продолжает тянуть уголки губ в стороны.

— Убежал от меня опять. Думала, что, как всегда, около заводи возится, но тут не нашла. Сходим к болоту на другой стороне деревни вместе?

Анджей приподнимает бровь и не спеша подходит ближе. Выдержка отказывает ей, когда монстролов почти касается коленями густых кустов и вот-вот увидит поверхность пруда.

Бросается вперёд и хватает его за руку. Тащит в сторону деревни, неумышленно меняясь местами, и едва не падает, когда он с силой дёргает назад.

Выпускает его ладонь из своей и, неуклюже взмахнув руками, чтобы не потерять равновесие, вдруг замирает. Замирает, глядя на следы золы, отпечатавшейся на кончиках своих же пальцев.

Спина неестественно прямая. Ни вздоха, ни выдоха. Абсолютная тишина. Будто бы вот так, стоя, и умерла.

— Я могу объяснить.

Его самого отбрасывает назад. Хотя бы потому, что он этого объяснить не может. Никак и ничем.

— Почему спрятала тело своего сына или почему его убила?

Сжимает ладони в кулаки, и Анджей видит следы зубов на её пальцах. Анджей видит следы прямо поверх розовых пятен, что остались напоминанием о сошедших ожогах. Ожогах, что оставил вовсе не едкий растительный сок.

Как следует вымыться, пускай и в ледяной стоячей воде, хочется всё больше.

— Он был больным, ясно тебе?! Он был болен так же, как и Леслав! Я бы просто не… — Начав с крика, теперь шипит на него, так и не повернувшись, и снова предстаёт перед ним уставшей и замученной. Предстаёт перед ним сгорбленной и совершенно сбрендившей. — Я бы просто не вынесла двух таких сыновей! Это в твоём мире, где у каждого есть нянька, всё проще! Здесь это — приговор!

— Так вот почему ушёл их отец. Понял, что и второй тоже… — Прозрение накатывает морской водой и, подобно ей же, залепляет глаза и ноздри едкой солью. — Или и не ушёл вовсе? Его ты тоже убила?

— А почему я должна была тащить всё это сама?! Почему?! — Снова в крик, но на этот раз уже лицом к лицу. Ниже его, но глядит прямо в глаза, вскинув голову и даже не думая скрывать злые безумные слёзы. Слёзы, которые его больше не трогают. Ни внутри ничего, ни даже тембра голоса. Анджею хотелось бы думать, что она просто свихнулась от горя, своих трав или ещё чего. Анджею хотелось бы, да только не может. Хотелось бы, да знает, как никто, насколько она в своём уме.

— Где Леслав?

Беата дёргается как от пощёчины и смотрит в сторону.

— Я же сказала, что он убежал от меня, — цедит по букве и не хуже взбешённой полуденицы вцепляется в монстролова, когда он оборачивается к воде. Хватает за руку и спину, пытается удержать на месте, но отлетает, как щепка, когда он просто отпихивает её, и оседает на землю.

Не пытается подняться, так и сидит, подтянув колени к груди и пытаясь спрятаться, уткнувшись в них лицом.

Бормочет себе что-то, и Анджей рад бы не слышать, но разбирает каждое проклятое слово и себя ненавидит тоже. Ненавидит за то, что просто не ушёл сразу же, как только впервые подумал об этом.

— Я думала, что смогу начать снова. Думала, что мы вместе вернёмся в… Начнём заново.

Хочется самому зажать уши и трясти головой, пока она не избавится от всего услышанного бреда. Хочется трясти ей, пока не избавится от всего, что связано с этим местом. С местом, с людьми и с этой женщиной тоже.

— Куда? В мой мир? В мой дом? — Последнее — откровенной насмешкой над ним самим звучит. Хотя бы потому, что у него не то что дома — даже землянки нет. Ничего, помимо меча за спиной, пары всё ещё крепких сапог да плаща, что уже успел обзавестись глубокими царапинами.

Такой себе принц, сомнительная мечта из девичьей сказки.

— Почему нет?! Почему кто-то достоин, а я — нет?! — Отводит волосы от лица и отлаженным движением убирает их за уши. Принимается едва заметно раскачиваться на месте и глядит на монстролова так, как глядят дети на самых настоящих, всамделишных рыцарей. С трепетом и затаённой надеждой во взгляде. И тише уже, словно для самой себя, повторяет одними губами: — Почему нет?..

А он уже и не слушает. Спускается вниз и внимательно вглядывается в гладкую как зеркало водную поверхность.

Ни ряби, ни плавающих веток. Ничего.

Только если приглядеться и сощуриться, если замереть на месте и привстать на носки, то в отдалении от берега, всего в паре метров, можно увидеть что-то лежащее на дне, нечто округлое. Можно увидеть движение и как это «что-то» медленно увязает в зыбком, покрытом илом, песчаном дне. Мягком, как масло.

Озерцо оказывается весьма чистым и смертоносным болотом. Только зайди подальше и… Анджей запрещает себе додумывать и прячет лицо в ладонях.

Анджей запрещает себе абсолютно всё в этот момент.

Дышать — почти тоже.

Анджей ненавидит всё и вся даже больше, чем полгода назад. Анджей ненавидит себя ещё больше.

За то, что был таким наивным и даже подумать не мог. За то, что самый очевидный из всех вариантов не проверил.

Во рту так горько, словно он жевал тот треклятый корень не один час. Во рту привкус крови.

Обводит взглядом маленький клочок не заросшего камышом берега и долго всматривается в очертания им же разведённого кострища. Дождями замытого чёрного круга. И остатки той куклы чуть в стороне.

Следов тоже много.

Двух пар ног, если не считать его.

Побольше и… Вскидывается и, не оглядываясь, поднимается назад, к Беате. Так и сидит на земле, прижавшись щекой к коленям и покачиваясь из стороны в сторону.

Останавливается рядом и, закусив щёку, чтобы не сделать того, чего ему так отчаянно хочется, спрашивает:

— Где Леслав?

— Опять от меня убежал. — Её голос дрожит, а лицо мокрое. Лицо в саже, что она размазала своими же пальцами по щекам. Улыбается Анджею совсем так же, как до этого её слабоумный сын, и спрашивает: — Ты поможешь его найти?

Качает головой и проходит мимо. Глядит только перед собой. Не оборачивается ни на причитания, ни на крики. Не оборачивается, даже когда она начинает звать сына. Ни единой секунды в безумие не верит.

Но надеется, что взаправду сойдёт с ума и утопится следом.

Забирает свои вещи, нарочно не поворачиваясь к разворошённому очагу, и глядит на пучки собранных вместе, перетянутых нитками трав.

Урок им усвоен.

Деревню покидает быстро, ни на один из взглядов не обернувшись и ногой отпихнув попытавшуюся вцепиться в сапог псину.

Свернув на широкий тракт, нос к носу сталкивается с рыскающими вокруг брошенного хозяевами обоза мародёрами. Один из них кажется ему будто знакомым даже. Один из них стреляет в него из лука и мажет. Рубит всех. Того, кто бросает нож и, плюхнувшись наземь, как жаба, молит о пощаде, тоже.

***

Если хорошенько приложиться головой о край кровати, то, проверено, не поможет. Ни от образов избавиться, ни от мыслей, которых вообще не должно быть в моей голове. Равно как и от ощущения того, что ОН совершенно другим был, но попал не в те руки, как опасный зверь или же заклятие. Попал не в те руки и… разуверился?

Как ещё это можно назвать? И стоило ли называть хоть как-то вообще?

Если хорошенько приложиться головой о край кровати, да так и оставить её в прежнем положении, то можно убедить себя, что ничего не изменилось.

Так же пусто и ровно внутри. Так же пусто, а глаза режет от долгого чтения при недостаточном освещении. А глаза режет вовсе не потому, что будь то пробудившаяся магия или же слишком живое воображение сделали картинку слишком яркой и живой. Представить вовсе не сложно.

Представить заборы, скалящих зубы собак и её. Её, которая устала так сильно, что нашла самый страшный выход из всех возможных.

Её, невысокую и мечтающую о чём-то большем. О красивых платьях, приёмах и… рыцаре.

Равно как и обманутая на собственной свадьбе невеста. Такие разные и такие похожие одновременно.

У одной могла быть целая жизнь впереди, вторая же, замучавшись, отняла целых три. Одну за другой. И Анджей… Анджей перестал верить именно в тот самый момент. В то, что кто-то достоин помощи или лучшей доли. В то, что лучше может стать сам.

Совершенно другим был… до всего.

Внутри что-то ноет и тянет под рёбрами, как от долгого бега, когда дышать уже нечем, а ноги всё ещё нужно переставлять. Как от затяжной истерики, когда спазм мешает воздуху расправить лёгкие. Как от удара.

Удара, боль от которого лишь нарастает вопреки всем законам и логике.

Боюсь моргать. Шевелиться тоже.

Боюсь, что именно этот последний удар и добьёт меня. Станет той каплей, что поломает к чертям всё моё столь тщательно возведённое равнодушие.

— Ты мне больше не нужен, слышишь? — шепчу в потолок, и ресницы предательски вздрагивают. — Не нужен, что бы с тобой ни произошло.

Не нужен со своими тайнами и секретами, мрачной физиономией и неспособностью поверить хотя бы во что-нибудь.

Не нужен…

Совсем, абсолютно и окончательно.

Неосторожно смаргиваю и на секунду, всего на одну лишь секунду смежив веки и оказавшись в темноте, вижу по новой всё.

И мальчика, играющего с обезображенной кикиморой, и его мать. По новой вижу Анджея, совсем юного, едва ли намного старше, чем я сейчас, ещё не раздавшегося в плечах и почти лишённого шрамов.

Вижу тот самый момент, когда он сломался и стал тем, кто есть сейчас.

Стал тем, кто охотнее водится с грязью и изуверами, предпочитая их обществу высокородных господ. Предпочитая тех, кто и без вскрывшихся секретов достаточно плох.

Сломался… Можно ли починить? Или за столько лет уже и клеить нечего?

Хочется спросить. Ещё раз в глаза глянуть. Хочется… Медленно опускаю лицо и, посмотрев на так и оставшуюся раскрытой почти что книгу, смаргиваю. Горячая солёная капля резво скатывается и, замерев на кончике носа на мгновение, срывается вниз. Растекается по пожелтевшим страницам новой кляксой, и я спешно закрываю книжицу и заталкиваю под кровать. Не для того, чтобы от кого-то спрятать. Для того, чтобы спрятать от себя. Не совать нос больше, не трогать, не…

Ещё одна капля.

Уже по скуле чертит, а та, что за ней, умудряется даже обогнуть подбородок. Четвёртая — по верхней губе.

И самое мерзкое то, что невозможно дышать.

Мне в очередной раз так жалко себя, что ком, перекрывший горло, вниз не пропихнуть.

Час назад был уверен, что не могу больше плакать. Сейчас готов молиться о том, чтобы вспомнить, как остановиться до того, как кто-нибудь сюда зайдёт.

До того, как совсем размажет. Лучше бы в чужих кошмарах побродил, чем это. Всё лучше, чем думать о том, как могло бы повернуться, будь монстролов другим.

Всё лучше, чем знать, что другим бы он не был.

Не с тем, что на него рухнуло и как плитой придавило. Сожалей или выживай. Какие уж тут сантименты? Какие свалившиеся, как снег на голову, капризные принцессы?

Зачем я увязался за ним? О боги, зачем?

Для Анджея — очередное разочарование, для меня — колотая рана в груди.

Не следовало уходить, не следовало на что-то надеяться. Не следовало думать, что имею на него какое-то право. Да куда там…

Щёки уже совсем мокрые и, кажется, будто даже шея тоже, но, на удивление, спокоен. Ни рваных хрипов тебе, ни рыданий.

Отираю лицо рукавом рубашки, а после и жестковатой перевязью, что закрывает порез на ладони. Заталкиваю книгу подальше, чтобы свисающее до самого пола покрывало скрывало, и поднимаюсь на ноги. Далеко не сразу, пошатываясь и едва не рухнув на чужую застеленную кровать. Мышцы затекли, и двигаться не очень хочется. Мышцы и содержимое черепной коробки, кажется, тоже.

Дышу через рот, чтобы не шмыгать носом, и, ещё раз, для верности, отерев ставшее каким-то шершавым лицо, собираюсь с духом, чтобы вернуться в лабораторию и спросить о дневнике.

Она подкинула или нечто, именующееся моей магией.

Спросить, как именно это должно помочь мне. Помочь или научить.

Пальцы на дверной ручке. Тянут на себя и, не отворив и наполовину, с силой тащат назад. Да только разве успеешь тут, когда тот, кто по ту сторону порога, сильнее и куда проворнее?

Сначала взглядами сталкиваемся, а после, когда распахивает дверь полностью, касается и ручки, и тыльной стороны моей ладони.

Отдёргиваю кисть и пячусь, не в силах ни кричать, ни разговаривать.

Хватит с меня уже.

Хватит всего.

Его волосы, по обыкновению небрежно убранные назад и запутанные, блестят от стремительно тающих в тепле снежинок. Его серые глаза сейчас сами как грязный снег.

Отворачиваюсь, потому что вовсе не хочу видеть.

Отворачиваюсь, потому что страшно — и вовсе не потому, что может ударить, по новой морально выпотрошить или повалить на кровать. Страшно потому, что молчит и поднимает вверх пустые ладони, показывая, что капитулирует.

Без оружия и даже привычной, на плечи накинутой куртки. Без набедренной портупеи и извечной, на губы косо приклеенной ухмылки.

Другой совсем. Совсем молодой и без оскала.

Не понимаю, что это значит, и, признаться, не хочу разбираться. Не хочу!

Но всё молчит и преграждает мне выход из комнаты. Всё молчит и ждёт, внимательно вглядываясь.

Скулы выделяются чёткими линиями, губы почти обескровлены. Бледен, и в одних только глазах сталь. Выходит, не один я бродил чёрт знает где, окружённый своими мыслями.

Не выдерживаю и сдаюсь первым. Сдаюсь, убеждая, что никакая это не схватка и не важно, кто подаст голос первым.

Убеждая себя — и… тщетно.

— Что это значит? — Голос подводит. Оказывается, если слёзы просто текут по коже, говорить после — тоже сложно. Говорить сложно, даже если не было надрывной выматывающей истерики.

— Пришёл сдаваться.

Поворачиваю голову так резко, что клинит шею. Даже щёлкнуло что-то, заныла челюсть. Уголок его губы ползёт вверх, но ухмылка отчего-то не складывается.

— Просить прощения, если так угодно.

— Вот так просто?

— Могу притащить букет или корзину.

Желание съездить по его лицу прикроватной тумбочкой становится невероятно привлекательным. Поднять бы её только ещё.

— С корзиной шансов будет больше?

Прикрываю глаза, чтобы удержаться и не опуститься до крика, и, поджав губы, просто огибаю его по дуге, стремясь побыстрее покинуть комнату. Хочет разыгрывать представления — пускай делает это один.

Только стоит обогнуть сбоку, как хватает за предплечье и легонько толкает назад, а когда останавливаюсь, вовсе не собирается убирать пальцы.

— Я серьёзно.

Продолжая хранить молчание, пытаюсь отодрать их по одному, разгибая по очереди, но результат, мягко скажем, выходит так себе.

— Прости меня.

Отворачиваюсь, всё ещё не желая разговаривать, а внутри всё медленно закипает. Поднимается вверх и сворачивается, как попавшее на раскалённую печь молоко. А внутри меня на части тащит. И все эти части сходятся только в одном.

— Ты не мог бы убрать руки? — Кошусь и замечаю, что скулы у него довольно бледные, а пальцы, что ощущаю даже через плотную рубашку, холодные. — Пожалуйста? — Тон подчёркнуто ровный и сугубо деловой. Никаких тебе эмоций или грозящейся наружу прорваться злости. Тон подчёркнуто ровный и совершенно никакой.

Глядит внимательно и чуть сощурившись. Второй ладонью касается моей щеки. Невольно подаюсь назад, стремясь минимизировать прикосновение.

— Ты плакал?

— Уж точно не по тебе.

Сам не знаю как, но срываюсь и едва ли не зубами клацаю в попытке отхватить фалангу-другую. Укусить так, чтобы искры из глаз и крови побольше. И, уверен, даже не стошнит.

Лука же довольно хмыкает. На эмоции пытается вывести, заставить распсиховаться и начать кричать. Заставить выпустить всю скопившуюся злобу и почувствовать вместо неё слабость и пустоту.

— Прости меня.

Упрямый и пробует снова и снова. Снова и снова, так и не желая разжимать пальцы. Напротив, сильнее стискивает и даже встряхивает легонько, привлекая к себе внимание. Заставляя вскинуться и впиться в лицо взглядом. Взглядом… хотя хотелось бы ногтями. Подпортить линию скул и точёный нос. Оставить от себя на память пару царапин. Жаль только, что и на четверть не будут такими глубокими, что он щедро подарил мне. Что он щедро оставил на моей душе.

— Наори, укуси, ударь или рань, но прости, — шепчет, сбиваясь на темп столь быстрый, что слова сливаются. Шепчет, и всё равно звучит как упрямый приказ, а не просьба.

Потянув ближе, едва не касается лбом моих волос. Не касается, потому что успеваю отпрянуть в сторону.

— За то, что ты сделал? Ударить? — переспрашиваю с насмешкой вроде бы, а горько. Горько так, что не могу перестать кусать губы, чтобы от привкуса этой горечи не стошнило. Не стошнило яблоками и водой.

— Ну ты же отказался от ножа.

— И что же мне было с ним делать? Отрезать то место, которым ты думаешь? Это пустой разговор. Отпусти меня.

Всё ещё пытаюсь, правда. Пытаюсь свалить подальше и отделаться малой кровью. Пытаюсь не позволить ему забраться ко мне под кожу и по новой выпотрошить изо всех сил.

— Прости, конфетка…

От очередного «прости» передёргивает как от оскорбления. Как если бы шлюхой назвал или того хуже. Как если бы «прости» ровнялось какому-то приговору вроде казни через отсечение головы.

— …но я не могу. Совсем паршиво.

Паршиво! Ему!

— Значит, я смогу. Руку.

Убери её, убери! И не смотри на меня так, будто устал и замучен. Не смотри на меня, будто бы тебе действительно не всё равно. Будто жрёт изнутри и мучает. Не смотри!

Маски всё, тысячи лиц, что он, кривляясь, меняет по десятку в день. Маски, маски, маски!

— Йен… — зовёт, но мотаю головой так яростно, что замолкает на полуслове и покорно слушает. Покорно сжимает челюсти и, кажется, сейчас готов спустить мне куда больше, чем раньше. Да только не требуется уже. Не надо.

— «Йен»? — переспрашиваю и сам не верю, но, услышав своё имя, остановиться уже не могу. — Не подстилка? Не шлюха, с которой удобно? Не дрянь, которой можно присунуть, когда больше никого под рукой нет? Йен?

— Ну, — ухмыляется, и ладони, напряжённые и вытянутые, сжимаются в кулаки, и даже тупая боль им не мешает, — я думал, остальное можно приберечь для…

Замахиваюсь, и последнее слово сливается со звучным стуком зубов.

Костяшки словно ополоснули кипятком, но отшатывается и всё-таки разжимает пальцы. Пригибается чуть, касается указательным даже не лопнувшей нижней губы и пробует челюсть. Ухмыляется и возвращается как был, на шаг вперёд.

— Умница. Только ты и сильнее можешь.

Могу. И не заставляю сомневаться в этом. Между словом и делом — секунды лишь. Между словом, усилившейся болью и мелкими кровоточащими ссадинами на пальцах — мгновения.

По щеке и носу, и всё-таки не так, как хотелось бы.

Перегородка цела.

— Мы уже проходили это, тебе не кажется?

О да. Проходили. Только тогда ты был тем, кто меня вытащил, а не утопил, как сейчас. Только тогда я тебе верил. Верил в тебя.

— Ну как? Стало легче? — тянет чуть задумчиво и наступает. Я же, как и в амбаре, пячусь, но вовсе не потому, что хочу быть пойманным, как тогда. Совсем нет. Я пячусь потому, что иначе коснётся меня. Потому что иначе схватит снова и придётся смотреть ему в глаза.

— Мне кажется, что тебе пора выйти в коридор и закрыть за собой дверь. Вали.

За спиной — кровать, и её узкая спинка изножья упирается почти что в поясницу. Ещё одного шага назад не выйдет. Только если вбок. Только если… Пытаюсь скользнуть в сторону — и не выходит. Всего одно движение наперерез — и заперт. Только если он позволит.

В этот раз не предлагает кричать или звать на помощь. Не пытается развернуть спиной или сжать до искр из глаз. В этот раз взгляд не отводит и цепко держит мой, подаваясь вперёд. Руки — по швам, лицо — чуть выше моего.

— Я не должен был. Не должен был поступать так с тобой. — И говорит пускай и негромко, но склонившись к самому уху. Обдавая шею дыханием и почти касаясь скулы носом. Борясь с желанием сделать это. — Сам не понял, как сорвался, будто бы затмение нашло.

— Не все вещи можно исправить, — отвечаю так же, не повышая голоса и не таясь. Всё так же лицом к лицу, взглядом ко взгляду.

Кивает, соглашаясь со мной, но тут же добавляет, не желая сдаваться:

— Не все вещи можно исправить словами. Скажи, что мне сделать.

Сглатываю, невольно понимая, куда смотрит опустив ресницы, и, ожидая, что внутри вот-вот заискрит всё от ненависти и обиды, говорю ещё тише. Говорю так, что порой затираются целые слоги, но он не может, не может не уловить смысла.

Как же близко… И вовсе не страшно, как было в ванной. Вовсе не мерзко. Только отравить хочется примерно так же сильно, как врезать лопатой и бросить где-нибудь в горах. Где-нибудь, где не найдут. Никто и никогда.

— Выйти в коридор и никогда больше не прикасаться ко мне. Никогда, слышишь?

Ненависть, подобно кислороду, расправляет мои лёгкие. Ненавистью дышу, и она и только она в моём взгляде. Ненависть, с которой порой Анджей, недобро сощурившись, глядит на весь мир. Ненависть такой силы, что я никогда и ни к кому не испытывал.

Слишком сильное чувство, чтобы растрачивать на кого попало, так ведь?

Хмыкает, так и не поднимая взгляда, и словно его вовсе не беспокоит проступающий на щеке синяк. Хмыкает и, рискуя получить ещё один, наклоняется чуть ниже. Кончиком носа касается моего и не может не видеть, как я сжимаю зубы, чтобы просто перетерпеть. Не может не видеть и сжавшиеся по новой кулаки, и потому успевает перехватить их, стиснуть оба запястья сразу и медленно потянуть их вниз. Колено, дёрнувшееся вверх, блокирует своим.

И плевать он сейчас хотел на распахнутую дверь. Плевать хотел на то, что находится в спальне хозяйки дома, и то, что она сожжёт нас обоих, если увидит.

Плевать он хотел на то, что меня трясёт рядом с ним.

— Я хотел бы сказать, что раскаиваюсь, но не могу. Я мог бы соврать тебе, что не хотел, но… но я хотел. Я так сильно хотел… сломать тебе что-нибудь.

От подобных откровений мороз по коже. От подобных откровений, что он выдаёт одно за другим маниакальным шёпотом на выдохе, волосы на затылке шевелятся, а пальцы на ногах невольно сжимаются. Весь сжимаюсь, и никуда от этого. Никуда.

— Ты и сломал, — давлю из себя, потому что смолчать невозможно физически. Потому что слова так сами и рвутся, как отрава из вскрывшегося гнойника. — Сломал мне хребет.

— Я хотел, чтобы тебе было так же плохо, как было мне. И я не смог. Просто не смог сдержать это. — Но Лука словно не слышит, всё своё гнёт, делая всё большие и большие паузы. Лука всё своё гнёт и, кажется, вот-вот начнёт путаться в своих же словах. — Не смог, потому что не привык.

Мотаю головой и, мазнув своей щекой по его, опомнившись, подаюсь назад, прогибаясь в спине.

— Не смог, потому что не захотел.

И без того слишком близко. Слишком контактно. Нельзя. Не должно.

— Потому что меня этому не учили! — взрывается и едва не ломает мне нос, слишком резво дёрнувшись вперёд. Теперь, кажется, отодвинуться дальше можно только перемолов позвонки в крошку.

— А кто должен был тебя научить? Кто должен был объяснить тебе, что нельзя вывернуть наизнанку, растоптать, а после прийти со своим «прости»? КТО?!

— Может, ты и попробуешь? — Вопрос плавно перетекает в почти приказ. Вопросительная интонация скатывается в нечто совсем иное. — Научи меня. Научи по-другому, Йен.

— Тебе знакомо слово «нет»? — Забывшись, утрачиваю бдительность и перестаю следить за его глазами. Забывшись и едва не захлёбываясь ехидством, оказываюсь пойманным. Так просто, что даже слишком. — Короткое, всего три бу…

Не противоречит и не оспаривает. Не возражает и не вставляет свои реплики поперёк. Кусает.

Слабо и будто лениво, сцепляет зубы поверх верхней исказившейся губы и тянет её.

И это уже не кипятком.

Это сразу и до углей.

Это дёргает и прошивает как молнией.

Потому что последнее, что я собирался делать в этой жизни, — это позволить ему поцеловать меня. Снова. Потому что последнее, что мне следовало делать сейчас, — это с силой кусать в ответ. С силой, до негромкого скрипа прокушенной кожи и выступившей крови.

Даже не вздрагивает, а лишь давит ещё сильнее, нависая ближе.

Последнее, что мне следовало делать сейчас, — это сжимать зубы сильнее и пытаться дышать, потому что со вздохом обводит мои губы языком и, несмотря на то что сдавливаю ещё сильнее, едва на ногах стоя от наполняющей рот всё больше и больше соли, продолжает целовать.

Странно. Больно. И до головокружения.

Всего пара мгновений, всего два взмаха ресниц.

Всего ничего на то, чтобы прийти в себя и, выдрав руки из ослабевшей хватки, изо всех сил пихнуть в грудь и медленно отереть нижнюю часть лица рукавом.

— Пошёл вон, — низко и своим ногам, кажется, а не ему. Своим ногам, потому что гляжу на колени, а не прямо перед собой.

— Почему нет?

— «Почему»? Тебе объяснить почему?

— Ты же хочешь! Хочешь, чтобы всё стало, как было до… — Осекается, а я жду, что он всё-таки произнесёт это. Скажет вслух. Скажет и тем самым подтвердит, что понимает всё. Понимает, что со мной сделал.

— Что же ты замолчал? Договаривай давай. До того, как ты вжал меня в стену и трахнул просто потому, что мог сделать это? До того, как я умер в том колодце вместе с девушкой, которую ты обманул ради того, чтобы развлечься? Или до того, как я умер вместе с мальчишкой, что имел неосторожность запасть на тебя? Так до чего?

— Просто дай мне десять минут и всё…

И что «всё»? Засунешь свой язык в мою глотку? Обнимешь? Отсосёшь? ЧТО ты сделаешь?!

— Да ни черта ты не исправишь! Нельзя, понимаешь? Это нельзя исправить! Потому что ты не умеешь. Не умеешь нормально, а можешь только уродовать и ломать. Ты — моральный урод, и таковым и останешься до самого своего конца. И это твоя проблема, а не тех, кто тебя окружает. Не моя проблема. И я не хочу никаких «исправить», не хочу разговаривать с тобой или просто тебя видеть. Не хочу касаться тебя или думать о тебе. Хочешь доказать мне что-то? Уйди отсюда и закрой за собой дверь. Это всё, что ты можешь для меня сделать.

— Я могу поклясться, что этого больше не повторится.

— А ты разве не клялся уже? — Другому, не мне, но какая, к чертям, разница? Какая разница, если всё закончилось оглушительным провалом? — И что-то подсказывает мне, что слова ты не сдержал. Так как тебе верить?

— Были причины.

— Да, конечно, у вас всех были причины использовать меня. Кстати, а ты никогда не думал о том, что во всём мире нашёлся лишь один человек, который смог тебя вынести, да ещё и полюбить в довесок, а ты и его умудрился продолбать?

Вот теперь — попало. Попало прямо в центр мишени. Отводит взгляд, и на скулах явственно проступают желваки. Кулаки наверняка сжимает тоже, и я мысленно готов к тому, что в любой момент может сорваться и пустить их в ход. Но молчать — уже выше моих сил. Хотел поговорить? Так теперь слушай меня. Слушай, раз не хочешь уходить.

— Задумывался или нет?

— Чаще, чем ты думаешь.

— И как оно?

— Больно, — огрызается почти, но бешенство выдаёт только пылающими взглядами да излишней резкостью голоса. Интонацией. Вовсе не предупреждающей, какой она могла бы быть. Без скрытой угрозы.

Но даже если бы обещал убить меня здесь и сейчас, вкатать в стену или бросить на пол вместо ковра — я не смог бы заткнуться. Теперь нет. Теперь хоть двумя ладонями зажимай рот и протяжно мычи, лишь бы только не продолжать. Не поможет.

Несёт как течением быстрой реки, и по пути я собираю все острые камни и крутые пороги.

— Что ты вообще знаешь о боли? Что ты знаешь, если только и делаешь, что причиняешь её?

Три шага между. Три шага, а много дальше сейчас от него, как было тогда, в горах, когда разделяла целая пропасть. Много дальше, чем когда-либо.

— Ты прав. — Отводит от лица непослушные волосы и всё ещё умудряется оставаться чуть насмешливым. Всё ещё умудряется придерживать маску, что пересохла и вот-вот должна сама треснуть. — Чертовски прав. Но я не могу уйти. Просто не могу уйти, слышишь? Не могу оставить всё так. Я не могу.

Каждое слово — новая полоса. Росчерк. Те самые сколы. И много их, как же много. Ещё пара — и перестанет тянуть уголки губ вверх. Ещё немного — и в глазах ничего не останется от упрямого вызова. Да только разве это теперь моё дело? Только разве он думал, каково будет мне, когда всю накопившуюся на другого злость и обиду вымещал? Только разве он думал… хоть когда-нибудь?

— Я не стану спрашивать почему. — И словно в подтверждение слов, медленно мотаю головой из стороны в сторону. Нет. Не буду. — Мне наплевать на твои причины, слышишь?! Мне наплевать даже, сдохнешь ты или нет! — Громче, чем всё остальное, и повысив голос. Почти в крик. Почти забыв, что не одни в доме. Почти забыв, что дверь приглашающе распахнута.

Почти в крик… Почти в смысл сказанного поверив. Почти… последняя трещина. Меняется в лице. Ненависти в моём взгляде слишком много. Во взгляде, в словах и даже на кончиках сжавшихся пальцев.

Ненависти.

Одного из самых сильных и отравляющих чувств.

— Так уж и наплевать? — переспрашивает и едва ли сам знает, для чего. Подразнить чтобы или потому, что взаправду желает убедиться. Или потому, что больше нечего сказать.

— Не стану по тебе плакать, — шипящим шёпотом и выпрямившись, будто меж позвонков встала стальная кочерга. Шипящим шёпотом и не дыша.

Глядит до ужаса внимательно, вдруг опускает голову и вымученно, совсем иначе, чем раньше, улыбается. Затравленно и словно устав от всего на свете и, прежде всего, самого себя.

Как же он улыбается…

Три шага между нами. Смаргиваю и упускаю момент, когда остаются всего два.

— Но ты уже плачешь, княжна.

— Я не…

Сгребает в охапку до того, как успею отскочить назад, увеличив расстояние. Сгребает в охапку и держит так крепко, что остаётся лишь бесполезно лупить по спине сжатыми кулаками. Лупить яростно и совсем недолго. Лупить, пока тело не вспомнит, что у него совершенно нет сил.

Удерживает, обхватив за плечи и прижавшись щекой к макушке. Удерживает и едва ли заметит, если я даже укушу его или и вовсе вырву кусок плоти.

Едва ли заметит, что, несмотря на то, что не притворяется, не кривляется и не играет, я не хочу прощать его. Несмотря на то, что безумно тёплый и спустит мне сейчас что угодно. Несмотря на то, что поток этих самых путаных «прости» обрушивается на мою голову.

«Прости. Пожалуйста. Я едва соображал».

«Прости. Пожалуйста. Я привык к тому, что со мной можно и не так. Привык к тому, что границы — всего лишь условности».

«Прости. Пожалуйста. Княжна».

«Прости. Слишком поздно понял. Пожалуйста. Не осознавал».

— Скажи, что мне сделать, — в третий, пятый, десятый раз спрашивает, а я, обмякнув в его руках, вдруг запрокинув голову и глядя в потолок, улыбаюсь. Расслабленно и словно лишившись разом и эмоций, и разума. — Плохо тебе — плохо… нам.

«Нам»?

Нам…

Как много в этом коротком слове смысла.

Как много… Много, и несмотря на то что столько лет порознь — всё равно… «нам». Несмотря ни на что.

«Нам», которое включает в себя лишь двоих.

Улыбаюсь… и вот теперь чувствую, что да. Плачу. Плачу, и от его рук только хуже. Только хуже, потому что исправить всё хочет. Потому что «нам». Потому что Анджей не понимает ни черта и тоже по-своему страдает.

Этот Анджей, а не тот, про которого я читал каких-то полчаса назад.

Этот, который не мой и входит в это самое «нам».

— Хочешь знать, что тебе сделать?

Кажется, будто слоги прямо на его плечо липнут. Кажется, будто слоги липнут, а рубашка его мокрая вовсе не от моих слёз. Вовсе нет. Растаявший снег. Аномально поздно начавшийся дождь. Да хоть колодезная вода.

Не мои слёзы. Не они. Нет.

Кивает и раскрытым ртом прижимается к моим, всё никак не желающим просыхать волосам. Кивает… Что же.

— Отойди от меня. Выйди из этой комнаты и сделай вид, что между нами никогда и ничего не было. А когда всё закончится, дай уйти.

— Йен…

— Это всё, что ты можешь для меня сделать. Пусти.

Секунда. Вторая…

Чувствую, как сжимает челюсти и, помедлив ещё мгновение, опускает руки. Шаг назад, и замираю с уже распахнутым для очередной едкой дряни ртом. Для очередной едкой дряни, которая должна была заставить меня почувствовать себя чуть лучше.

Замираю с распахнутым ртом, и теперь уже совсем по-настоящему хочется разрыдаться и убежать куда-нибудь. Пресловутая последняя капля, которая, звучно плюхнувшись откуда-то сверху, вывела меня из ступора. Заставила разом вспомнить всё, что свалилось за последние дни, и… и гнёт к полу.

И Лука прав.

Я хотел бы. Хотел бы сделать вид, что ничего не было. Я хотел бы, чтобы всё не рушилось на глазах. Но конструкция была слишком шаткой. Конструкция была… так себе.

На двух стульях не усидишь. Виноват сам в том, что пытался и в итоге провалился с оглушительным треском.

Виноват сам.

— Уходи. — Твёрдости в голосе взяться неоткуда, но упрямства не занимать. — Уходи. Прямо сейчас.

Глядит и молча делает первый шаг. Спиной вперёд к двери пятится и всё никак не желает отворачиваться. Спиной вперёд к двери пятится, как загнанный в угол берлоги волк, разве что больше не скалится, а в глазах — обречённость.

Показывает зубы, но знает, чем кончится. Теперь знает всё.

Знает, что перешёл черту и с этим уже никак не справиться. Знает и, смирившись, опускает голову, разрывая зрительный контакт.

И как разрядом дёргает. Дёргает жалостью, противным пониманием того, что он таким вырос и другого никогда не знал.

«Научи меня».

Научи меня — и молись, чтобы урок был усвоен раньше, чем, вспылив, я просто убью тебя. Молись, чтобы я не спутал ещё раз. Не спутал тебя и его, которому можно сломать пару костей, съездить по роже и успокоиться, получив в ответ. Не спутал… опять.

Пятится и уже у двери, когда на лестнице раздаются тяжёлые знакомые шаги.

Вскидывается в один момент, вслушивается и тут же меняется в лице. Не хочет быть пойманным сейчас. Не хочет, чтобы видели посеревшего его и зарёванного меня. Не хочет, чтобы вот так вскрылось всё.

Вскрылось то, чего больше нет.

Меняется в лице и, оглядев комнату, скользит в образовавшуюся между стеной и дверью нишу. Замирает там, в темноте, и я, наскоро вытерев щёки, выхожу в коридор, чтобы смыть всю скопившуюся на коже соль.

Выхожу в коридор, да так и остаюсь на пороге ведьминой комнаты.

Снова чувствую себя запертым между ними.

Между молотом и наковальней.

Лука — вот он, потяни на себя ручку двери. Анджей же — прямо передо мной. Анджей тоже шатался где-то на улице и всё ещё припорошён падающим снегом.

Между молотом и наковальней, и не важно, к кому ближе в итоге. В итоге всё равно одна лишь только боль.

Только, в отличие от Луки, Анджей не собирается разговаривать со мной. Не собирается шутить или пытаться вывести на то, что и без того дорожками подсыхающих слёз написано на моём лице.

Не собирается разводить патетику или просить прощения.

Ничего из этого.

Оглядев с ног до головы, просто подходит ближе и, стащив перчатку, всё так же, не размыкая губ, укладывает руку на моё плечо.

А я во всём, в каждом его движении — не важно, рук или ресниц — вижу параллель. Вижу, сколько у них этого проклятого «мы». Сколько всего… важного и нет. Заметного с первого взгляда и того, о чём начнёшь догадываться лишь с десятого.

И лишнее лишь одно между ними. Лишнее, но не способное ни склеить назад, ни разделить.

Хочется, пошатнувшись, стечь вниз и усесться прямо на пол. И сидеть так, пока не придёт время тащиться на кладбище к тому самому склепу, а после и вовсе куда глаза глядят.

Только пока я здесь, только пока напротив лицо монстролова… хочется разобраться ещё кое с чем. Хочется проследить пальцем ту самую царапину, что тянется от его виска и до самого низа челюсти. Едва заметная уже, смахивающая на тёмную нить. На тень нити.

Едва заметная, но останется с ним навсегда, как и множество других.

Но эта — особенная, после этой он разуверился и стал тем, кто есть.

Смотрит тоже и продолжает молчать. Смотрит тоже и выглядит ещё хуже, чем переставший кривляться Лука.

Выглядит уставшим и тёмным. Выглядит ослабевшим и будто бы весь окружающий мир претит. Будто бы всё достало на несколько жизней вперёд.

Смотрит тоже словно не в глаза, а сквозь, и продолжает молчать. Даже когда тянет к себе, неосторожно сдавив ключицу. Даже когда я, не в силах больше топать ногами и плеваться ядом, послушно, как поднятый из могилы мертвец, делаю шаг вперёд и утыкаюсь лбом в гладкий, испещрённый царапинами плащ.

Как переходящее знамя. Из одних рук в другие, и от этого тошно тоже. Тошно от того, что, как ни брыкался, всё равно ничего не смог сделать.

Стою как статуя и не смею даже шелохнуться. Не смею ничего, потому что уже на месяцы вперёд выгорел и остаётся только развалиться прахом.

— Я многое успел сделать и большей частью не горжусь. Знаю, что меня ждёт за это, и ни в чём не раскаиваюсь. Знаю, что ничто из того, что я успел причинить другим, не случится с тобой.

— Ты не можешь этого знать. — Возражать, прижавшись щекой к холодной коже, так странно. И удобно одновременно. Спокойно. Кажется, истощён настолько, что сейчас и вырубит. Стоя.

— Нет, я могу. Равно как знаю то, что не использовал тебя для того, чтобы доказать что-то. И жалости во мне недостаточно для того, чтобы всё держалось на ней одной.

— Я не понимаю тебя.

— И не надо. Не понимай. Просто слушай.

Пожимаю плечами и закрываю глаза. Пускай так.

Пустой внутри, на ещё одну истерику или ссору уже не наскрести ни эмоций, ни слёз. Снова всё. Ещё один опустевший резерв.

Можно ли умереть от навалившегося равнодушия? А если и можно, то много ли мне до черты?

Проводит ладонью по моей спине, для чего-то разглаживая перепутавшиеся волосы, и так и оставляет вторую ладонь, не лишённую перчатки, чуть ниже лопаток. Словно просто удерживает, чтобы не завалился прямо так, плашмя, и парочку зубов половому покрытию не подарил.

— Ты мне нужен. Не как грелка или мальчик для битья. Не как кукла, которую можно выставлять напоказ.

— А для чего тогда?

— Чтобы помнить, как это — когда нормально. Чтобы заботиться о тебе, не думая, в какой бок ты можешь мне нож всадить. Чтобы чувствовать себя хоть сколько-то живым, Йен.

Какие длинные предложения. Больше трёх слов на фразу. Надо же. Наверное, многого стоит. Наступить себе на хвост и снизойти. Наверное, сегодняшний вечер им обоим многого стоил.

Обоим.

— Но ты любишь его.

Его, что по иронии сейчас так близко и наверняка лишний раз вздохнуть не смеет, желая провалиться под пол или исчезнуть. Провалиться под пол или исчезнуть, чтобы лишний раз не услышать отрицание в ответ. Только Анджей в этот раз, сам того не зная, решил нас обоих удивить. Или добить. Как поглядеть.

— Да, люблю.

Пальцы, что сами собой водили там себе что-то по его боку, безжизненно опускаются вниз и не желают шевелиться. Вот и всё. Столько в стену бился — и услышал наконец. Добил. А теперь что? Что с этим делать теперь? Смешно до слёз: сам обоих бросил и сам же не знаю, как теперь жить.

— Но это пустое. И абсолютно ничего не значит.

— Как это может ничего не значить?

Ответа и жду, и боюсь одновременно. Боюсь, несмотря на то что плевать должно быть. Не обо мне речь. Не мои чувства. Не стоит щадить.

Ответа и жду, и боюсь одновременно, а когда всё-таки слышу его, то жмурюсь. На новую истерику или ссору не хватит сил, но вот для боли место всегда есть.

Для боли, что и не моя вовсе, но столь остра, что и мне хватило для того, чтобы зубы сцепить. Сцепить и не думать, не думать, не думать о том, каково оно — услышать заветное «люблю», а следом вот это. Услышать заветное «люблю» и сразу же:

— Мы монстры рядом друг с другом, Йен. Монстры, что хуже любого из тех, кого я убил.

Вспоминаю копателей, и язык не повернулся бы спорить. Вспоминаю маленькую тощую кикимору и мать, что утопила собственного ребёнка, уцепившись не за шанс даже, а за его мимолётную тень. Вспоминаю и невольно сравниваю два его образа. Образа, между которыми прошла всего пара лет.

Заканчивает, а я сразу и поверить не могу. Не могу поверить, что не очередной сон и не чудится.

— С тобой я чувствую себя человеком. Кем-то, кем, возможно, когда-то был. Кем-то, кто хочет не только чужой боли и тяжёлого мешка монет. Кем-то, кто не хочет тонуть в чужой крови. — Наверное, это самое длинное, что он когда-либо говорил мне. Говорил вполголоса, не переставая гладить по волосам и укачивать, кренясь из стороны в сторону. Говорил вполголоса и так спокойно, что потягивает чёрной обречённостью. Обречённостью, что в его жизни и без того много, и вряд ли у кого-то достанет сил что-то с этим сделать. Вряд ли у кого-то достанет, если он сам давно смирился и отпустил. Надо же… «монстры». Что делать, если любишь подобного себе? Что делать, если зеркало показывает худшего из всех встретившихся на пути?

— И давно ты так решил? — сипло, севшим. Сипло и всеми правдами и неправдами уговаривая себя не коситься, не смотреть и даже не думать о том, кто остался рядом. Не думать о наковальне, что может не выдержать удара молота. Не думать о том, каково это.

Вместо ответа пригибается и, как десятки раз до этого, подхватывает на руки, унося в соседнюю комнату.

— Это ничего не значит, слышишь? — шепчу на ухо, а у самого от слабости потолок заползает на стены и будто убранство комнаты кружится.

— Не меняет, — соглашается просто и совершенно буднично. — Тебе нужно поспать.

Не шелохнулся ни разу — ни когда опускал на кровать, ни когда, шторы задёрнув, зажёг ночник.

Не думать проще, чем не чувствовать себя уничтоженным.

Тоже.

***

Точно так же, как и прошлым утром, спускаюсь вниз, и шатает даже больше прежнего. Шатает потому, что с едой у меня так и не заладилось, а истощённый организм отказывается принимать нравственные страдания вместо пищи.

Точно так же, как и прошлым утром, спускаюсь вниз, с той только разницей, что умудрился поспать на этот раз. Целых несколько часов в абсолютно пустой темноте без намёка на кошмары. Целых несколько часов ощущая, как грубовато гладят по голове и перебирают пальцы.

Целых несколько часов щекой на широком предплечье, а всё остальное время думая каждый о своём. Думая и то и дело вслушиваясь в ещё более медленное, чем обычно, сердцебиение. Просто так. По привычке.

Радоваться бы, да не выходит. Радоваться бы, да это ничего не меняет. Не для меня.

Подумаешь, посидел рядом, пока я сплю.

Подумаешь… Ничего не значит.

Проснулся в пустой комнате и, убедившись, что даже намёка на чужое присутствие нет, вернулся в комнату ведьмы и, как и прежде, уселся на пол, выискивая вполне конкретные строки, но нарвался только на выдранные и так и не восстановленные магией страницы. Искал просто для того, чтобы убедиться. Искал для того, чтобы для себя подтвердить и, уже разобравшись, покончить со всем этим.

Качаю головой и спускаюсь вниз, к Тайре.

Знаю, что найду её там, так и не сменившую платье и вряд ли умудрившуюся выкроить пару часов на сон.

Спускаюсь вниз и, вместо того чтобы усесться на ступеньки, подхожу к самой свободной из всех столешнице. Всего-то крысиные лапы, настойки в ряд да сушёные листья чертополоха. Не глядя сдвигаю вбок и укладываю книжицу посредине.

Тайра всё это время упорно делает вид, что страшно занята, хотя и косится не переставая.

— Ну как? Обзавёлся новыми знаниями?

Бездумно киваю, зная, что и затылком увидит, и, подняв голову, гляжу в потолок. Мне так отчаянно нужна помощь, что я готов пообещать в обмен что угодно. Даже пару своих органов или, скажем, глаз.

— Мы одни в доме?

Ведьма замирает, прислушиваясь, и, помедлив, кивает. Откладывает ступку в сторону и оглядывается по сторонам, выискивая полотенце или тряпицу, которой можно было бы вытереть руки. Постукиваю костяшкой пальца по обновлённой обложке дневника, привлекая к нему внимание:

— Здесь не хватает страниц. Можешь восстановить?

— Так уже, княжна. Всё, что было рассыпано по полу, я собрала, а те, что выдраны, в другом месте лежат. Были бы уничтожены — запросто вклеила бы назад. А так — увы, нельзя найти, не зная, где искать. Ты думаешь, на них что-то важное?

— Думаю, что они помогли бы мне. Помогли разобраться.

— «Разобраться»?

Разобраться в себе и убедиться, что всё правильно. Убедиться, что никаких надежд нет и нечего ждать, и собраться с силами и свалить.

Вот тут нужен вздох и полноценная пауза. Пауза, что грозит тянуться целую вечность, если, поддавшись малодушию, я так и не решусь заговорить и слова останутся на кончике языка. Но хватит уже так. Хватит недомолвок. Нельзя.

— Я вляпался. Так сильно вляпался.

Замирает и вдруг становится ближе. Абсолютно точно уверен, что даже не шевелилась, но вот она. Через стол. Прямо передо мной. Сглатываю и ощущаю себя как человек, вот-вот сделающий первый шаг в сторону эшафота. Только разница в том, что я делаю это добровольно. Потому что мне нужно кому-нибудь рассказать, чтобы окончательно не слететь со всех оставшихся катушек.

— Это с самого начала было крайне дерьмовой идеей — спать с ними обоими.

Длинные накрашенные ресницы опускаются раз.

Второй…

Наверное, надеется, что ослышалась или не так поняла.

Жду удара и даже не собираюсь уклоняться от него или прятаться. Заслужил — так принимай.

Кулаком или магией.

Жду, что вспылит и просто подожжёт меня к чертям.

Она же просто… меняет цвета, медленно бледнея, а после и вовсе приобретая синеватый оттенок. Она же просто плотно-плотно сжимает губы и на мгновение утрачивает личину. Показывается настоящей, но, дёрнувшись и уставившись на свои скукоженные руки, возвращает прежний облик. Потирает висок указательным пальцем с длиннющим ухоженным ногтём и выдыхает через раздувшиеся ноздри.

— Скажи мне, княжна, когда я тебя предупреждала, когда я тебя ПРОСИЛА не связываться с ним, ты был слишком занят, раздумывая, как бы ловчее подставить задницу? — Начинает вкрадчиво и с расстановкой, а заканчивает, не сдержавшись, перейдя на почти что крик. Стеклянные склянки по её правую руку тревожно звенят, резонируя от движения существенно накалившегося воздуха.

— Я и не собирался. — Оправдания крайне хлипкие. Оправдания — и не оправдания вовсе. — Само собой вышло, и чёрт его знает, что теперь делать.

Что делать, если кончено, а костью поперёк глотки всё одно? Что делать, если то один, то второй проходятся по мне, как по половице, а стоит только ожить немного, прийти в себя, как внутри болит снова?

— Бежать, пока цел, идиот! — прикрикивает и вдруг замирает, задумавшись и словно вспомнив о чём-то. Два и два сложив в своей голове. — Или погоди-ка… Уже поздно, верно?

Непонимающе хмурю брови, надеясь, что неверно угадал направление её мыслей. Непонимающе хмурю брови и невольно принимаюсь разглядывать резьбу на склянках, когда голос ведьмы тяжелеет:

— Что он с тобой сотворил?

Невольно замираю и надеюсь, что удалось взять лицо под контроль до того, как оно меня предательски выдаст. Надеюсь, что её это не коснётся тоже. Не хочу. Не надо. Только моя проблема.

— Что он сделал, что ты вмиг начал барахтаться в чужих смертях?

— Ничего он не сделал! — выходит слишком резко и тем самым выдаёт с головой. Выходит слишком резко, и для того чтобы продолжить и прогнать хрипотцу из голоса, приходится взять паузу и прочистить горло. — Важно то, что они и друг друга на части рвут, а я не знаю, как это изменить. Не знаю, что делать.

Ничего и не должен, но грызёт хуже голодной крысы.

Ничего не могу, так хотя бы для себя понять.

— Я же говорила тебе! Говорила!

Одна из верхних полок с грохотом обрушивается на стол, и в воздух поднимаются клубы разноцветной пыли. Одна из верхних полок обрушивается на стол, и я, вздрогнув от неожиданности, понимаю, что ждал этого с самого начала.

— Лука помешан на Анджее, потому что тот единственный, кого он не может искалечить. Единственный, понимаешь?

Ещё бы не понимать. Ещё бы не понимать того, что для меня и так почти прописная истина.

— Ты можешь отыскать страницы или нет?

Короткое движение подбородка и новый вопрос. Вопрос, которого я, признаться, ждал куда раньше. Вопрос, который должен был быть задан самым первым.

— А Анджей? Он знает?

Теперь мой черёд отрицательно мотать головой и, выдохнув, сказать то, о чём я думаю всё утро и большую часть минувшей ночи. Сказать то, что окончательно сделает всё бесповоротным:

— Как только с некромагиней будет покончено — я расскажу.

Потирает виски, будто бы пытается избавиться от головной боли или же внутренних противоречий. Всё ещё не испепелила меня на месте, и это кажется безумно странным и нелогичным. Я за этот месяц испачкался больше, чем за предыдущие несколько лет.

— И что ты надеешься услышать в ответ?

Скепсиса во взгляде столько, что, глядишь, вот-вот покапает. Всё ещё жду крика и обвинений. Всё ещё жду, а ведьма не спешит. Даже не выпроваживает в ближайший публичный дом или комнату.

— Ничего. Пускай только всё закончится уже.

А ведьма не спешит, кусает только так и оставшиеся по-старушечьи тонкими губы и теперь точно так же, как и я, разрывается на части.

Я не прошу её молчать, но больше чем уверен, что вмешиваться не будет. Позволит самому.

Пускай закончится, а там — будь как будет.