Часть 3. Глава 8 (1/2)

На руках ссадины в который уже раз. На руках царапины и запёкшиеся корки. На руках четыре из десяти ногтей сорваны.

Повязка на запястье. Точно такая же, только шире, на лодыжке. Рёбра перетянуты. Лицо в синяках тоже, разбиты губы.

И это всё кажется настолько привычным уже, что больше не пугает. Не заставляет охать или крутиться перед зеркалом, выгадывая, останутся ли шрамы.

Наплевать.

Внутри всё если не мертво, то близко к этому. Внутри пусто и черно.

Внутри оборвавшийся крик всё ещё стоит. Бульканье вод, всхлипы, ломкий треск хрупких ногтевых пластин.

Невольно сжимаю пальцы, чтобы спрятать пострадавшие, уязвимые свои. Невольно сжимаю пальцы в кулаки и скрещиваю руки на груди.

Несмотря на то, что одет, мёрзну. Несмотря на то, что на кровати минимум три подушки, жёстко. Несмотря на то, что гляжу прямо перед собой, на рыжие растрепавшиеся локоны, в голове — пустота.

Носятся со мной как с маленьким. Носятся со мной на пару, и несколько недель назад я бы был безумно рад такому вниманию. Несколько недель или даже дней.

Опускаю глаза ниже, чтобы убедиться, что рука, лёгшая поперёк моего торса, не чудится. Чтобы убедиться, что это именно из-за Анджея сидеть жёстко. Из-за Анджея, который таскается со мной как с хрустальным и не отходит ни на мгновение. Не позволяет остаться одному и умереть во сне.

Умереть во сне… Мог бы. Да только не сплю и даже не собираюсь в ближайшее тысячелетие.

Сглатываю вязкую, противную на вкус слюну.

Почти не переставая, тошнит уже второй день. От привкуса колодезной воды, что ничем, оказывается, не перебить, от заботы, в каждом проявлении которой я вижу одну лишь жалость, и от траурной тишины, что так и кружит по комнате.

Не могу есть, только немного жидкости лезет, да и ту едва не выталкивает назад спазмами. Не могу спать, даже несмотря на заверения ведьмы в том, что с помощью её хитрого зелья все полученные мной повреждения так и останутся во снах. Не могу. Не хочу себя заставлять. Пускай даже не в своих кошмарах плавать.

Кошусь на свои перемотанные руки и вспоминаю, как захлёбывался и набивал всё новые и новые синяки.

Нет уж, спасибо, не больно-то хочется что-то принимать на веру. На веру, которой во мне не осталось ни на одну жалкую погнутую монету самого мелкого достоинства. На веру…

Хмыкаю невпопад, отчего-то уставившись на пустующий, не прикрытый распахнутыми занавесками подоконник, и монстролов напрягается тут же. Ощущаю, как каменеют его грудные мышцы, к которым я довольно бережно прижат спиной.

Вообще «бережно» — довольно точное слово. Для описания всего, что он со мной делает. Для описания того, как он вытаскивал меня, выпавшего в прострацию, из ванны или отирал полотенцем. Бинтовал и обрабатывал ссадины. Был рядом всё это время.

Бережно.

Опускает руку чуть ниже, ведёт ей по моему боку и ненароком касается своими пальцами моих. Тут же поднимаю кисть выше.

Не хочу. Не надо мне.

Шея затекла уже, откинуться бы назад, да под затылком окажется широкое плечо.

Как же много могут значить несколько часов… Я бы умер за него утром. Я хочу сбежать сейчас.

Не трогай меня, пожалуйста, не трогай.

Наорать на него бы, да только не за что. Только не за что, и от этого всхлипы, коих в горле целая прорва, только больше душат. Всхлипы, которые я упорно сглатываю раз за разом. Стараюсь так, чтобы не слишком заметно. Стараюсь, потому что тут всё честно.

Ничего мне не обещал, ничего не говорил. Так что же теперь, когда глаза открылись? Когда наконец услышал то, что давно должен был?

Отводит прилипшую к шее прядку в сторону. Ёжусь, и вовсе не от холода пальцев.

Кажется, будто любое, самое незначительное прикосновение пропитано жалостью, как тряпица, приложенная к ране, сочащейся кровью. Жалостью…

Кривлюсь и запоздало понимаю, что нельзя было делать этого. Тайра напротив. Тут же внимательно приподнимает брови и тянется ладонью. Касается моей лодыжки поверх ткани ставших словно на размер меньше штанов. Ставших меньше и слишком плотно облепивших ноги.

— Тебе больно?

Отрицательно мотаю головой.

Нет, не больно. Я всего-навсего умер в чужом теле. Захлебнулся почти, думая о том, за что же так. За что с ней. Со мной.

Всего-навсего умер после того, что он сделал со мной. С ней сделал.

Потемневшая, высохшая и сжавшаяся роза тут же на кровати лежит. Немного поодаль. Потянувшись, могу взять её в руки. Покрутить в пальцах. Сжать, чтобы шипы по новой впились в ладонь. Чтобы почувствовать, насколько она реальная. Чтобы почувствовать боль, которая для этой цели лучше всего подходит.

Монстролов почти шипит и уже было замахивается, чтобы шлёпнуть меня по пальцам, но, передумав в последнее мгновение, отбирает её просто так, разогнув мой кулак.

Надо же, действительно схватил. И когда успел только?

— Перестань.

Слушаюсь тут же и позволяю забрать эту весьма сомнительную игрушку. Возвращает её на покрывало, собравшееся складками, к остальному разложенному ведьмой мелкому скарбу и насильно укладывает меня назад. Нажимает на плечо, и я ни секунды не думаю сопротивляться.

Зачем? Новых вопросов мне уже не вынести. Поддаться — в разы проще.

Послушно опираюсь лопатками, лбом касаюсь прохладной щеки. На миг прикрываю глаза.

Как же погано-то… Словно внутри сгнил, и теперь наружу лезет.

Мельком, неосознанно, ещё один взгляд на подоконник.

Сама комната мешает дышать. Давит.

День в разгаре, светло вроде бы. На стенах нет места для теней. На стенах лишь лениво меняют положение солнечные лучи.

— Я не смогу тебе помочь, если ты не расскажешь мне. — Тайра — сама деликатность, даже несмотря на то, что явно не спала и едва ли перевела дух, занеся ногу над порогом собственного дома.

Улыбается мне, как никогда раньше, и всё пичкает своими настойками. Кажется, с десяток минут назад четвёртую проглотил, даже не почувствовав её вкуса.

В ответ лишь жму плечами. Улыбка, что я давлю из себя, на этот раз выходит совсем бесцветной. Пустой. Мой потолок сейчас.

— Всё, что знал, рассказал уже.

— Такие вещи не просыпаются сами, дорогой.

Может быть, и не раздражаю её вовсе? Ещё одно открытие. Иначе зачем ей быть такой участливой и терпеливой? Зачем искать мою руку, чтобы сжать? Даже не напрягаясь, ощущаю грубую морщинистую кожу, а не белый ухоженный атлас, что упорно видят глаза.

— Что-то должно было послужить толчком, ты не хуже моего знаешь. Что случилось?

«Случилось» — какое же точное слово.

ОН! Он со мной случился! Он, которого, я уверен, нет сейчас в этом доме. Он, который убил меня до проклятого колодца. Он, всё он!

Горло сжимает. Под веками — скрипучий песок. Дышу через силу. Незаметно, как только могу.

Секунда на всё про всё.

Взять себя в руки неожиданно легко. Неожиданно легко, потому что опустошён, словно расколотый сосуд, и эмоций, что нельзя выказывать, совсем немного. На горсть.

Подбородком влево веду. После так же медленно вправо.

— Туфли тёрли. Это считается?

— Йен… — Не давит, но словно пробует достучаться. Крепче сжимает мои безжизненные пальцы и неосознанно причиняет боль.

Но это ничего. Это так, просто щиплет.

Виду не подаю и вряд ли подам, даже если ведьма вдруг решит, что для того, чтобы разговорить меня, следует отрезать один из пальцев.

Плевать.

— Я вернулся, мы потрахались, после ушёл в ванную. Уснул в воде. Очнулся, уже вернувшись с того света. — Сказанное предложение самое длинное из всего того, что я произнёс за последние двенадцать часов. Сказанное предложение — всё, что я могу из себя выдавить.

Кажется, будто слабею тут же. Сдуваюсь и обмякаю. Ощущаю прикосновение губ к спутанным волосам. Куда уж мне было разбирать их? Куда уж мне было делать хоть что-нибудь?

— Это нельзя просто бросить вот так теперь.

Анджей предпочитает роль молчаливого наблюдателя. Анджей предпочитает слушать нас обоих и едва уловимо покачиваться из стороны в сторону, словно убаюкивая.

Неужто надеется, что это может помочь? Неужто вообще умеет надеяться?

— Что я должен сделать? — загодя соглашаюсь на всё, что бы ни предложила ведьма. Загодя соглашаюсь, потому что хуже, чем есть, уже не будет. Просто не может быть.

И тут же новая мысль. Неожиданная и скорее догадкой.

Мне не будет, но вот ей?

Выглядит уставшей после бессонной ночи. Выглядит откровенно тусклой, и язык не поворачивается назвать её старой, слишком взрослой. Выглядит так, будто тащит на себе больше, чем может, и это потихоньку добивает её. Тянет силы по капле, а то и целому ручейку. С чередой напастей просто не успевает восстановиться. Не успевает перевести дух.

Кошусь на свои перевязанные руки.

Кажется, тоже не успеваю. Старые бы трещины залечить, да куда там… Поверх лезут новые.

В мыслях — дробящийся отголосками, полный отчаяния девичий вопль.

«За что ты так со мной? За что?»

Улыбается ненакрашенными губами. Улыбается, а в глазах — целая куча сомнений и черноты. Кажется даже, что её радужки больше не зелёные, а грязно-серые.

— Поспать.

И только-то?

Как всё, оказывается, просто. Взять и отключиться. Выпасть ещё в чьё-нибудь тело. Умереть вместе с ним или же просто пережить прорву чужой боли. Каждую проклятую каплю прочувствовать и захлебнуться ей.

Наверняка каждая из мыслей отражается на моём лице. Наверняка читать сейчас проще всего.

Даже Анджею, который чувствует только передёрнувшую меня дрожь, а не видит выражение воспалённых красных глаз. Находит мою руку и насильно переплетает пальцы, несмотря на то что я не спешу вкладывать свои в его. Сжимает и на четверть не так крепко, как мог бы.

— Лучше сейчас, пока ты можешь бороться. — Его голос шелестит прямо над моим ухом, и тут я уже не могу его игнорировать.

— Бороться с чем?

— Запретить этому вторгаться в своё сознание. — Тайра трёт переносицу так, будто на ней когда-то были очки и сейчас, забывшись, она пытается их поправить. — Запретить причинять тебе боль. Разобраться в самом себе и выскользнуть до того, как станет поздно.

Ох, даже на словах кажется чем-то немыслимым и едва ли посильным какому-то слабому мне.

Да и разве это честно? Разве можно так? Едва-едва научив держаться на воде, заставить грести с тяжеленным, тянущим вниз якорем?

— Обязательно изнутри? Ты не можешь сама? — Эгоистично настолько же, насколько безнадёжно.

Я знаю уже, что не может. Знаю, но всё равно мне хочется сказать это. Хочется, чтобы меня заверили, что если бы могли, то ни за что бы не отказали в помощи. Не бросили.

— То, что делает это, принадлежит тебе. Магия, если хочешь так её называть…

Анджей, кажется, кривится. Ощущаю движение его рта, но наверняка не могу сказать. Анджей кривится, будто слышит нечто неприятное, а то и того хуже. Кривится, но молчит.

— …а я не могу управлять тем, что подвластно только тебе.

— К чему моей же магии пытаться утопить меня?

— Возможно, в следующий раз будет иначе. Как бы то ни было, тебе придётся с этим разобраться. Подчинить её себе, или она подчинит тебя. Вытряхнет из тела и найдёт более подходящего хозяина.

Звучит довольно жестоко. Звучит правдиво и оттого только более мрачно. Звучит не приговором, вовсе нет. Звучит, будто мне его уже вынесли и толкнули в спину, заставив ступить на самый край обрыва.

Некстати вспоминаю верёвочную лестницу. Вспоминаю ту проклятую переправу и того, благодаря кому мне удалось ступить на неё. Кто встал на мою сторону.

Скрип зубов такой громкий, что, наверное, слышно даже за дверью. Но это можно, это не разгадать.

— А могу я избавиться от неё? Взять и отказаться?

— Увы. — Качает головой и старается сделать всё возможное для того, чтобы её голос, севший и поскрипывающий изредка, звучал как можно убедительнее. — Выбираем не мы, а нас. Это не лучшее время для подобных дел, но случилось как случилось. Рано или поздно тебе придётся уснуть. И Анджей прав: лучше сейчас, пока у тебя ещё есть силы.

О, как же. Полные карманы. Если бы сейчас мне пришлось бежать, чтобы спасти свою жизнь, я бы не сдвинулся с места. Просто не смог бы.

Да и кому она нужна, эта жизнь? Что мне с ней делать? Что мне делать с тем, что не имеет никакой ценности?

— И что меня там ждёт? Очередной колодец? Горный тролль? Одноглазый урод с тесаком?

От последнего немею, до конца едва договорив. От последнего так противно, что вдруг волна, что поднялась в груди, возвращает мне возможность плакать. Возможность, с которой я борюсь из тех самых последних сил и стараюсь сосредоточиться на дыхании.

Обида столь же велика, как и страх. Страх пережить то, что почти случилось тогда, и то, что случилось вчера.

Спас меня, не дав тронуться умом, и сам же почти уничтожил сейчас.

Какая злая ирония.

Доверял…

Понимаю, что соскальзываю. Скатываюсь по новой и неосознанно пытаюсь сжаться в комок. Пытаюсь защититься и понимаю, что не выйдет. Понимаю, что никогда не мог сделать этого. Никогда не мог даже пытаться тягаться с кем-то. Куда мне…

— Я не знаю. — Ведьма честна, и по её лицу бродят тени, подчёркивающие тонкие проступившие морщинки. Словно кистью нарисованные, намеченные театральным гримёром. Издали и не увидеть. — Но что бы ни случилось с тобой там — останется во снах. Это всё, что я могу для тебя сделать.

— Выходит, я просто проснусь, если погибну?

— Выходит, что так.

— А если я не хочу? Если я не хочу умирать даже во сне?

— Я в самом деле не знаю, как исправить это. Не могу найти лекарство, не зная причины болезни. — И глядит снова своими глазищами, что вдруг разрослись на пол-лица. И глядит так внимательно, будто бы ждёт, что нужные слова сами выплывут из моего рта.

«Ну давай же, подумай, покопайся, зацепись хотя бы за что-нибудь» — уговаривают на пару, а Анджей, кажется, даже бледнее, чем обычно. Жаль, что мне наверняка просто кажется.

Уговаривают, обещают, что так намного легче будет. Легче будет помочь, выдернуть, а не одного в черноту выкинуть.

Уговаривают. Хоть что-нибудь…

— Значит, — мой голос теперь такой же, как и её был, постаревший и выцветший, — мне придётся спать. Если твоё зелье не подействует и я не проснусь — сожгите меня. Не надо разбирать на ингредиенты и продавать куклой Даклардену.

— Йен…

Вскидываю голову и неожиданно даже для самого себя ищу зрительный контакт с ним. Ищу взгляд матовых тёмных глаз и впиваюсь в них широко распахнутыми своими, но, по обыкновению, не нахожу ничего. Никакого отклика. Клубящаяся, застывшая, дремлющая темнота.

— А я думал, назовёшь бестолочью, — кривовато усмехаюсь и всё смотрю на него. Пытливо и пристально. Смотрю так, будто готовлюсь обвинить его во всех своих злоключениях, начиная со сломанного ногтя и заканчивая Лукой.

Качает головой, выдерживает мой взгляд и тянется ладонью к моей щеке. Гладит её, ободряюще улыбается, даже не подозревая, что больше всего мне сейчас хочется отпихнуть его. Хочется, чтобы убрал руки и никогда больше… Никогда больше не трогал.

Играл с теми, кто может все эти игры выдержать. Играл с теми, кто хочет быть чучелом для наглядной демонстрации упущенных возможностей.

Дышать бы. Ноздри раздуваются куда сильнее обычного. Чувствую, как краснею, голова кружится.

Анджей понимает по-своему.

— Я останусь с тобой. И если пойму, что ты не можешь справиться сам, разбужу до того, как…

Не даю договорить. Выворачиваюсь и сажусь прямо. Отодвигаюсь и, дёрнув шеей, ухожу от прикосновения его пальцев.

— Не надо. Справлюсь сам.

Теперь полубоком, свесив ноги на пол. Теперь глядя на стену, касаясь цветастой ведьминой юбки краем острого колена.

Не понимает. Не понимает ровным счётом ни черта, и вчерашний я, пожалуй, много бы дал, чтобы увидеть его таким озадаченным. Сегодняшний же я не знает, куда спрятаться от прикосновений прохладных рук.

Касается меня так привычно, уже не различая, есть ли зрители или нет. Касается меня потому, что привык так. Привык к теплу и обожающим взглядам.

Не понимает…

Тогда слабо улыбаюсь и, не желая выдумывать что-то, просто отталкиваю его потянувшуюся к моей ноге ладонь. Отодвигаюсь в сторону, отползаю спиной к стене и обнимаю брошенную подушку.

Заваливаюсь на бок, поджимаю колени к животу, абсолютно игнорируя тупую, едва уловимую боль в пояснице. Остальное не болит уже, да разве же этому телу привыкать к подобному обращению? Оно и не такое помнит, это тело.

А я вот забыл на время, да мне любезно подсказали, шепнули на ухо. Указали на клеймо, от которого уже не отмоешься, а вместе с этим ещё и соседнюю дверь снесли. Теперь вариться в новом котле. Не уверен, что смогу из него выбраться. Не уверен, что хочу.

Тайра оставляет мне очередную склянку прямо на полу рядом с кроватью. Велит пить после каждого погружения, чтобы эффект зелья не сошёл на нет. Велит звать, если что-то пойдёт не так уже в этой, настоящей, реальности.

Звать… Какая же она горькая на вкус, эта проклятая ирония. Сколько жру её, а меньше не становится. И не выплюнуть.

Велит засыпать каждый раз после того, как вынырну после смерти, по новой. И так до тех пор, пока не удастся найти дверь, потянув за которую я смогу выбраться до того, как придёт конец.

Велит разобраться. Или же всё-таки просит?

Тайра уходит, а монстролов всё сомневается. Колеблется.

Наблюдаю за ним, прикрыв один глаз, и улавливаю отголоски интереса даже.

Беспокоится? Или кажется? Как же много всего мне кажется в последние дни.

Решается всё-таки. Поднимается на ноги. Оборачивается трижды только, ступив на ковёр.

— Если передумаешь — позови. Буду этажом ниже.

Медленно опускаю подбородок, чтобы показать, что всё понял.

— А ты услышишь? — Вопрос уже одними губами и адресованный установившейся в комнате пустоте. Вопрос, заданный в никуда и никому.

Дождавшись, когда закроется дверь, тут же тянусь вперёд и хватаю мёртвую розу. Под подбородком — подушки край, пальцы ещё немного царапаются об обломившиеся, сколовшиеся шипы. Всего два было, один пришлось доставать из моей ладони, второй — сломался, зацепившись за одеяло.

Веки опухшие и, кажется, обожжённые.

Наконец-то один. Без насмешек или жалости, без искреннего или не очень — тут я уже и вовсе не могу разобрать — участия. Совсем один, и это кажется настоящим благом.

Полдень. Тени совсем светлые, едва-едва ложатся на стены, почти неразличимые, задумчиво от окна и до двери бродят. И не страшно совсем. Буднично.

Подползаю к краю кровати и на всякий случай делаю глоток из оставленной склянки. После собираюсь в комок снова.

И в голове, уставшей, гудящей и воспалённой, ни одной мысли. Ни одной мысли, что же теперь? Как же дальше?

А тени всё бродят… Тени, за которыми я наблюдаю, пока, моргнув в очередной раз, попросту не забуду, как же это делается. Пока не забуду поднять опухшие веки.

***

Бросает из тела в тело. Швыряет то в одно, то в другое.

В первый раз всё заканчивается довольно быстро, не успеваю не то что зацепиться за что-то и разобраться, а просто повертеть головой по сторонам. В первый раз это оказывается одна из моих служанок, случайно подвернувшая ногу на крутой лестнице, а буквально спустя несколько мгновений сломавшая шею по ступеням вниз.

Боль в ноге, бешеная круговерть, почти неощутимые вспышки по всему телу и хруст, после которого остаётся одна лишь темнота.

В первый раз это легче всего. Испугаться по-настоящему не выходит. Слишком стремительно.

Чтобы вынырнуть, требуется просто открыть глаза, а после потереть шею и выдохнуть.

Роза так и остаётся зажатой в моей ладони. От неё, измятой, никакого вреда. Шипы больше не могут меня оцарапать.

Глоток из склянки, чтобы смочить нёбо и язык, и на другой бок.

Кажется, будто и не засыпал вовсе. Около пятнадцати минут на всё про всё.

Тени лишь немногим гуще.

Второй выходит уже больнее.

Во второй раз забрасывает в шкуру бравого рыцаря, который почему-то напоминает мне изуродованную Анджеем Златовласку, что по недоразумению попал под копыта собственной лошади.

Умирать под копытами, ощущая, как проткнутые рёбрами лёгкие наполняются кровью, мягко скажем, — так себе. Всё то же удушье, только под причитания и стоны. Всё то же удушье, только под бьющий в глаза солнечный свет и тревожное ржание лошади. Последнее, что западает в память, — это запах чьего-то надушенного платка.

Очнувшись, перекатываюсь на живот и подгибаю ноги. Ощупываю грудь и просто пережидаю, когда же пропадут привкус крови во рту и ощущение сдавленности в груди. Пережидаю, комкая в ладони ставшие совсем хрупкими и сухими лепестки, и понимаю, что раньше и помыслить не мог о том, что со мной случится подобное.

Когда выкидывает из тела, а глаза затягивает чёрной пеленой — страшно, но всего на мгновение, после почти сразу же выплывают очертания знакомых стен или потолка. Даже там, внутри чужой жизни, внутри её последних мелькающих мгновений, я словно не до конца понимаю, что происходит. Словно одно из воспоминаний мелькает, да только не из-за угла или с трибун, а много ближе. Словно одно из старых воспоминаний мелькает, только не случайный наблюдатель, а жертва.

Всё. Слишком. Быстро.

Какие там поиски выхода? Как собраться, если я даже не понимаю, кто я и куда в следующее мгновение зашвырнёт?

Глоток, и на лопатки снова. Следующего кошмара наяву ждать.

Глоток, и веки вниз. Плотно друг к другу.

В ладони — крошево из лепестков и некогда гладкий обломок стебля.

Если всё и дальше будет вот так, то зачем он собирался со мной оставаться?

Зеваю, свернувшись в клубок, и едва не падаю с резко затормозившей, тревожно всхрапнувшей лошади. Поспешно натягиваю удила и верчу головой по сторонам.

Ночь, что разлилась вокруг, кажется одной из самых тёмных, что мне вообще довелось в своей жизни увидеть.

Лес кругом, поросль густого кустарника. За спиной — висящий на ремнях арбалет, на поясе доспеха — меч.

Понимаю, что заплутал, свернул не в ту сторону, и отряд пронёсся левее. Чертыхаюсь, сквозь зубы ругаю начавшую всхрапывать и пятиться лошадь, пытаюсь развернуть зверюгу и краем глаза замечаю нечто, выбивающееся из общей картины.

Запрятанный бок лесной сторожки!

Прищурившись, довольно хмыкаю и, несмотря на сопротивление животины, заставляю её подойти ближе, сжав крутые бока прилаженными к сапогам шпорами.

Что же тут у нас?

Любопытство напополам с прозорливостью просто душат, набиваются в глотку, и из-за всколыхнувшегося азарта, из-за предвкушения похвалы и увесистого кошеля, обещанного тому, кто первый нападёт на след бродяги с мечом и двух нерасторопных девиц, и вовсе теряю голову.

Подъезжаю ближе, осматриваю наполовину провалившееся трухлявое крыльцо и, заметив свежий, тянущийся от низа просевшей двери след, царапины на старом дереве, принимаюсь шарить по поясу в поисках рога.

Нашёл!

Ухмылка на губы ложится сама собой.

И лес больше не кажется таким тёмным и пугающим. Пальцы уже пощипывает от желания зачерпнуть полную горсть монет.

Пальцы, что вместо мундштука загребают пустоту, потому что лошадь вдруг бросается вперёд, отпрыгивая, и встаёт на дыбы. Истошное паническое ржание оглушает.

Сбрасывает в единый миг. Перед глазами всё плывёт, чернота становится абсолютной, на губы ложится свежая кровь. Кажется, зубами щёлкнул по языку. Кажется ли?

Сглатываю, хватаюсь за челюсть и замираю.

Рык невозможно близкий и как минимум строенный.

Рык близкий, предвкушающий и голодный.

Рык, что обрушивается сверху гниющей зловонной тушей и сдирает с меня шлем, едва не ослепив.

Силюсь отпихнуть, толкнуть в морду, разом забыв и про меч, и про рог, но тут же лишаюсь нескольких пальцев, что исчезают в пасти безобразного, буграми поросшего чудища.

Кисть, которую я по глупости оставил без перчатки для удобства, омывает крутым кипятком.

Крик тухнет в глотке, оборвавшись после того, как образина, сообразив, что к чему, в одно движение лапы дырявит мою глотку и глубоко влево увозит челюсть.

Паники больше боли. Паники столько же, сколько и страха.

Фоном — хрипы поваленной наземь умирающей лошади.

Агония.

Урчание одной или сразу всех стремительных тварей.

И как же крови много… моей и испуганного животного. Ручьями по земле, ручьями, затекая за мой нагрудник и пачкая оставшиеся пальцы.

Крови много…

Тварь, подняв обезображенную морду, высоко вскрикивает, оборачивается к трём таким же и вдруг отступает. Отступает для того, чтобы, схватив меня за ногу, деловито потащить следом. В сторожку.

Ударов о ступени почти не чувствую, бестолково сопротивляюсь, всё ещё не в силах поверить. Всё ещё не в силах осознать, что всё может оборваться вот так. Как нить.

Умудряюсь пнуть одного из них, толкнуть сапогом в изъеденное струпьями плечо, и зверюга, взвыв, отшатывается в сторону, а после, напротив, делает прыжок вперёд. В одно движение лапы перехватывает за сапог, сдирает его, едва не выломав сустав, и вгрызается в ногу. Перебивает коленный сустав, бешено грызёт, мотая головой туда-сюда, и я не могу, не могу, не могу лишиться сознания!

Могу лишь кричать и выть, бестолково мотая в единое мгновение укоротившейся культёй. Могу лишь орать, плавя свои же органы.

Всё топит кровь. Всё заволокло болью. Чудовищной, нестерпимой, вымывающей всё человеческое, что может прятаться за грудиной.

Тот, что крупнее всех, волоком тащит внутрь, не оборачивается ни единого раза. Только удобнее перехватывает, сбив шлем в сторону и сжав лапу на горле. Пытаюсь отодрать её от себя уцелевшей рукой в стальной перчатке, но тщетно. Пытаюсь разжать хоть немного, но пальцы впиваются в рыхлую, словно оплавленную гниением, плоть и увязают в ней.

Волоком тащит внутрь, а я, запрокинув голову, в дверном проёме вижу, как оставшийся на улице монстр рвёт горло моей всё ещё тяжело вздымающей бок лошади. Вижу, как вспарывает её, дрожащую и живую, своими крепкими когтями и жрёт, жрёт, жрёт, жадно запихивая в рот целые шматы истекающего кровью мяса.

Запахи с ума сводят. Запахи смердящих гнилостью тел, крови и самой смерти.

Вижу, как в углу сторожки, прижавшись к неровно сложенному брусу, замерев с тусклой, едва заметной во тьме железкой, не шелохнувшись, стоит высокая фигура.

Узнаю тут же!

Узнаю по шрамам и плащу!

Узнаю!

Пытаюсь закричать, попросить, позвать… Пытаюсь пообещать всё что угодно в обмен на помощь, но челюсть вмята вбок, а наёмник слишком равнодушен, чтобы услышать.

Затаскивают на стол. Швыряют лопатками на хрустнувшие доски и сдирают панцирь. Рубаху после.

Мгновение перед тем, как, обступив, все разом набросятся. Мгновение, что я смотрю на тот проклятый силуэт, впиваюсь в него взглядом, готовый умолять. Готовый всё что угодно взамен своей жизни отдать. Мгновение, что я, не выдержав, разрываю своим отчаянным мычанием, ощущая, как язык западает глубоко назад, и…

Они набрасываются. Разом все.

Боли много, боль вспышками, боль везде, и источника её не понять. Так много, что даже если бы мог кричать, то всю бы не смог вместить.

Рвут на части, ломают кости. Кожу, жилы и мышцы.

Рвут на части и когтями забираются под рёбра, рвутся туда, где, агонизируя, бьётся, как сумасшедшее, сердце.

Хруст!

Темнеет в глазах, в нос ударяет, булькая и вытекая, горячая солёная струя.

Хруст, хруст, хруст…

И боль, оборвавшаяся на самой своей высокой громкой ноте, наконец-то затихает.

Чернота.

Вскакиваю с криком и понимаю, что растрескались губы. Вскакиваю с криком и тут же падаю назад, на безопасные подушки, ощущая, как же мокро глазам. Ощущая, как тело, ещё не успевшее понять, что это всё не с ним происходит, агонизирует и нехотя начинает слушаться.

Кажется, будто позвоночник взаправду перебили, иначе почему я не чувствую ноги и почти всей правой стороны? Почему баюкаю пальцы, что только-только с хрустом исчезли в безобразной, усеянной клыками пасти гуля, и никак не могу перестать тихонечко подвывать? Почему?..

Словно заклинанием закольцовано на повтор. Словно чтобы прекратить, нужно схватить себя за язык или пережать его зубами.

Словно никак не пережить, в отличие от тех первых двух раз.

Тени на стенах уже чёрные и густые. Тени, что просто так и не отгонишь зажжённой лампой. Лампой, до которой мне попросту не дотянуться.

Так и лежу, баюкая прижатую к груди кисть, и вспоминаю о той страшной ночи в сторожке.

Вспоминаю и понимаю, что лишь в первый раз за всё время думаю о том, что кто-то там всё-таки погиб. Кто-то чужой, враждебный и приехавший за тем, чтобы меня убить. Кто-то чужой, кому было безумно страшно и больно. И плевать, что он был… Плохой? И плохой ли? И кого тогда можно назвать хорошим? Анджея?

Ухмылка, что разрезает моё лицо на неровные половины, выходит довольно некрасивой, наверное. Жабьей.

Анджея, которого я только что увидел чужими глазами. Анджея, которому действительно всё равно. Всё равно, кто умрёт, а кто будет жить. Которому наплевать, останется что-то в кармане того, кто обещал ему заплатить, или же всей спасённой семье теперь с голода умирать.

Анджея.

О да…

Сосуд, что мне оставила ведьма, оказывается на три четверти пустым.

Моргаю осторожно, до конца не смежая веки, понимая, что если провалюсь без подстраховки, то не знаю, выберусь ли. Проснусь или так и останусь там, в черноте. Без физических ран на теле, но с разорвавшимся от ужаса на куски сердцем. Сердцем, которое меньше всего было готово к обрушившемуся на него чужому ужасу.

Со своим бы совладать как-нибудь. Справиться. Унять.

От розы остаётся скомканный, маленький и пахнущий чем-то странным комок. Сжимал так сильно, что теперь и не разобрать, что это был за цветок. Зелёное пятно отпечаталось на расслабившейся перевязи.

Понимаю, что меня снова утаскивает назад, в сон. Понимаю и то, что как бы ни хотел, как бы ни упирался, цепляясь за реальность руками и ногами, пытаясь сесть и прояснить голову, не выйдет. Понимаю, что последнее, что у меня сейчас есть, — это выбор.

Этому, внутри меня, наплевать, хочу я или нет. Этому, внутри меня, лишь бы забросить в кого-нибудь снова. Этому, что так долго спало, выхода наружу больше никакого нет.

Жалею было, что упрямо захотел остаться один, но для того, чтобы встать или подать голос, совершенно нет сил.

Абсолютно разбит. На части расколот, и чёрт его знает, сколько ещё придётся вынести, прежде чем удастся собраться. Или же понять что-то. Разобраться. На части расколот…

Падаю назад, затылком едва не вписавшись в твёрдое изголовье. С меня бы сталось ещё и голову раскроить, а пока заметят, успеть кровью истечь, да так и сдохнуть, не возвращаясь из очередного сна.

Потолок кажется серым, потолок кажется опасно низким и незнакомым.

Хмурюсь, смаргиваю, и уже на ногах. Около широкого, сколоченного моими же руками, добротного устойчивого стола. Сколоченного лет двадцать назад, но разве же это срок для хорошей вещи?

Хихикаю себе под нос и деловито проверяю подушкой указательного пальца, насколько остро лезвие. Удовлетворённо цокаю и удобнее перехватываю рукоять.

Да, руки уже не те, и глазомер подводит. Руки совсем не те…

Щурюсь, примериваясь, и, занеся нож, с силой рублю им по тщательно обмытому куску мяса.

Перерубить сустав одним махом не выходит, и это порядком расстраивает меня. Расстраивает, потому что с каждым новым разом всё сложнее и сложнее делать запасы. Потому что с каждым новым разом всё сложнее и сложнее справляться со свежей дичью, а значит, следует быть бережливее. Запасливее.

Второй удар выходит каким надо. Перерубленная кисть отлетает от предплечья на добрый десяток сантиметров.

Раздумываю, оставить ли пальцы или разобрать по косточкам и мелко нарубить для рагу. Раздумываю и решаю, что и так пойдёт.

Предплечье ещё на два делю. Обмываю получившиеся куски в глубоком тазу и перекладываю в соседний, что стоит на треногой табуретке по другую сторону стола. Рядом с бочкой.

Ногти бы сразу выдрать стоило, да только времени нет.

Цокаю языком и жалею, что не женат. Насколько было бы сподручнее!

С руками проще всего, они тонкие. Оставшаяся часть тушки в обработке куда сложнее. С грудиной возиться полдня, не меньше. Голову приходится тщательно обрить.

Напеваю себе под нос, чтобы было не так скучно. Напеваю себе под нос и то и дело кошусь на запертый люк, ведущий в подполье.

Может, готов уже? Может, целиком его или и вовсе стоит огреть и выбросить за деревню? Пришлый, мало ли. Костлявый ещё, мяса совсем немного…

Или оставить? Навар может оказаться неплох.

Или оставить? Впереди зимние холода.

Решаю оставить. Решаю подождать ещё и прежде закончить с вывалившейся из тельца, начавшей пованивать требухой.

Промыть да по банкам её. Почки с овощами оказались вполне недурны.

Причмокиваю губами, вспоминая, что с завтрака не ел. Причмокиваю губами, касаясь языком края щербатых, но по-прежнему на зависть всем соседям крепких зубов.

Да, пожалуй, закончу тут, и, прежде чем спускаться вниз, стоило бы перекусить. Подкрепиться.

Убираю ножи, тщательно протираю стол. Запоздало вспоминаю о заготовленной заранее, вымачивающейся в маринаде снятой со спины коже и, ругая себя за дырявую память, занимаюсь и ей тоже. Укладываю слоями, утрамбовываю и тщательно посыпаю приправами. Поверх уксуса так, что едва не через край банки, и крынку поверх.

Тоненькая совсем, мягкая. Одно удовольствие пожевать.

Раздумываю, угостить ли намедни соседей, да жалко становится такие запасы раздавать. А кроме жирной старой свинины у них и не на что поменять.

В прохладный подвал бы спустить, но да ладно, и позже можно вполне. Позже… после запоздалого обеда. Обеда, что из-за отсрочки выходит донельзя плотным. Тушёные позвонки с картошкой да подлива поверх. Тушёные позвонки с картошкой да пара ломтей свежего хлеба. Крепкий травяной чай.

Жмурюсь от удовольствия и знай себе работаю ложкой.

А этот, что внизу, странный. Этот не стал есть. Этот, что внизу, вообще какой-то иной. Соседи же наворачивают, когда забегают в гости. Жалуются только, что шибко сильно пахнет собранной травой, но что тут поделаешь… Либо терпи, либо за порог изволь.

Вдыхаю полной грудью, пожимаю плечами, словно в ответ на свои мысли, понимая, что запаха-то и не чувствуется почти, и спешно доедаю. Последними обсасываю оставшиеся на дне тарелки, твёрдые, облепленные мясом косточки. Не торопясь, с удовольствием и расстановкой.

Кисти вдруг начинают подрагивать, плохо слушаться, да только разве сделаешь с этим что-то? Растираю правой рукой опухшие, давно ставшие шишками суставы пальцев левой.

Старость.

Решаю прилечь сразу после того, как опущу заготовки в подвал. После того, как следующая туша займёт своё место на столе.

Волосы хорошие только. Волосы жаль. Может, просто отстричь и кому-нибудь продать? Пустить в переплёт, и в праздничную косу любая красавица не откажется вплетать. Да только жаль, нет в деревне ни одной с такими же тёмными локонами. Не тёмными даже — чёрными как смоль.

Вздыхаю и, привычно шаркая ногами, возвращаюсь в каморку, к столу.

Нож там же, где я его и оставил, воткнут в широкий брус. Нож там же, где я его и оставил, тускло поблёскивает в свете масляной лампы, что я озаботился с собой взять. Иначе как же спуститься вниз? Ступеньки скользкие, приходится внимательно под ноги смотреть. Иначе как же? Соскользнуть легче, чем на ладони поплевать.

Оттаскиваю в сторону цепь, что для верности протянута сквозь ручку на крышке люка. Отстёгиваю замок. Крышка тяжёлая, едва-едва поддаётся, откидываю её и понимаю, что уже совсем плох. Понимаю, что от мышечного напряжения руки дрожат.

Заглядываю внутрь.

Туша сидит, привалившись к стене, совсем как и вчера. Сидит, подтянув колени к груди и уронив голову, закрыв глаза. И кожа у неё меловая.

Неужто сама уже умерла? Ох как плохо тогда! Столько хорошего мяса — пускай и испещрённого жилами наверняка, жёсткого, — пропадёт!

Берусь за лампу и, для удобства повесив на пояс нож, осторожно пячусь, становясь на первую ступеньку.

Ниже и ниже, повесив лампу на крючок.

Ниже и ниже, потянув за край цепи и прикрыв за собой люк.

Ниже, тщательно нащупывая ступнёй каждую перекладину, чтобы не завалиться.

Ниже…

Непонимающе замираю, ощутив какое-то движение за спиной. Словно невесть откуда взявшийся сквозняк. Словно взметнулось что-то и тут же утихло. Секунду или две так и стою, с занесённой для следующего шага вниз ногой, и, только убедившись, что ничего, продолжаю спускаться. Показалось.

На середине почти уже, как лестница, плотно привинченная к камню десятисантиметровыми шурупами, вдруг вздрагивает и уходит куда-то вбок.

Хруст и лязг.

Вместе, сливаясь в одно мгновение, в единый звук.

Хруст и лязг, и я, ощутив, как всё начало двигаться, не могу придумать ничего лучше, как покрепче вцепиться в перекладину.

Хруст и лязг.

Падает. Падает прямо так, плашмя, верхушкой задев пару стоящих на стеллаже склянок и скинув их. Падает прямо так, на меня. На меня, который теряется вдруг, не в силах понять, как же это, и выдавившего из себя лишь вздох, когда раздаётся новый, самый звонкий из всех звук.

Звук, с которым чугунная лестница, завалившись сверху, ломает мне позвоночник и левую ногу в нескольких местах.

Осознание тут же. От вспышек в местах повреждений сознание необычайно ясное. Чистое. Совсем как в далёкой молодости.

Дыхание только с надрывом, едва-едва, потому что воздух словно через раскалившуюся иглу в груди. Тонкую и жалящую. Дыхание только с надрывом и обрывается стоном, когда пробую столкнуть перекладины с себя. Когда пробую приподнять лестницу, вцепившись в них. Хотя бы просто сдвинуть в сторону.

Ничего.

Слишком стар.

За что же это со мной так?

Удивление накладывается на боль. Вдох — на стон.

Скосив глаза, вижу, как, пошатываясь и держась у стены, ко мне медленно подходит ОН. Щуплый и жилистый. Смахивающий скорее на мертвеца, чем на пригодную для заготовки тушу.

— Плохой… Какой же ты плохой… Разве так положено вести себя в чужом доме? — выдавливаю из себя и порицающе грожу ему пальцем.

Отшатывается назад тут же и врезается в стену спиной. Негромко брякает нечто, что он задел ногой.

— Плохой… Плохой! Нельзя!

Крупно вздрагивает, принимается нарезать круги по подвалу, тщательно обходя осколки и вывалившиеся из банок куски. Принимается нарезать круги, то и дело запрокидывая голову вверх и глядя на люк, то и дело обнимая себя руками.

Не могу замолчать, не могу заставить себя не тянуть вверх руки. Не могу перестать грозить ему пальцем и повторять, какой же он непорядочный. Злой.

Разве можно так вести себя в чужом доме?

Не прислушивается сначала, а после подходит ближе. Нагибается.

И глаза его, просто огромные, кажутся абсолютно пустыми. Скулы острые, губы обескровлены.

Пытаюсь дотянуться до шеи и сжать её. Отталкивает мою руку в одно небрежное движение и словно снова погружается в транс.

Такой юный и вместе с тем жуткий. Такой сосредоточенный и словно сомневающийся. На миг.

После перебрасывает ногу через лестницу, усаживается на неё, больно надавив на мой живот — ниже тела после падения и вовсе не чувствую, — и вдруг, ухватившись за боковины, весь свой вес переносит вперёд.

Перекладина, что лежала на плечах, смещается и давит на шею.

Перекладина, что оказывается страшно узкой и мешающей сделать хотя бы один нормальный вдох.

Таращусь на него, как на ненормального, и, не в силах сосредоточиться, молочу руками по полу, его коленям и лестнице. Молочу, пытаюсь столкнуть с себя ставший вдруг невозможно тяжёлым груз и ощущаю, как внутри всё сжимается.

Старость…

Глаза широко раскрыты, не отвернуться, не повернуть головы.

Только вперёд.

А его лицо неуловимо меняется, сереет и слово маской становится. Восковой.

Его лицо… знакомым до ужаса кажется. Его лицо, глаза и даже изгиб тёмных, едва ли заметных в скудно освещённом подвале ресниц.

Задыхаюсь, но всё продолжаю вглядываться.

Выцветает всё, теряется, дыхание спазмами уже, через тяжесть чугуна воздуху не пробиться.

Вглядываться…

И за миг, за мгновение, за ту вспышку света, что перед небытием, наконец узнаю. Свои черты.

Ещё секунда на то, чтобы оторопеть, и в следующую уже швыряет вперёд. В реальность, где я — это я, а в желудке так пусто, что, кажется, сейчас сам в себе дыру прожуёт. В желудке пусто, но всё равно хочется руками забраться в глотку и разодрать её. Избавиться от хорошо запомнившегося привкуса и выдрать все спазмы стремительно сокращающегося желудка из неё.

До слёз, коих и без того целая прорва.

До слёз и такой волны отвращения, что, если бы мог, сам бы себя выскоблил. Снаружи и внутри. Только бы убрать. Только бы…

С кровати наполовину свешиваюсь и от омерзения скрючиваюсь, как упавшая наземь гусеница.

Кричать бы, да только не от чего.

Кричать бы, да горло, кажется, ободрано. Обожжено или высушено. Вылужено.

Весь вылужен и пуст.

За что мне всё это дерьмо?! За что?!

Дышать распахнутым ртом, забывая отирать тянущиеся по подбородку ниточки слюны. Дышать просто как-нибудь.

Тени чёрные. Тени не бродят, тени хозяйничают вовсю.

С осознанием — тут же слабость. С осознанием — мучительное, до воя внутри, нежелание ОПЯТЬ. По новой. На следующий круг.

Но слабею слишком стремительно, во снах словно и не спал ни минуты.

Но разве не так всё и было? Куда мне до сна, если я… умирал?

Первый, второй, четвёртый?..

Сколько ещё?..

Полог кровати кругом. Полог кровати словно становится выше и сливается с потолком.

Веки чугунные, весят не меньше той проклятой лестницы. Веки чугунные, и отчего-то ноет шея под кадыком. Шея и поясница.

Плохой, плохой знак.

Вдох-выдох.

Тыльной стороной ладони спешно отереть влажный рот.

Вдох-выдох…

Свесившись с кровати ещё больше, тянусь за вытянутой ёмкостью, содержимого в которой на самом дне. Тянусь, почти касаюсь кончиками пальцев и, неосторожно дёрнувшись, скрученный затаившейся, припозднившейся судорогой, опрокидываю её.

Мутноватой жидкости и оставалось всего-то на глоток. Мутноватой жидкости, которая просто испаряется, соприкоснувшись с половицами.

На этот раз только выдох. Испуганный и сорвавшийся.

Замираю, боясь лишний раз моргнуть, и с немалым усилием сажусь на кровати.

Голова как пустой котелок, по которому небрежно стукнули черпаком. Голова, словно к чужой шее наспех пришитая, невольно опускается вниз.

Сон коварно подкрадывается. Наваливается на плечи забитым до отказа, грубо сшитым рюкзаком. Почти физически ощущаю, как широкие лямки тащат назад, упасть на лопатки.

Вдох.

«Зови, если что», — сказал ты, прежде чем уйти.

«Зови…»

Пробую подать голос, честно пытаюсь произнести хотя бы имя. Хотя бы раз и шёпотом, но вместо слов из горла вырывается лишь сухой хрип.

Как будто это меня, настоящего меня, душили проклятой перекладиной. Как будто магическое варево дало сбой, и я вернулся оттуда едва живой. Оттуда, из прошлого и одновременно с той стороны. Со стороны того, кто никогда больше не откроет глаза.

Пробую подать голос, но результат всё ещё нулевой. Пробую, но связки словно заржавели, а любая попытка сказать что-то приносит одну лишь боль.

Что же…

Подняться проще, чем сделать шаг. А затем и второй.

До двери не хватает половины комнаты всего-то лишь. До двери, контуры которой размываются, и всё, что я могу, — это бороться или же смириться с затопившей всё темнотой.

Как и в колодец — ногами вперёд.

***

Вокруг вырубки — густой дремучий лес. Вокруг вырубки, что прилично за десятки лет кустарником и молодыми побегами гибких деревьев поросла, тишина.

И именно это и пугает меня больше нависших над кронами туч или встретившейся по пути сюда остатка волчьей стаи.

Именно это пугает, потому как слова деда о том, что лишь населённый мёртвыми лес бывает пустым и недвижимым, плотно въелись в подкорку ещё в детстве.

Вокруг вырубки ни души, и лишь через долгих два дня пути, если всё время прямо идти, держась почти неприметной уже тропки, можно наткнуться на поселение. Довольно крупное и неприветливое.

Местные почти одной охотой живут да обретаются иногда к речушке, что выше на юг. Огороды совсем редкие — сам видел, когда по единственной улице шли. Сам видел, заглядывая за низкие заборы.

Оскаленные клыки больше похожих на волков, нежели на домашних псов, зверюг видел тоже. Совершенно жуткие, огромные и со светящимися светлыми глазами. В высоту как хороший телок и весит наверняка так же. В высоту как хороший телок и кости перемалывает не хуже матёрого оборотня.

Представляю только — и мурашки по коже.

Растираю их прямо через куртку, нажав на предплечье ладонью, и, заслышав скрежет за спиной, оборачиваюсь.

Встали лагерем на мёртвой, выжженной прогалине посреди брошенной лесопилки в отдалении от прямо в пещере вытесанного входа.

Причудливо переплетается густой лес и чёрная каменистая порода. Стволы почти напирают на скалы, а корни некоторых исполинов, так и не пробившись сквозь твердь, ползут по ней вверх.

Удивительное место. И вместе с тем жуткое.

Старая вырубка, ещё более древняя каменоломня тут же. Только второй явно намного больше. Хотя бы потому, что вручную выбитые своды — низкие, а проходы — широкие. Ступени — пологие. Как болтают, выбитые ещё гномами. Гномами, коих я никогда в своей жизни не видел и, скорее всего, не увижу. Дед говорил, что последние глубоко под землю ушли да там и ослепли. Выбираются лишь пару раз в год наверх, да и то не для того, чтобы вдохнуть свежего воздуха. Страшные и слепые. Заросшие бородами, с секирами наперевес. Наледь возвращается на кожу.

— Что-то ты потух совсем, пацан. — Увесистый шлепок по плечу заставляет едва ли не подпрыгнуть. Последующий за ним добродушный смешок — сконфуженно скривиться. Надо же было вот так, да ещё и перед отцом. Щёки вспыхивают. — Страшно тебе?

— Конечно же нет! Да и чего тут бояться? Вторые сутки совсем тихо.

Усаживается рядом на истлевшее наполовину бревно и горбит натруженную спину. Ладони сцепляет в замок и, нагнувшись, опирается ими о колени. Мокрый весь, покрытый каменной пылью и землёй. Резво отодвигаюсь в сторону, освобождая место.

Помедлив, кивает и отирает густые, переходящие в бороду усы большим и указательным пальцами. Делает это, даже не задумываясь, и я понимаю, что не могу вспомнить его иным, с гладким лицом.

А всё потому, что за густой, отливающей рыжиной шевелюрой скрывает уродливые, верхнюю губу раскроившие на три части шрамы. Остались на память. От выбравшейся из могилы мамы.

Воспоминание, пускай и смазанное, лишённое деталей, хлеще ножа режет.

Мрачнею и, спохватившись, силюсь сохранить лицо. Ни к чему ему и это ещё.

— Тихо-то тихо, это верно. Да больно уж местные недовольны.

— Разве каменоломня принадлежит им?

Качает головой и шарит в карманах широких штанов в поисках кисета с жевательным табаком. Когда работаешь с порохом, от трубки лучше подальше держаться.

— Никому она не принадлежит. Внизу всё паутиной поросло, да так, что не везде вышло продраться.

— И что же тогда местные?

— Переживают. Бродил тут некогда слух, что гномы неспроста побросали всё как было и были таковы. Мол, живёт там что-то, под горой, что не прочь пожрать свежего мясца да заползти назад. Некий змей с прочной, словно латы, чешуёй и лишённый глаз.

— И что, правда живёт? — неосознанно понижаю голос до шёпота, и отец, перестав жевать, больно щёлкает меня по носу большим пальцем.

Испуганно ойкаю и хватаюсь за лицо.

— Дурости это всё. Никого там нет. А если и был, то сдох как лет сто. А вот камни — да, камни могли и уцелеть.

Камни…

Про это место ходит много слухов. Один из них, самый распространённый и привлекательный, об изумрудах. Да таких чистых и насыщенных, что зелёный переходит почти в чёрный.

Слух о камнях невиданной красоты. Чем не цель для отчаянной группы матёрых копателей, умеющих держать в руках не только грубую кирку, но и меч?

— Нашли хотя бы один?

Мотает головой, и я, спохватившись, лезу в лежащую около ноги сумку и подаю ему бурдюк с водой.

— Пока только пыль да пауков. Тоже ничего себе, здоровенные. И кого только жрут внизу? — Вопрос в пустоту, взгляд обращён к уже ставшему чёрным, широченному защитному кругу, что на ночь вмещает в себя целых шесть человек. — Ты носа не вешай. Найдём. Ещё как найдём.

— А если местные всё-таки?..

Не договариваю, послушно подаю бурдюк по новой, когда тянется за ним рукой. Сделав глоток, щурится и подбородком медленно указывает на фигуру, что, закутавшись в плащ и натянув капюшон по самый кончик носа, неторопливо курит, усевшись прямо на землю и подперев остов одной из стен лесопилки спиной.

— На этот случай есть он.

— И только? — Сомнение в голосе как никогда явное. Сомнение оттого, что раньше, собираясь в новый поход, отец и его люди нанимали как минимум двоих. Здесь же взяли с собой только одного. Одного наёмника с арбалетом и ремнями, обхватывающими бедро.

— Знающие шепнули, что он стоит четверых. Дерёт так точно, будто самого чёрта может уложить.

— И сколько же он стоит?

— Одну пятую от всего, что найдём.

Едва на ноги не вскакиваю, подкинутый возмущением, будто пружиной.

— Так много?!

— Безопасность стоит дороже. Да и судя по тому, как он управляется с арбалетом, знает в своём деле толк.

Фыркаю и, спохватившись, отвожу взгляд в сторону.

С арбалетом-то… Посмотрел бы я, как этот умелец стреляет из лука, а халтурить я и сам могу.

— Велика ли наука. Целиться в медленных уток да жать на курок. Я и сам мог бы подбить…

— Хватит, — обрывает довольно резко, и я тут же перестаю бахвалиться. Одно мгновение — и уже и не понимаю, что на меня нашло. — Иди лучше поймай что-нибудь на ужин.

— В этих лесах только «что-нибудь» и водится. Ни оленей тебе, ни кабанов.

— Значит, поставь силки. — Хлопает меня по колену, и на штанах остаётся сероватый след его ладони. Вдыхает полной грудью и решительно поднимается на ноги. Глядит в сторону уходящего вглубь горы чёрного провала, в котором то и дело появляется кто-нибудь из копателей. — Давай, пошевеливайся.

Киваю, и тогда грубовато ерошит мои и без того вечно всклоченные, ветром встрёпанные ненавистные кудри. Отпихиваю широкую ладонь и, закусив щёку, чтобы не выдать улыбку, отхожу к лежащим внутри круга сумкам.

Силки так силки. Что мне, сложно? Один чёрт не пускают вниз. Обвалы, опасно, кто-то должен за лагерем следить… Целая куча причин.

Да только что за ним следить, если этот вон с места сдвигается только для того, чтобы отлить сходить или размяться?

Кошусь в сторону наёмника, и солнце падает таким образом, что можно разглядеть бегущую по краю тёмно-серого, а не чёрного вовсе, капюшона вязь.

Действительно ли он так хорош, как говорят?

— Ирвин!

Оборачиваюсь на крик отца и по инерции продолжаю пятиться спиной вперёд. Вскидываю подбородок, показывая, что внимательно слушаю, и едва не кривлюсь, когда он, прежде чем скрыться внутри разлома, добавляет:

— Осторожнее!

Возвожу глаза к небу и тут же запинаюсь о коварно подвернувшуюся под сапог ветку.

***

Раздвигаю ладонями колючий густой кустарник и внимательно гляжу под ноги, чтобы случайно не ступить на с таким трудом примеченную кроличью тропу.

Бесхитростные ловушки уже стоят в пяти местах, и ещё две тонкие петли зажимаю в кулаке, надеясь на то, что не спутаются.

Лес вокруг лагеря редкий, от дерева до дерева едва ли меньше нескольких метров, и потому, чтобы поймать какой-никакой ужин, приходится отойти. Спуститься чуть ниже, на плато, что, напротив, словно никогда не было тронуто человеком, и уж тут-то только знай по сторонам смотри.

Натыкаюсь на родник и пополняю запасы питьевой воды, радуясь, что захватил с собой одну из сумок. Охотничий лук да полупустой колчан без дела болтается за спиной.

Поросль дикой малины, через которую пришлось продираться, прилично оцарапала мои руки, и свежие ссадины противно щиплет.

Но как же красиво!

И гомон птиц столь непривычен для уха, что невольно останавливаюсь то и дело, чтобы просто послушать. Непуганые, деловито снуют туда-сюда, лениво перелетая с одной ветки на другую. Заприметил пару белок до кучи и одного бурундука.

Мне, росшему в Камьене, всё ещё непривычно это. Непривычен зелёный ковёр под ногами вместо мощённых камнем улиц. Непривычен воздух, напоённый ароматами трав, а не запахом продающихся сладостей или дымом, вьющимся над кузнечной мастерской.

Размышляю порой, какой была бы моя жизнь, если бы мама не умерла так рано и отцу, промышляющему добычей каменьев всю свою жизнь, не пришлось таскать меня с собой. Какой бы она была, если бы он оставил меня с тёткой, а сам, как и прежде, пропадал на несколько месяцев в году, охотясь за играющими всеми цветами радуги каменьями? Какой бы она была?..

Руки сами всю работу делают, оставляя свободной голову. Приладил последнюю петлю и пячусь назад, к прогалине, решая вернуться к самому первому силку.

Маловероятно, конечно, но вдруг уже кто-нибудь попался? Мелким зверьём здесь так и кишит всё.

Кошусь на невысокий куст, обвешанный красными, крупными и блестящими, словно намасленными, ягодами.

Съедобные ли?

Проверять не особо-то хочется, и потому вместо того, чтобы легкомысленно сорвать парочку и сунуть в рот, качаю головой. Чёрт с ними, с ягодами, перебьюсь и водой.

Выхожу на прогалину и присаживаюсь на разогретый солнцем валун. Моя куртка и крепкие кожаные щитки, прилаженные к брюкам на коленях, такие же горячие.

Думаю уже освежиться, как краем глаза улавливаю какое-то движение, всколыхнувшее усыпанный колючками и начавшими жухнуть цветками шиповник.

Задерживаю дыхание и боюсь дёрнуться лишний раз, чтобы не спугнуть.

Неужто и правда? Так быстро попался первый? Жаль, что для того, чтобы накормить всю эту свору, на похлёбку нужно как минимум три.

Куст всё дрожит и дрожит, и я, едва переведя дух, ступая по мягкому, выросшему на камнях мху, иду проверить, кто же попался в мою петлю.

Вижу бьющееся тёмное пятно среди густых зарослей и, одурев от радости, тут же суюсь рукой вниз. Схватить добычу и добить куда более милостиво, чем это сделает медленно затягивающаяся петля.

Понимаю, что что-то не так, лишь когда пальцы касаются не тёплого меха или длинных ушей, а чешуйчатого прохладного бока. И тут же рассерженное шипение словно фоном.

Испуганно вздрагиваю и, вместо того чтобы отскочить назад, замираю, парализованный шелестом чешуи. Упругие кольца так и вьются, мажут по моему застывшему запястью, и рассерженная змеюка уже подбирается для броска, как нечто острое и тяжёлое со свистом рассекает воздух. Проносится в миллиметрах от моего бока и врезается прямо в распахнувшуюся чёрную пасть.

Возвращаю способность двигаться, только когда кольца перестают сокращаться и пронзённая тяжёлым болтом тварь замирает.

— И сам мог подбить, говоришь? — Голос, что раздаётся из-за спины, насмешливый и совсем не громкий.

Густо краснею, понимая, что, расположившись по ветру, он каждое моё слово слышал. Он, который ещё и умудрился таскаться за мной последние два часа, да так, что я и мысли не допустил, что за спиной крадётся кто-то. Он, который ни с кем из нас не заговаривал все дни пути и предпочитал держаться в отдалении, не желая делить даже защитный круг.

Оборачиваюсь нехотя и в три раза медленнее, чем мог бы. Отчасти потому, что замершая змеюка с пронзённой головой пугает меня не меньше живой.

— Спасибо. — Благодарить труднее, чем расставлять нехитрые силки. Особенно благодарить того, чьему присутствию я рад ещё меньше, чем треклятой змее. Всё ещё помню, сколько стоят его услуги. — Даже несмотря на то, что я не просил об этом.

Выпрямляюсь в полный рост и первое, на что натыкаюсь взглядом, — это насмешливые, холодные, как сталь, серые глаза.

Несмотря на жару, так и не скинул капюшон с головы, а шейный платок, напротив, задрал по самую переносицу. Арбалет всё ещё в его руках, и, признаться, он куда меньше тех, которые мне довелось увидеть в своей жизни. Да и конструкция весьма странная.

— Далось мне твоё «спасибо». А вот одного из зайцев я, пожалуй, заберу.

— Что же не поймаешь сам?

— Так ведь заяц — это тебе не медлительная утка. Промажу разок — и прощай, репутация.

Голос у него приятный, да только ехидство, что с языка так и капает, всё портит.

— Хватит, — сквозь зубы цежу, становясь не просто красным, а ощущая, как даже уши вспыхнули от стыда и досады. — Я понял уже, был не прав, могу извиниться.

Отмахивается сначала от взвившейся от куста мошки, а после и от меня тоже.

Замечаю, что помимо арбалета у него с собой лишь набедренные ножны да лёгкая, почти пустая сумка через плечо. Неужто бросил все свои вещи там, наверху, только для того, чтобы пойти за мной?

Смотрит по сторонам и, выглядев нужное направление, больше не скрываясь, ступает в сторону ручья. Заинтригованный, тащусь следом, отмечая, что даже так произвожу гораздо больше шума. Этот же словно знает, где каждая сухая ветка лежит, и плавно обходит её.

Может, и вправду так хорош?

Огибает колючки и поросль лесной крапивы, запрыгивает на валун, и пока я, неуверенный в своей способности так же держать равновесие, делаю крюк, спускается около самой воды.

Мелко совсем, в ширину вряд ли больше полутора метров, и вода ледяная.

Стаскивает перчатки с рук, скидывает капюшон и даже платок заталкивает в сумку. Волосы в противовес глазам тёмные, но всё-таки отдающие орехом на свету, не чернильно-чёрные.

Умывается, пьёт, черпая воду ладонями, и я, остановившись рядом, по его левый бок, любопытно скосив глаза, обмираю.

Да ему и двадцати ещё нет! Едва ли старше меня больше чем на три года!

Так и пялюсь, изредка глупо моргая, пока набирает воду, а после, закатив глаза, оборачивается и встаёт напротив.

Выше на добрый десяток сантиметров оказывается вблизи. И тонкий весь, как натянутая струна.

— Давай, спрашивай уже.

— Что?

— Тебе виднее что. Поход выдался на редкость бестолковым, и мне скучно настолько, что я скоро позеленею. Твоя вытянувшаяся физиономия хоть немного, да оживляет пейзаж.

— Она не вытянувшаяся! — Спорю с ним, как с отцом, и осекаюсь, выдав было, что совсем нелюбопытный.

А самого вопросы так и съедают, да страшно вдруг ляпнуть что-то не то, показавшись глупым.

— Ладно, о великий ловец змей, полагаю, мы уже и так достаточно поболтали и… — Набираю в грудь побольше воздуха и на едином выдохе выдаю сразу всё то, что роилось в моей голове. Всё, без разбора на глупое и нет. — Сколько тебе лет?! А ты не сильно молод для того, чтобы быть наёмником? Почему такой странный арбалет? Как ты понял, что в кустах именно змея, а не кролик? А…

Вскидывает руку и прикрывает глаза. Поджимает губы, но видно, что вовсе не в приступе злости. Видно, как дрожат уголки его рта, и сдерживается для того, чтобы не рассмеяться.

Так кажется ещё моложе и уж точно не матёрым убийцей. Совсем нет.

— Видно, не одному мне скучно в этих треклятых горах.

Трепаться с ним тут же становится проще. Не кажется вполовину таким напыщенным, как в этом своём капюшоне да с тонкой самокруткой меж пальцев, пускающим дым.

— Да, тоска смертная. Порой хоть вместе с волками вой.

Тоска смертная, когда самый младший из всего отряда старше меня на добрых двадцать лет, а остальные и того больше.

«Ирвин, принеси. Ирвин, не лезь. Ирвин, потерпи, вот вернёмся домой…»

— И зачем тогда таскаешься?

Пожимаю плечами и, когда разворачивается, чтобы назад пойти, нормально уже, без демонстрации своих акробатических способностей, держусь рядом. По правую руку.

— Отец с собой взял, да и не с кем мне было оставаться.

— Разве для того, чтобы остаться, обязательно нужен кто-то?

— А разве нет? Что за странный вопрос?

— Это как поглядеть… — тянет задумчиво, себе под нос, и тут же опускает взгляд, заприметив что-то под ногами. Наклоняется и поднимает тонкую измочаленную верёвку, что часом ранее была моим силком. — Кто-то умудрился пожрать, обойдя нас с тобой.

— Здесь нет волков. — Напрягаюсь тут же, хватаясь за тетиву лука, готовый стащить его с плеча в любой момент. — Здесь вообще никаких хищников нет.

— Ну, положим, один всё-таки есть, — уверенно стоит на своём, и я, глядя на размочаленные куски верёвки с парой налипших волосинок и розоватым пятном, не могу спорить с ним.

Поднявшийся ветер холодит кожу, и тепла, так щедро отданного солнцем, словно не бывало.

— Да? И кто же? Куница или?.. — начинаю нервничать и тараторить быстрее обычного, но наёмник, чьего имени я либо не запомнил, либо не слышал, вовсе останавливается, вскидывает ладонь, приказывая замолчать, и озирается по сторонам.

Движения его становятся скупыми и собранными. Пальцы ложатся на набедренные ножны.

Начинаю ощущать, как мелко подрагивает земля, и почти сразу же покрываюсь противным липким потом.

— Это что? Землетрясение?

Кривится и обрывает резким движением головы. Выглядит как откровенное «заткнись», но ситуация мало располагает к обидам.

Солнце скрывается среди набежавших туч, становится мрачно и… тихо. Ни гомона птиц, ни даже шорохов. Всё умерло.

— Отойди-ка… — произносит, понизив голос, насколько это возможно, и его пальцы обхватывают широкую рукоять кинжала. — Метров на далеко.

Медленно оборачивается и, как и у ручья, встаёт лицом. Только глядит вовсе не на меня, а на валуны, по которым добирался до воды.

Земная дрожь всё усиливается, редкая галька и вовсе подпрыгивает.

Только глядит не на меня… Выше.

Оборачиваюсь и инстинктивно вскидываю руку, чтобы не упасть.

Весь лес, кажется, вздрагивает вместе с поляной. Весь лес вздрагивает, когда вековые, невесть когда оказавшиеся здесь камни медленно поднимаются на тонкие длинные ноги, а из образовавшейся ямы показывается двурогая, скошенная на одну сторону, поросшая мхом и лишайником голова.

Гляжу и не верю. Гляжу, и ожившая скала глядит в ответ, моргая заскорузлыми, смахивающими на кору веками. Выдыхает паром, раздувая слипшиеся ноздри, и, слишком резво для такой махины припав на передние ноги, ревёт.

И я бы, наверное, на месте умер от этого звука, если бы меня с силой не пихнули в бок, повалив прямо в поросль крапивы. Не обращая внимания на вспыхивающие на коже ожоги, прикрываю голову и жмурюсь. Жмурюсь, но продолжаю слышать. Как ЭТО дышит и бьёт копытом, оставляя в земле глубокие борозды. Как ЭТО топчется на месте, злится и явно собирается броситься вперёд.

Человек напротив твари ни единого звука не издаёт.

Неужто не страшно? Как ему вообще может быть не страшно?!

Рёв повторяется, и я понимаю, что вот-вот разревусь или обмочу штаны. Не исключено, что одновременно. Не исключено, что это будет последним, что я сделаю перед тем, как у меня разорвётся сердце.

Удар, от которого вздрагивают даже ушедшие в почву на треть камни, и… бросается вперёд. Как взбешённый лось или лошадь. Весом с дом.

Слёзы по щекам сами. Ожоги ещё больше кусают.

Жмурюсь.

Страх заставляет. Страх не позволяет дёрнуться.

Страх же заставляет приподняться на локтях, чтобы не упустить момент, когда тварь, затоптав этого парня, вспомнит про меня.

Парня, который умудряется увернуться. Парня, который едва ли старше меня, имеющего при себе один лишь кинжал, а такую махину наверняка и таран не возьмёт.

Уходит от атаки раз, второй, умудряется даже расстегнуть пряжку на плаще, скинув его, как лишний балласт, цепляющийся за ноги.

Поляна небольшая, маневрировать негде. Прячется между деревьями, от ствола к стволу мечется, и махина просто сшибает те, что тоньше, и, повернув рогатую голову так, чтобы не врезаться в остальные, преследует его.

Всё рядом, всё тут, вокруг треклятого, тёкшего прямо под этим существом ручья. Ручья, что ледяной волной омывает и меня тоже. Совсем не чувствую холода. Гляжу во все глаза, затаив дыхание, страшась упустить момент.

Когда же?..

Когда же настигнет и поднимет на рога или копытами раздавит? Разорвёт на куски клыками, торчащими из пасти, и примется за меня.

Когда же?..

Минуты текут, всё прячется, уворачивается от неуклюжих атак и высматривает что-то. Что-то в районе узкой вытянутой головы или под ней. И кажется, даже умудряется криво ухмыльнуться раз или два, прежде чем перехватить кинжал в левую руку и выйти из укрытия. Теперь так же, как и в начале, посреди поляны.

Самоубийство чистой воды.

Существо, заметив цель, пятится назад, берёт разгон. Удары копытом — словно киркой по камню. Эхом дробится и до вершин гор. Эхом дробится и сливается с грохотом откровенного галопа.

Сносит, как щепку. Поднимает на рога, и я просто не в силах смотреть на это. Мотает головой и треплет, как случайно упавшую тряпку. Треплет, как куклу, и вот-вот бросит, чтобы затоптать.

Челюсть сводит судорогой. Не могу дышать.

Только что стоял на земле и вот уже свисает с костяных наростов, затупившихся от времени. Только что стоял на земле, а теперь?..

Крик, полный ярости и боли, как древний боевой горн. Крик существа.

Зажимаю ладонью рот, когда понимаю, что обознался. Зажимаю ладонью рот и не верю, когда ожившая гора грузно падает вперёд, с хрустом ломая не выдержавшие веса ноги.

Дышит яростно и громко. Дышит, истекая алой густой кровью, что хлещет из становящейся всё шире и шире раны под нижней челюстью.

Шея не окаменела. Шея осталась мягкой.

Вот что он высматривал! Вот зачем позволил сбить себя и тут же ушёл вбок, повиснув на роге чудища.

Опираясь на локти, заставляю себя оттолкнуться и сесть.

Тварь всё ещё живая. Всё ещё хрипло дышит, а прозрачные воды ручья становятся багровыми.

На то, чтобы снова встать на ноги, требуется минимум минута. На то, чтобы доковылять до него, растрёпанного и дышащего открытым ртом, ещё больше.

Меловый. Опирается о лоб вздрагивающего существа левой ладонью. Его правая рука вывернута под неестественным углом, на куртке — длинная прореха. Чёрная рукоять кинжала торчит под челюстью затихающего монстра. Тяжёлое движение век, и словно засыпает. Словно снова становится камнем.

Поднимаю взгляд и бессильно открываю и закрываю рот, как рыба. На языке ни единого слова.

Наёмник же, отдышавшись, снова хмыкает и выглядит донельзя самодовольным. Рывком выдёргивает кинжал и, обтерев о свои штаны, возвращает в ножны.

— А ты был прав. Хищников тут не водится.

Лицевые мышцы отказываются слушаться. Ответная улыбка откровенно кривая и слабая.

Бледнеет ещё больше, хмурится, медленно стекает вниз и опускается на колени, вцепившись в каменный рог. Стекает вниз и ведёт ладонью по приоткрытой пасти чудища. Полностью не смыкается, потому как клыки слишком длинные, приподнимают верхнюю челюсть на манер распорки.

— Что там? — спрашиваю, а у самого колени так дрожат, будто бы истёкшая кровью гора может снова ожить.

Слышится смахивающий на чавканье звук, и в узкой ладони оказывается короткий, едва ли не трижды меньший, чем его собственный, нож. Давно проржавевший и явно старый. Широкий.

Хмурится и, перехватывая удобнее, подбрасывает на ладони.

Слышится топот ног и хруст веток.

Вздрагиваю, жмурюсь, запоздало вспоминаю о рёве, от которого содрогнулось даже эхо, и, пошатываясь, обогнув монстра, выхожу навстречу тяжело дышащему багровому отцу с киркой наперевес. Отцу и остальным.

Неловко улыбаюсь, а после, упустив момент, когда земля с небом меняются местами, отключаюсь.

***

— Что-то ты совсем раскис.

Вскидываю голову, реагируя на звук голоса, и отец, обойдя справа, присаживается рядом. Прямо так, на землю. Глядит, как и я, на пляшущий на углях огонь и, помедлив, добавляет:

— Перепугался?

Киваю, отчего-то решая не тратить слова. Кошусь только в сторону, туда, где стоят остатки лесопилки. Туда, где горит другой костёр и демонстративно выведена чёткая линия.

— Я думаю о том, что умер бы, если бы он, заскучав, не пошёл за мной.

— Да, чует парень.

Молчим, и я, не придумав ничего лучше, подкладываю пару сухих веток в кострище.

Почти все спят уже, завернувшись в походные плащи. И только мы втроём всё чего-то высматриваем в ночи.

— Не сомневаешься больше, стоит ли он своих денег?

Мотаю головой, одновременно и отвечая, и пытаясь выбросить из неё его бледное перекошенное лицо и руку. О том, что он не издал даже звука, когда, дёрнув, сам поставил на место выбитый существом сустав, стараюсь не думать вовсе.

Как же так? Юный совсем, такой молодой…

— Он сказал, что ожившей скалой был старый лесной чёрт. Спал, может, последнюю сотню лет, а тут на тебе. Любой бы озверел.

Поглаживает бороду и явно думает о том же, о чём и я. О том же, о чём все здесь думают.

— Почему он проснулся? — спрашиваю словно у пламени, не поворачивая головы и не обращая внимания на то, как щиплет под веками от едкого дыма.

— Потому что кто-то воткнул ему нож под язык.

Вспоминаю ту ржавую железку на покрытой кровью ладони, и не по себе становится.

Подтягиваю колени к груди и жмусь к левой разгорячённой щекой.

— Кто мог это сделать? На многие километры никого, кроме нас, нет, да и мы бы услышали. — Беру паузу и уже с уверенностью добавляю: — Он бы услышал.

Пожимает широкими плечами и покусывает губы. Видно, что так и косит в сторону припрятанного в широком кармане кисета, но почему-то не спешит набивать рот.

— Это самый главный вопрос. И ни у кого нет на него ответа.

Становится жутко. Становится страшно оттого, что только сейчас в полной мере начинаю осознавать, насколько опасно всё это и чем может окончиться в самом худшем случае. Не захватывающее приключение, а передряга на передряге. Никакой защищённости.

— Следопыт из местных, может? — предполагаю самый очевидный вариант, не могу не произнести это вслух. Тишина слишком давит. Тишина, зависшая над чернеющим вдалеке густым лесом.

— Может. Как бы то ни было, он ещё явно даст о себе знать.

Становится совсем тревожно и, несмотря на летнюю ночь и разведённое пламя, зябко. Покрываюсь мурашками и борюсь с желанием растереть плечи.

Отец всё косится, словно решая, стоит ли рассказывать о чём-то, и, в конце концов, понизив голос до заговорщического шёпота, как в детстве делал, прежде чем протянуть мне припрятанную в кулаке конфету, начинает:

— Помимо ожившей скалы кое-что ещё случилось.

Медленно разворачиваюсь к нему, ёрзая по мелкому земному сору, который я поленился вымести, и свожу брови на переносице.

И тогда он протягивает мне закрытый кулак и подмигивает.

— Дай-ка сюда свою руку.

Подставляю ладонь, и мои глаза неверяще расширяются, когда ощущаю нечто довольно тяжёлое. Тут же стискиваю гладкие грани пальцами и не могу сдержать улыбки.

— Значит, всё-таки…

— Да. Нашли. Один только пока, но начало положено. Так что не вешай нос.

— Не буду, — обещаю и протягиваю камушек обратно, с сожалением понимая, что в ночной мгле его никак не разглядеть.

Но отец только отводит мою руку в сторону и качает головой.

— Не надо, пускай пока у тебя будет. Если повезёт, то таких ещё много найдём, а если нет, то этого как раз хватит, чтобы расплатиться с твоим новым другом.

— Он мне не друг, — бурчу тут же, нарочно упуская первую мрачную часть, и послушно сую кулак за пазуху, во внутренний карман. — А тебе давно пора спать. Давай-давай, иди. Я посмотрю за огнём.

— Уверен, что после сегодняшнего тебе самому не требуется отдых?

Отрицательно мотаю головой.

И так весь вечер провёл, лёжа плашмя и уткнувшись в ворот куртки носом. И так столько времени позволил себе быть слабым и перепуганным. Позволил себе вспомнить детство.

Отец касается моего плеча и, по обыкновению, ерошит волосы. Тяжело оттолкнувшись, уходит к своему импровизированному лежаку.

Там, около второго костра, загорается и тут же меркнет алая точка.

Снова пускает дым?

Морщусь и, понимая, что слишком пристально пялюсь, смутившись, отворачиваюсь.

Теперь перед глазами — зияющий чернотой провал вниз, под гору, и уходящие вверх каменные тверди. И чем дольше я вглядываюсь, тем сильнее становится уверенность, что темнота глядит в ответ.

И это мерзкое чувство больше не оставляет меня. Ни ночами, ни даже при свете солнца. Всё время ощущаю на себе чей-то пристальный взгляд, а отданный на хранение камень словно жжёт карман.

Камень, что оказался почти чёрным и лишь на ярком свете бликует зелёным. Идеальной прозрачности изумруд. Такой, даже не испытывая тяги к драгоценностям, не забудешь. Тяжёлый, почти с мелкую монету…

Смотрю на него каждый раз, как только выдастся подходящий момент. Смотрю на него и чувствую, как завораживает.

И если бы этот камень был единственным, что притягивал взор… На наёмника пялюсь так же часто, и лишь в половине случаев мне удаётся отвести глаза раньше, чем поймать ответный взгляд.

Ухмыляется каждый раз, и проскакивает у него на лице нечто такое… Нечто такое, отдающее скрытым вызовом и насмешкой. Нечто такое, от чего потом долго приходится тереть щёки.

Прореха на куртке оказывается наспех заштопана, а вот рука его всё ещё беспокоит. Предпочитает пользоваться левой и всё так же держится на расстоянии. В гляделки играет, но, чтобы заговорить, даже не подходит, словно нарочно подчёркивая дистанцию своими ухмылками. Лукавость во всём.

Все следующие дни ломаю голову над его именем, решая, что ни за что не буду спрашивать его у отца. Все следующие дни всё думаю подойти самому к нему и не решаюсь.

Не решаюсь до наступления четвёртой ночи. Тогда вызываюсь посторожить пламя и, убедившись, что все уставшие за день мужики мертвецким сном спят, спешно пересекаю границу защитного круга.

Перебежка выходит короткой и наверняка глупо смотрится со стороны. Перебежка выходит короткой и оканчивается, когда замираю у чужой черты, едва носком сапога не повредив широкую линию.

Натыкаюсь на насмешливый взгляд и приподнятую бровь.

Он вообще когда-нибудь не смеётся?

Зубами зажимает тонкую самокрутку и явно ждёт. Реплики или, скорее даже, вопроса.

Переступаю с правой на левую и, преодолев установившееся молчаливое смущение, негромко спрашиваю, кивнув на пламя: