Часть 3. Глава 3 (2/2)
В какой-то момент понимаю, что устали руки, а мышцы давно уже дрожат. Что пальцы, даже если и захотел бы, сразу же не смог бы разжать.
В голове отчего-то рисуется образ Ахаба с накинутой на шею петлёй. Его презрительное и смазанное: «Кишка тонка». Взгляд его единственного глаза, что в следующий момент вышибет тяжёлой стрелой.
Старик борется совсем не долго. Затихает, в последний раз дёрнувшись, и ослабевшие руки начинают мелко дрожать.
А я всё никак не могу подняться и отпустить проклятую лестницу. Не могу перестать жать на неё, даже видя, что на дряблой шее остался наливающийся синевой след.
И тишина вокруг плотнее становится. Будто вытесняет весь воздух. Будто густеет вместе с остывающей в чужих венах кровью.
Прикосновение к плечу заставляет вздрогнуть, обернуться.
Пришла за стариком, всё так же в белом стоит банши. Только на этот раз не с пустыми руками. Держит в левой подсвечник, в котором едва-едва дымом чадит оплавившийся огарок свечи.
Не спрашиваю её. Ни о том, почему она не кричала в этот раз, ни о детях.
Сейчас бы просто заставить себя разжать пальцы. Сколько ни пробовал — ни в какую не собираются поддаваться. Хотя бы один… И ничего. Всё так же крепко держатся. А старик подо мной всё так же лупоглазо пялится в потолок. Всё так же, широко распахнув глаза, лежит с искажённым ртом.
Ни слова не сказал. Не просил и не умолял.
А они — те, кто свалены друг на друга у стены, — просили наверняка. Просили и плакали.
Банши снова, куда требовательнее на этот раз, сжимает моё плечо, и чудится, будто её тонкие ледяные пальцы пронзают насквозь, вклиниваются в плоть, проходят под ключицей и сжимаются, соприкасаясь кромками ногтей.
Вскидываюсь, насилу повернув голову, чтобы увидеть, как она бережно отставляет принявшийся таять подсвечник на одну из уцелевших полок и медленно, очень медленно, словно затем, чтобы я успел передумать и зажмуриться, поднимает свою вуаль…
Она не оказывается уродливой, вовсе нет. Она оказывается просто… мёртвой. Просто ещё один высушенный да обезображенный временем мертвец. Просто ещё один обтянутый тонкой кожей череп, искажённый в гримасе ужаса и с провалами вместо глаз и носа. Просто беззубый вытянувшийся рот. Просто… кричит. Кричит, пока в моей голове не начнёт звенеть что-то, словно резонируя в ответ. Кричит, пока мне не станет так плохо, что тошнота, отошедшая на второй план, всё собой не затмит.
Она кричит, и я вдруг вижу. Вижу место, в котором должен быть. Вижу и вместе с тем наконец-то могу разжать пальцы, чтобы, скрученный болью, завалиться набок и, стукнувшись головой о пол, продолжить падать вниз.
***
Не могу поднять проклятую лестницу. Оттягивает руки и поддаётся в лучшем случае на несколько сантиметров.
Не снять с тела. Не приставить к стене. Не хватает сил.
Выдохся и, кажется, вот-вот задохнусь, и тогда в образах, что показала мне банши, не будет никакого толка. Не будет уже ничего. И тогда, наверное, она придёт и за мной тоже. Чтобы закричать ещё раз.
В лампе, что осталась висеть на стене, давно всё масло перегорело. Надо же, целых две внизу, и обе совершенно бесполезны. Одна чернота. Чернота, которая была бы не так страшна, если бы я не мог продраться сквозь неё и углядеть что-то. Если бы мне не чудились шевеления в углу и то, что старик всё ещё шепчет начавшими синеть губами своё «плохой, плохой, плохой».
Медленно схожу с ума, с какой-то странной отречённостью понимая, что единственный путь наружу — это наверх, через люк. Люк, который захлопнулся и не пускает вниз столь необходимый мне воздух. Люк, что незаперт наверняка. Собирался же дед отсюда выбраться после того, как покончит со мной. Собирался…
Выждав час или два, выждав, пока после очередного провала в никуда вернусь в своё тело и этот проклятый подвал, снова пытаюсь поднять лестницу.
Подхожу ближе, вижу, как медленно шевелятся скрюченные во время последних конвульсий пальцы.
Передумываю, даже понимая, что это всего лишь галлюцинации, и не могу заставить сделать ещё один шаг.
Мне кажется, что здесь внизу ожило абсолютно всё. Включая части тел в банках. Пальцы скребут по стеклу, слышится писк вывалившихся на пол грызунов.
Становится удушливо жарко. Становится всё труднее и труднее дышать.
Сухие спазмы скручивают желудок, даже просто выплюнуть мне совершенно нечего.
Приходит сонливость, а вместе с ней и какое-то, прежде знакомое уже, равнодушие.
Наверное, очередной защитный механизм. Наверное, я умру во сне. А через пару дней добрые соседи, что «угощали дедушку козлятиной», спохватившись, перевернут весь его дом и найдут нас всех здесь. Меня, его и тех, кого он пустил на заготовки, отчего-то не успев остатки прибрать. Его и меня… хотя бы целиком.
Смотреть на Анджея пустыми глазами из банки я бы не хотел. Не хотел бы, чтобы меня собирали по частям, доставали из сосудов и горшков, а после кусками покидали в гроб или ритуальный костёр — чёрт знает, как у них тут заведено. Один чёрт только и знает…
Тишина на уши давит. Но это лучше, чем треск костей и скрип шагов над головой. Это лучше, чем звук, с которым лезвие ходит по точильному камню. Это лучше, чем слышать вскользь брошенное «нет, ничего» от того, кто догадался и понял. Это лучше, чем раз за разом прокручивать в голове их диалог и думать о себе как очередном безымянном мальчике, которого он зачем-то назвал по имени.
Зачем?
Провалы всё чаще. Мысли короче.
Небытия и черноты в разы больше.
Дышать становится совсем нечем. Вони не чувствую, головную боль, что стальным обручем сдавила виски до онемения, почти тоже.
Но, наверное, лучше так, чем на поводке у того же Ахаба.
Наверное, это лучше, чем захлёбываться водой.
Это странно — думать о возможных вариантах своей смерти, пока ещё живой.
Вдохи всё чаще, лоб мокнет вместе со спиной.
Пальцы дрожат. Сжать бы ими что-нибудь, чтобы не так страшно…
Хмыкнув, на четвереньках, чтобы не тратить слишком много воздуха и сил, чтобы в очередной раз не отключиться от смрада, добираюсь до отброшенного ножа… и испытываю нечто вроде облегчения, коснувшись гладкой рукоятки.
Так и остаюсь почти посреди, не возвращаясь к стене. Зачем уже?
День наверху или ночь? Следующий или этот же?
Сколько полных суток прошло? Сейчас идут третьи?..
Сколько ещё я смогу выносить эту вонь?
Сколько ещё раз меня вышвырнет отсюда, а после так же немилостиво затолкает назад?
Сколько времени нужно на то, чтобы обойти всё никак не желающие замерзать болота?
Сколько потребуется мне на то, чтобы все вопросы выветрились из головы?
Стараюсь не думать вовсе. Потому что больно. Потому что дышать приходится чаще.
Жаль, что глаза закрытыми держать не выходит.
Фантомных звуков, которых здесь нет и быть не может, становится больше.
Слишком мало вдохов осталось, чтобы тратить ещё и на страх.
Поэтому так, то и дело беззвучно смыкая ресницы и моргая в темноту.
Поэтому так, даже когда то, что чудится, принимает и вовсе невозможный характер. Когда чудится приглушённый полом, люком и дверью удар. Глухой и далёкий.
Беззвучно хмыкаю, с трудом заставив онемевшие губы слушаться.
А я же всё ждал, когда уже начнёт чудиться скорое спасение. Оказывается, что сейчас…
Удар, за ним ещё один. Что-то, что похоже на такой же далёкий, как и остальные звуки, шлепок.
Шаги над головой. Шаги у второй двери. У той, что так размазывалась и плыла. У той, за которую дедушка, угощавший меня чаем, предлагал заглянуть.
Когда и она вылетает, стукнувшись о стену, но удержавшись на петлях, я начинаю верить. Верить в то, что слышу.
Верить в лязг снятой с люка цепи, что, скорее всего, валяется неподалёку, и в то, что звук, с которым тяжёлая многослойная крышка грохочет о пол, — самый желанный в этот день моей всё ещё не оборвавшейся жизни. Самый-самый, куда там каким-то признаниям в любви?
Глаза слезятся от света, слёзы по щекам ручьём. Но не потому, что мне хочется, а потому, что бьёт слишком резким ярким дневным лучом. Режет.
Заслоняюсь ладонью, надеясь только на то, что у «доброго дедушки» не было неподалёку живущих и придерживающихся той же диеты родственников.
Заслоняюсь и жду, тут же раздумав умирать. Но на ноги мне по-прежнему самому не встать. Голова кружится даже больше, чем минуту назад.
Слепым и беспомощным себя чувствую. Коленки к груди, между ними ладонь, сжимающая нож. Опираюсь о пол второй.
Апатия только никуда не делась, несмотря на бьющий по глазам свет, она всё ещё со мной. Апатия и неверие после того самого, брошенного «нет». Неверие в то, что это всё может закончиться хорошо. Апатия, которая разбивается на осколки, стоит только услышать шорохи кожи и ткани. Услышать, как хрустит разлетевшееся по всему подвалу стекло, на которое я лишь чудом не напоролся. Апатия, что ещё держится, но стоит только прохладным ладоням сомкнуться на моих плечах, от неё не остаётся и следа.
Вздрагиваю, всё ещё ослеплённый, и неловко пытаюсь отмахнуться зажатым в пальцах ножом, который тут же оказывается отобран, а ладонь — поймана.
На то, чтобы сопротивляться, никаких сил. На то, чтобы заставить себя преодолеть боль, причиняемую светом, и открыть глаза, уходят последние. Говорить не выходит — глотка словно забита землёй, иссушенной до состояния камня и раскалённой.
Заваливаюсь вперёд, упираюсь лбом в защищённое плотной курткой плечо и всё ещё не верю. Что это не очередной сон или редкое видение. Что он всё-таки здесь. Он, который сказал, что через болота придётся так долго брести.
Мне хочется спросить: как и сколько прошло?
Мне хочется и больно одновременно. Слабостью колет.
Всё равно пробую, и звук, который выходит, больше похож на хрип.
— Тихо, не говори пока.
Улыбаюсь совершенно бездумно, просто услышав его голос, и пытаюсь поцеловать приложенный к моим губам палец. Тянусь за ним следом и упал бы, не сиди он так близко.
— Осторожнее, бестолочь.
Мне так плохо и одновременно с этим жутко хорошо.
Ставит на ноги, отчего-то не позволяет вцепиться в себя и оставляет около стены.
— Постарайся не рухнуть вниз, пока я ставлю лестницу, — просит.
Киваю, а сам пытаюсь понять, почему же всё так кружится. Почему чёткости никакой, несмотря на то, что появился свет. Почему я не могу увидеть его лицо и окончательно поверить, что ВСЁ.
«Постарайся не рухнуть вниз, пока я ставлю…» — прокручиваю эту фразу в голове на все лады. Раза три или четыре. Пока не вернётся и, подтащив к крутым железным ступеням, не заставит сделать первый шаг.
— Давай, держись крепче. Потерпи ещё минуту или две, — уговаривает, придерживая за спину, и я, сцепив зубы, заставляю себя сделать этот проклятый шаг.
Один. Второй.
Всего около двадцати перекладин, я это хорошо помню.
Всего около двадцати… Не сорваться бы.
Впрочем, даже если сорвусь, он поймает. Я знаю.
Теперь уже ничего не страшно. По крайней мере, эти двадцать ступенек.
А потом… потом целая вечность пройдёт, прежде чем мне придётся поднять глаза и посмотреть на того, кто вцепится в мою руку и вытянет наверх.
Анджей остаётся внизу, я же, отказываясь от поддержки, отпихивая готовые подхватить если что руки, едва-едва перебирая ногами, стараюсь не задохнуться от ударивших в нос запахов трав. Цепляясь за стены, выбираюсь во двор. Прямо на сухую, мёрзлую уже землю плюхаюсь, как неуклюжая жаба, и просто дышу, размазывая трясущимися руками слёзы по лицу. Непрошенные и вовсе не от облегчения, а потому что света и звуков снаружи слишком много.
Запахов же почти не чувствую вовсе, и от этого хочется уткнуться носом в землю и просто лежать. Просто лежать, надеясь, что не вывернет наизнанку вместе с пустым ссохшимся желудком и кишками. Лежать, притихнув, работая только лёгкими, и старательно игнорировать появившиеся в поле зрения ноги, почти сразу же согнувшиеся в коленях, и протянутый вперёд, наполненный водой — да даже если и нет, плевать — бурдюк.
Борюсь с собой довольно долго для того, кто просто умирает от жажды. Надеюсь только, что не в буквальном смысле.
Медленно выдыхает, как всегда делает после того, как закатит глаза. Без единого комментария выдёргивает пробку и не так сильно, как мог бы, пихает сосуд в мою грудь.
Тут уже не сдерживаюсь и перехватываю. Жадно глотаю, как в последний раз, придерживая стремительно пустеющую ёмкость трясущимися руками.
Но сам. Ему не позволяю.
Ему, который словно чувствует и потому держится в отдалении. Всего в несколько десятков сантиметров, но для того, кто любит распускать руки, это уже расстояние.
Обливаюсь, ощущая, как холодно становится от прилипшего к шее, выбившегося из-под куртки ворота рубашки. Ощущая, как дрожат ресницы и продолжает капать с подбородка.
И только сейчас встречаюсь с ним взглядом. Тяжело дышащий, дрожащий и, кажется, только что избежавший ада.
Смотрю долго, но, на удивление, даже вызова не нахожу, не то что какой-то неприязни. Серые глаза спокойны, по обыкновению, прищурены и не скрывают любопытства. И тревоги в них разве что на несколько грамм.
Тревоги, что я могу знать, или же тревоги за меня?..
Второе даже невысказанным предположением огорошивает.
Не выдерживает первым — и без того молчал слишком долго.
— Ну что опять? Может быть, ты сначала придёшь в себя, а уже после начнёшь меня ненавидеть? — спрашивает довольно мягко, и только теперь замечаю, что моя сумка на этот раз у него. Болтается перекинутой через плечо, крест-накрест с его. Опускаюсь глазами ниже и на плотных штанах то тут, то там замечаю прилипшую ряску. Сапоги заляпаны грязью и болотной жижей.
Осознание по затылку бьёт, да так, что всё кружится, и я едва не падаю, вовремя успев выставить дрожащую руку.
Осознание бьёт, и становится легче настолько, насколько вообще может быть. Словно с меня самого только что сняли проклятую лестницу.
— Йен? — зовёт по имени, не коверкая, и это только ещё один повод для дурацкой, вызванной свежим воздухом и накатившим воодушевлением улыбки.
Чтобы заговорить, приходится прокашляться и ещё немного выпить. Вода — это очень неплохо, но с каким бы удовольствием я сейчас упился до беспамятства чем-нибудь покрепче.
— Как скоро… — приходится остановиться, потому что голосовые связки разленились и внутри глотки всё страшно чешется и першит, — ты передумал?
Сводит тёмные брови на переносице и не сразу, но понимает. Хмыкает уголком рта, но не отводит взгляда, как бы сложно удерживать мой ни было.
— А ты, стало быть, снова подглядывал? Но даже несмотря на то, что ты заставил нас побегать, покинув круг, должен сказать, что ты умница. Додумался оставлять зарубки.
Киваю и, поморщившись, ладонью провожу по своей груди, а после и животу. Вода заставила его ожить и, к сожалению, начать чувствовать.
— Так насколько скоро? И почему на этот раз?
Открывает рот было, собирается что-то сказать, но так и замирает, словно не найдя слов, которые могут ловко взобраться на язык. Не найдя слов, которыми можно было бы отшутиться.
Я же упрямо жду, игнорируя и головную боль, и вот-вот начнущий завывать желудок. Игнорируя роящиеся в голове догадки и мысли.
И совершенно неожиданно для нас обоих его спасает Анджей, шагнувший с крыльца и небрежно, слово куль с морковкой, скинувший с плеча не успевшее затвердеть тело старика.
Если бы у меня было чуть больше сил, я бы подпрыгнул и отскочил. Лука же остаётся совершенно равнодушным:
— Хозяин дома, я полагаю?
Киваю, ощущая, как сводит нижнюю челюсть.
Всё верно, хозяин дома. Хозяин подвала. Хозяин всех тех страшных заготовок.
На свету кажется маленьким совсем. Сухим и слабым. Только нож, покрытый тёмными высохшими пятнами крови, всё ещё висит на поясе.
Взглянув на лезвие, понимаю, что снова становится дурно. Вспоминаю хруст, с которым он рубил что-то наверху…
— И что же послужило причиной его — не сказать, что такой уж и преждевременной — кончины?
Анджей пожимает плечами.
Меня мутит так, что если открою рот, то желудок на этот раз точно не удержится внутри и выпадет. Вместе с селезёнкой, желчным и всем остальным.
— Задавило упавшей лестницей. Тяжеленная, зараза, я даже думал, что один не подниму.
Ирония во всей красе.
— Это я её толкнул.
Смотрят на меня так, будто бы я только что сознался в том, что, не вытерпев голода, закусил человечиной.
Анджей отмирает первым и отрицательно мотает головой:
— Разве что в своих мечтах, малыш. Крепления обломаны, едва ли тебе хватило бы сил на такой рывок.
Замираю в недоумении теперь.
Это как это? Как так? Я же помню, что сам, своими руками… Своими руками…
Медленно разворачиваю ладонь, но не разглядеть следов ржавчины — перепачкана землёй.
Непонимание завладело мной целиком.
Как это?
Вспоминаю слова Луки. Про зарубки и круг. Прежде чем объяснить сразу обоим, делаю несколько судорожных глотков. Мокрые теперь уже и рукава, и грудь.
— Это была банши — она потушила костёр и не позволила нежити меня сожрать. Поманила за собой, и я вроде как выбрал меньшее из двух зол. Провела меня через топь и исчезла с рассветом. Указывала на этот дом и тот, что соседний. Почему на этот, я догадался только внизу. Она не ждала Даклардена, она ждала этого сумасшедшего деда, озабоченного заготовкой… — осекаюсь и с силой жмурюсь, понимая, что рано или поздно меня всё равно вывернет, — мяса на зиму.
— А тебя он как туда загнал? Вилами угрожал?
— Опоил. Знаете, никогда больше не войду в дом к незнакомцу, радушно предлагающему чайку.
Лука хмыкает в ответ на слабую шутку, да только выходит у него крайне мрачно. Всё на корточках сидит напротив, и, чтобы глянуть на Анджея, ему приходится задрать голову вверх.
— Надеюсь только, что ты там ничего не ел.
Отрицательно мотаю головой, да так яро, что тут же нарываюсь на спазм. Тошнота утраивается, и, отвернувшись, всё-таки поддаюсь ей, содрогаясь от приступа рвоты. Больно, но не так, как было бы, будь желудок совсем пустой.
Сочувствующая ладонь тут же проходится по моей спине и, поднявшись выше, отводит вылезшие волосы от лица, придерживает их. После касается лба и кажется просто ледяной на контрасте с моей кожей.
— Да ты горишь. — В голосе Анджея — у кого же ещё тут такие холодные руки — мелькает беспокойство и ещё что-то, тщательно скрытое и настолько слабое, что не разобрать. — Совсем паршиво?
Пожимаю плечами, не спеша оборачиваться, и только протестующе мычу, когда он отнимает пальцы. Тянусь следом и пытаюсь даже схватиться за его руку.
— Куда?
— Вниз. Нужно достать остальных. Сдаётся мне, твоя призрачная подруга не зря указывала ещё и на соседний дом.
Понуро киваю и жалею, что нельзя вытянуться прямо тут, на земле. Лихорадка или дикий лающий кашель совершенно точно не облегчат поиски.
Нужно. Достать. Остальных.
Вспоминаю о той самой девочке и успеваю перехватить Анджея до того, как тот сделает хотя бы шаг.
— Погоди! — С пугающей даже для самого себя ловкостью, подскакиваю и хватаюсь за его плащ. Ноги тут же подводят, и не подхвати он меня — они оба, на самом деле, просто вторую пару рук, потянувшую меня вверх и сцепившуюся где-то на впалом животе, хочется проигнорировать, — рухнул бы вниз. Потому что они как раз тёплые. И слишком отвлекают.
— Там, внизу, — начинаю тараторить, понимая, что сознание медленно уплывает, и ноги уже отказались бы держать, если бы не дополнительная опора, — была девочка. Живая девочка! Он забрал её вечером или ночью, я не знаю точно, но назад в подвал не вернул. Поищи её! Поищи в доме! Может быть, она ещё…
Качает головой, и я осекаюсь. Пальцы разжимаются сами, и тяжёлая плотная материя выскальзывает из-под них. Ладони монстролова, держащие мои плечи, опускаются тоже.
Послушно делаю шаг назад вместе с Лукой.
Горечь в горле. Под веками — раздражающий их, невидимый всему миру песок.
— Ты видел её, да? — Догадаться, увы, несложно. — Она в той комнате?
— Йен…
— Но банши сказала, что не заберёт её! Что она пришла не для того, чтобы забрать её, а это значит, что она могла остаться живой! — кричу на него и сам не замечаю этого. Кричу, и словно всё то, что я чувствовал, находясь под полом, было замёрзшим и начало таять сейчас.
Словно по новой осознанием обожгло. Словно только сейчас понял, что самые страшные монстры прячутся не в лесах, а здесь, среди людей.
Монстролов глядит на Луку и становится почти что виноватым. Опускает взгляд и когда говорит, то делает это много тише, чем обычно:
— Ты единственный, кого я нашёл живым в этом доме.
— Тогда где она?
— Тебе нужно успокоиться, конфетка, — это Лука уже, склонившись к моему уху, шепчет, и меня отчего-то совершенно не беспокоит то, что сейчас мы не просто близко. Если он отпустит меня, я упаду. Он сейчас — моя опора, к которой я привалился всей спиной. Но разговариваю не с ним. Требую ответа не от него:
— Просто покажи мне её.
— Она уже несколько дней как не была живой, когда он забрал её.
— Ещё как была! Откуда тебе знать?! Это я был там! Это я нащупал её пульс, и на меня она смотрела, приоткрыв глаза!
Молчит. Раздражённо смахивает лезущую в рот чёлку, тем самым обнажая уходящий на скулу шрам. Выдерживает паузу.
— Хорошо. — Звучит тяжело, как если бы словом можно было приложить, как обухом топора. — Я покажу тебе. — И добавляет тут же, только уже обращаясь к Луке: — Держи его. На мне трупы, на тебе Йен.
— Я согласен поменяться на трупов… — бормочет, дыханием согревая мою щёку, и я не совсем понимаю почему. Не понимаю, пока он не отводит меня чуть назад, ближе к забору.
Не понимаю, но терпеливо жду, когда же вернётся Анджей, скрывшийся в доме. Вернётся, с грохотом, спиной вперёд, рывками таща за собой ничем не приметную тёмную бочку, крышка на которой явно была недавно сбита и теперь лежит, прилаженная кое-как. Бочку, которую я и не заметил, когда пробирался наружу. С трудом миновав порог, дотаскивает её до края крыльца и оборачивается на тут же сцепившего пальцы крепче Луку.
А у меня сердце где-то под подбородком бьётся в этот момент. Колени дрожат.
— Банши не забрала её с собой, потому что сделала это ещё до того, как ты попал вниз, — повторяет, как если бы пытался убедить в последний раз. Как если бы надеялся, что я сейчас кивну и отвернусь.
Упрямо мотаю головой.
— Она дышала вместе со мной и открывала глаза!
Чистильщик сжимает челюсти и сворачивает двухсотлитровую, если не больше, бочку набок. Крышка тут же соскакивает под весом стремительно вываливающегося содержимого и скатывается со щербатых подметённых ступенек. Скатывается, разбрасывая по промёрзшей, с чёрными проплешинами и жухлой травой земле верхние и нижние конечности. Абсолютно лысые, белые и… замаринованные.
Запах уксуса самый сильный из всех. Уксуса и пучков трав.
Черты маленьких лиц сильно свезены, словно разъедены, но то самое я всё-таки узнаю. То самое, что с провалами вместо глаз, синюшными пятнами, распахнутым ртом и единственным уцелевшим, но совсем чёрным ухом. То, что остановилось в метре от моей ноги.
— Верхнее… — даже чистильщик запинается и долго молчит, подбирая слова, — тело было замариновано позже остальных. Он рубил её уже глубоко мёртвой, Йен. Уже после того, как она начала разлагаться.
Меня бы вывернуло по новой, если бы было чем. Меня бы вывернуло костями наружу, если бы это было возможно.
Пальцами вцепляюсь в волосы, с силой дёргаю, нарочно причиняя себе боль, чтобы заглушить ей все те голоса, что разом завопили в моей голове. Разом, да так, что челюсти сводит от желания перекричать их. Заткнуть хоть как-нибудь.
Голову на части рубит. Раскалывает.
Лука тащит меня дальше, почти к самому забору. Анджей, так и не встретившись со мной взглядами, снова скрывается в доме.
Раскачиваюсь из стороны в сторону, то и дело пытаясь повиснуть, оттягивая вниз чужие руки. Как неправильный маятник. То из стороны в сторону, то вверх-вниз.
— Но как же… Как же… — Оборачиваюсь, запрокидывая голову назад, совершенно наплевав на то, чьё там вообще плечо. Жмусь к нему, как уже было, и вцепляюсь в запястья, изо всех сил их сдавливая. — Как же так? Я же с ней…
— Галлюцинации — коварная штука, конфетка. — Мне настолько плохо сейчас, что чудится ещё и какая-то странная нежность в голосе, да ещё и напополам не с разъедающей мерзкой жалостью, а сочувствием. Совсем сбрендил. — Тебя отравили, а внизу ещё и воняет так, что меня самого едва не вырубило, стоило только в люк сунуться. Ты ничего не мог для неё сделать. Ни для кого из них.
— А ты бы… Ты сам бы сделал, если бы мог? Что бы ты сделал, если бы от тебя зависела чья-то жизнь? Что бы ты сделал?..
Косится на дверной проём с распахнутой, перекошенной от удара дверью и разжимает руки. Но не для того, чтобы позволить мне сползти вниз — перехватывает за плечи и разворачивает к себе лицом.
И я очень рад этому сейчас. Очень. Что угодно лучше, чем замаринованные, выбеленные, разбухшие конечности маленьких тел.
— Ничего. Я бы не стал что-то делать. Я и не сделал, даже когда понял, откуда взялась та царапина. Когда вспомнил о ноже и о том, что отдал его тебе. — Отпихнуть его хочется невыносимо, но держит крепко, а в моих пальцах совсем не осталось сил. — Но не пройдя и сотни шагов, я вернулся назад. Потому что вместо того, чтобы желать избавиться от тебя, от твоего неуёмного желания лезть, куда не просят, я чувствовал себя хуже, чем когда-либо за последние несколько лет. Целых сто шагов, можешь себе представить? — Хмыкает, а я рта не могу раскрыть. Кусаю губы. Жду, когда продолжит. — И поэтому я вернулся к той самой царапине. И мы начали всё по новой. И если тебе станет легче, кое-кто был так зол на меня, что обещал, что сделает со мной то же самое, на что я, промедлив, обрёк тебя.
— Так ты ему рассказал?
— О чём? О том, что проигнорировал очевидный знак, или о том, что…
Мне хватает сил на то, чтобы вскинуть ладонь и зажать ему рот. Брезгливо кривится и тут же отдёргивает голову. Только что был совершенно серьёзным, но снова начинает подначивать меня. Сменил маску или две за пару ничтожных секунд.
А у меня, выскобленного прошедшими днями, нет на это ни желания, ни каких-либо моральных сил.
Понимает, должно быть, смягчается и наконец-то милостиво позволяет мне снова соскользнуть на землю. Оставляет мне свой плащ и обе сумки. Принимаюсь тут же резво шарить в той, что привык уже считать своей, и, на удивление, нахожу там пару подмороженных мягких груш.
— Прости, княжна. У местных с яблоками туго.
— И ты решил свистнуть пару груш?
— Ну, во-первых, если корзина стоит около ворот, то почему бы и не воспользоваться столь любезным предложением? А во-вторых, это был не я.
Заставляет меня улыбнуться, прежде чем исчезает в доме. Анджей показывается почти сразу же после этого. Вытаскивает во двор пару простыней, и следующий час я просто наблюдаю за тем, как они собирают разрозненные тела.
Почти у всех недостаёт деталей. Почти все те, что остались внутри, тщательно вылужены и начали сохнуть.
Мне и мерзко, и стыдно, но с голодом ничего не поделать. Зубами жадно впиваюсь в бок груши и не могу остановиться, пока не прикончу обе.
Солнце высоко в зените оказывается, когда сонные местные жители наконец замечают, что что-то не так.
С горечью понимаю, почему никто ничего не услышал. Потому что дела им до них нет. Нет дела до сухонького одинокого деда, что живёт на самой окраине. Никому не было — до тех пор, пока женщина, что вышла на крыльцо дома напротив вылить мутную воду из таза, не выронила его и не зашлась криком.
Чуть позже оказываются опознанными все детские тела. Все, и та девочка, на части которой я упорно заставляю себя не смотреть, — одна из них. Девочка, что жила в этом самом доме, что стоит напротив. Девочка, что пропала, выйдя дохлых, тревожно разоравшихся кур покормить.
***
Это уже один из многочисленных ритуалов, которыми я оброс. После каждого пережитого злоключения придирчиво осматривать своё отражение в зеркале, гадая, изменилось ли чего.
Но ни рогов, ни второго ряда зубов всё не вылезет, разве что скулы всё чётче и чётче да кожа, и раньше не очень-то загорелая, теперь меловая.
Мне не очень нравится оставаться одному после всего случившегося, но никто не предоставляет выбора, и поэтому приходится довольствоваться хотя бы тем, что есть крыша над головой, светло и вроде как сытно.
Последнее мне теперь трудно определить. Есть могу только совсем понемногу, не перегружая желудок, и поэтому постоянно испытываю ноющий, подтачивающий голод. Но его игнорировать куда проще тревоги.
Все дома в этом селе одинаковые. Что снаружи, что внутри. И тот, в который пустили переночевать нас троих, ничем не отличается от дома, подвал которого я успел изучить лучше, чем свои ладони. Те же стены, расположение скудной мебели и дверь во вторую маленькую комнатушку. В которой, правда, стоит кровать — и никаких тебе ведущих вниз страшных люков.
Хозяйка спешно ретировалась ночевать к одной из своих живущих неподалёку сестёр, Анджей и Лука разбираются с местными и всё ещё выискивают остатки маленьких тел.
К счастью, дом, в котором нам предстоит ночевать, стоит через десяток от того, во дворе которого с самого полудня слышится надрывный плач. Словно скребёт по нервам.
Мне удалось худо-бедно отмыться, но кажется, что запах всё ещё преследует. Запах лежалой трупачины и выедающего глаза уксуса. Кажется, что не избавиться, сколько кожу ни три. Кажется, всё потому что впитался в волосы. Волосы, которые мне без тонны горячей воды ни за что не промыть…
Шатаюсь из стороны в сторону, наступая на скрипящие половицы, и то и дело поглядываю на большие портновские ножницы, что висят над рабочим столом хозяйки дома. Лезвия широкие, дужки большие… Просто притягивают взгляд. Даже, помедлив, беру их в руки, но никак не могу решиться.
Словно наваждением ведёт. Не собирался, но, лишь краем мысли зацепившись, не могу перестать её думать. Просто по кругу в голове. Просто не избавиться.
Даже подхожу к мутному — совершенно не чета тем, что стоят у Тайры, — зеркалу в сотый раз за последний час и покусываю губы, надеясь, что боль поможет решиться.
Запах с ума сводит… Запах, пропитавший мои волосы…
Тяжесть зажатых в ладони двойных лезвий придаёт уверенности, но всё равно трудно. Словно не бесполезные пакли, а часть себя собираюсь отсечь. Словно сделай я это, и изменится что-то. Словно…
Качаю головой. Вдыхаю полной грудью, ощущая удушливый кислотный душок, и решаюсь уже.
Развожу лезвия и, убедившись, что те наточены, медленно завожу руки за шею, к основанию косы.
Отдёрнуть пальцы хочется до невозможности сильно.
Щёлкнуть ножницами — ещё сильнее.
Дышать отчего-то трудно.
Решимости недостаёт. Всего капли. Всего чуть-чуть…
Наверное, проще будет, если закрыть глаза. Решаю и даже пробую сделать это вслепую, но, крупно вздрогнув, тут же отказываюсь от этой идеи.
Крыльцо старое проседает под чужими шагами. Скрипит. Двери две. Одна с улицы, вторая из сеней.
Не отвожу ножницы в сторону, не оборачиваюсь, но в отражении слежу за ручкой. Та расхлябанная и держится только на честном слове да криво вбитом снизу гвозде. Та расхлябанная и, поворачиваясь, издаёт скрип настолько смахивающий на стон, что хочется пожалеть.
Мелькают полы серого плаща, и я спешно отвожу взгляд.
Отлично, Лука.
Впрочем, после той проклятой, не отмывающейся с кожи жижи он как минимум должен мне ответную услугу.
— Что ты делаешь? — Щёлкает бляшкой и скидывает с головы капюшон. Тот мокрый весь, усеян мелкими противными каплями. Снова моросит дождь.
Неопределённо веду плечами, и лезвия холодят основание моей шеи. Ёжусь от прикосновения.
— Мне всё кажется, что воняет, — говорю ровно, запрещая себе даже малую толику истерических ноток. Запрещая себе жаловаться вместо того, чтобы просто выдавать факты. — Никак не могу избавиться от запаха. С волосами сложнее всего. Ты должен знать.
Кивает. Оценивающе осматривает, чуть склонив голову, и делает шаг вперёд:
— И не можешь решиться?
— Я уже решился, отрезать не могу.
Хмыкает.
Ещё шаг.
— Хочешь, помогу?
Киваю быстрее, чем успею сообразить, что он колебаться не станет. Быстрее, чем пойму, что вот сейчас всё — прощайте, с детства не стриженные космы. Прощай, княжна.
В носу тут же щиплет, а веки, словно сухие-сухие, изнутри что-то едва уловимо жжёт.
Он становится за моей спиной и, прежде чем забрать ножницы, сжимает их прямо так, с моими пальцами. Прямо так, не глядя, ухватившись, как пришлось, и неприятно сдавив. Смотрит на мой затылок, а не взгляда ищет в отражении зеркала.
— Правда в том, конфетка… — Предоставив всё ему, я безвольно вытягиваю руки вдоль туловища и борюсь с тем, чтобы не сжать ладони в кулаки. Говорит размеренно и вкрадчиво, пальцами второй руки пройдясь по кое-как переплетённой косе. Говорит, и тугие лезвия расходятся шире, негромко скрипнув друг о друга. Зажмуриться хочется до ужаса. Спрятаться. — Что тебе больше не удастся отмыться. Отрежь ты волосы или из шкуры выпрыгни. Ничего не изменится, и запах будет по-прежнему стоять у тебя в носу. И вот здесь. — Касается моего виска, нажимает на него и вместо того, чтобы щёлкнуть ножницами, делает шаг назад, совершенно спокойно возвращая отобранное на портновский стол. Скрещивает на груди руки и усаживается на край, наплевав на то, что сминает разложенные выкройки.
— Ты же сам предложил помочь. — Это звучит не столько обиженно, сколько бессильно. Но вместе с тем словно часть груза спала с плеч.
Лишил меня возможности совершить задуманное, а мне почему-то вовсе не хочется оттолкнуть его и попробовать самому. Ещё раз.
— Именно это я и делаю.
Выдыхаю. Всё ещё чувствую проклятую вонь. Но, кажется, будто бы меньше.
— Где Анджей?
Устало трёт переносицу пальцами и подбородком указывает на занавешенное окно — это уже я, а не хозяйка дома, плотно задёрнул все шторы.
— Во дворе. Разговаривает со старостой. Мы вроде как достали всех, но не подписывались выкапывать могилы и оставаться на погребение.
— Зачем это?
— Традиции, мать их… Ты нашёл их, тебе и провожать. Как-то так.
От одной мысли, что придётся обойти шесть или семь детских могил и просто посмотреть на каждый, свежей горкой земли возвышающийся холм, кожа становится ледяной. Переморозило тут же, по всему телу пронёсшись волной мурашек.
В попытке сохранить немного тепла, обнимаю себя руками.
— А что с дедом? Его тоже должны похоронить?
Отрицательно мотает головой, и тени, что отбрасывают сразу три зажжённые масляные лампы, искажают черты его лица. Нос кажется непомерно большим, а глаза — запавшими внутрь провалами.
— В болото за деревней выкинут.
— А если встанет? — опасливо уточняю, прекрасно осведомлённый, откуда берутся бродящие вокруг селений ожившие утопленники.
И меньше всего мне хочется, чтобы тот, кто и при жизни передавил немало людей, продолжил делать это после смерти.
— Анджей сделает так, что не встанет. С самого утра думаю о том, как повезло этому полоумному любителю человечины…
Повисает пауза.
Слышно, как, задувая в щели на чердаке, завывая, гуляет ветер. Слышно, как протяжно воет чей-то привязанный к будке пёс. Слышно, как колотится моё сердце.
— Это в чём же?
Лука двумя пальцами ведёт по щербатой кромке стола и, лишь обрисовав угол, поднимает на меня глаза. Всё, что говорит следом, сопровождает настолько внимательным взглядом, что ощущаю его словно лезвие, отделяющее кости от плоти.
— Умер легко. Сломал хребет и тут же откинулся, придавленный лестницей. — Словно препарирует меня, отслеживая реакции. Словно ЗНАЕТ, но хочет получить подтверждение. Словно всё ещё сомневается. Глаза его становятся узкими щёлками. — Или нет?
Это сложно назвать осмысленным решением. То, что я собираюсь сделать. Это сложно назвать решением вообще.
Но мне так хочется сказать! Мне так хочется поделиться с кем-то! С кем-то, кто не настолько хорош для того, чтобы осудить меня.
Пульс тут же подскакивает. Даже пальцами сжимаю запястье, неосознанно пытаясь удержать его.
С силой укусив себя за язык и глянув на дверь, спешно приближаюсь к всё тому же, занятому столу. Близко, как было тогда, с арбалетом. Близко, но лицом к лицу.
Чтобы сказать то, что я собираюсь, приходится трижды облизать губы. Губы, на которые он тут же смотрит, привлечённый движением языка.
Пульс не в венах уже — грохочет в ушах. Кажется, отражается от стен.
Вцепляюсь в край стола, потянувшись вперёд, подбородком касаюсь его плеча и быстро, боясь передумать, шепчу ему на ухо. Шепчу, словно, если повысить голос на толику, вся деревня услышит. И чёрт бы с деревней — услышит тот, кого я так сильно боюсь разочаровать.
— Он упал вместе с лестницей, но продолжал бормотать. Бормотать себе под нос, а после — глядя в моё лицо. Повторял, что я плохой. Очень-очень плохой… Грозил мне пальцем и пытался выбраться… — Беру вынужденную паузу, чтобы напомнить себе о том, что иногда надо дышать. Чтобы напомнить себе о том, что я, в отличие от старика, в своём уме и не должен трястись и бормотать. Что так близко быть не должен тоже. И ладонь, сжавшую моё предплечье, если удумаю убежать всё-таки, продолжать не замечать. Кровь в ушах тоже — не пульсом, а прибоем уже, да так, что голоса разума и хаотичных мыслей не слышно. — Пытался скинуть… А я всё думал, что же будет, если у него получится… Я всё думал, найдут ли что-нибудь, хотя бы частицу меня. Узнают ли. И те дети… — Торможу снова, и на этот раз уже на то, чтобы отдышаться, уходит вечность.
Перехватывает моё лицо ладонями, поднимает, удерживая напротив своего, не позволяя отстраниться.
Напряжённо молчит.
Всё ждёт.
Ждёт…
Неловко улыбаюсь, кое-как скривив губы, и смотрю не в глаза, а на сведённые брови. Смотрю на веки и чёрную, выбившуюся из хвоста прядь. Улыбаюсь шире. Спина абсолютно мокрая, но ни капли влаги на глазах.
— Я его задушил. — Произнести не так уж и сложно, оказывается. Только лёгкие продолжает резать. Смаргиваю момент и могу наконец встретить его взгляд. — Задушил перекладиной лестницы. Я думал, что никогда не смогу разжать пальцы, продолжал сжимать её, пока банши не явилась снова. Я. Его. Задушил, — повторяю, чеканя по слогам, и понимаю вдруг, для чего же люди прилежно ходят на исповеди. Понимаю, что значит поделиться с кем-то и ощутить, как стальная рука, что всё это время держала моё сердце в тисках, разжимается.
Кажется, только сейчас осознаю, что всё. Всё закончилось. И трупный смрад наконец-то перестаёт мучить меня. Вместо него проступают другие запахи. Дождя, дерева, пота и даже висящего над печью, давным-давно высохшего насмерть пучка укропа. Соли и даже приглушённый — груш.
— И он заслужил это. — Лука всё ещё внимателен, как выслеживающий добычу ястреб, но хватка уже не такая железная. Могу чуть опустить голову вниз. — Минимум трижды.
— А я? — спрашиваю, неосознанно копируя его манеру изучать что-то, чуть наклонив голову. — Я заслужил? Заслужил помнить об этом? Я никогда не решился бы… Если бы не думал, что ты предал меня.
— Предал?.. — пробует на язык, опускает руки, и я тут же отступаю назад, на безопасное расстояние. Как если бы собирался защищаться от чего-то. От требований разъяснить или колких издёвок. — Обвиняешь, значит?
— Пытаюсь объяснить.
Качает головой, расслабляется и больше не сидит так прямо, как если бы вместо позвоночника в его спине застрял двухметровый кол.
— Мне и не нужно объяснять, принцесса. А Анджей…
— Не узнает, — договариваю, совсем как он сам за монстроловом в лесу. Совсем как он, даже интонация на ту, напряжённую, смахивает. Даже интонация и движение неосознанно приподнявшихся бровей.
— Почему нет? Думаешь, он поступил бы иначе?
— Думаю, что ждёт иного от меня. — Смотрю на свои ладони, чтобы проще было собраться с мыслями. На правой — пятно от краски, на левой — проступившая синяя полоса. — Хочет, чтобы я был лучше, чем есть сейчас. Лучше, чем…
— Он сам или я. — Меняемся ролями, и уже он понятливо кивает, заканчивая за меня. — Боишься, значит… Чего же?
— Стать следующим разочарованием.
Намёк непрозрачен. Намёк таков, что лучше бы мне снова на обломанные ногти перевести взгляд. Не делаю этого, смотрю в его глаза. Мелькнувшее удивление сменяется слишком уж явным для того, чтобы быть настоящим, весельем:
— Зачем тогда рассказал мне? Меня ты не боишься разочаровать?
Мотаю головой и, скрывая улыбку, поджимаю губы.
Напряжения почти больше нет. Снова сводит всё на шутливый флирт и едва ощутимые подначки. Словно тычет в бок, но не палкой, а мягкой соломинкой.
— Потому что мне нужно было кому-то рассказать. И потом, я даже не знаю, что нужно сделать, чтобы разочаровать тебя.
— Думаешь, у меня настолько низкие требования? — Вскидывает бровь, и я не придумываю ничего лучше, чем закатить глаза и отвернуться.
Складываю руки на груди, понимая, что на следующую остроту мне мыслей уже не наскрести, и тут же забываю о новой, едва не начавшейся перепалке.
Половицы скрипят в сенях. Негромко стучит засов на притворённой двери.
Бросаюсь к той, что ведёт в дом, и носом влетаю в мокрую твёрдую грудь. Из-за многочисленных застёжек на куртке выходит довольно больно. Что-то негромко хрустит, и я охаю.
Он тоже мокрый весь и пахнет, к счастью, сыростью, а не тем самым, что хранилось в страшном подвале.
— Знаешь, мне впервые сломали нос в простой драке. Второй раз это случилось, когда перекинувшийся оборотень швырнул меня в стену сарая. Ты же будешь первой неловкой бестолочью, которая сделает это о чужую одежду.
Фыркаю в ответ, стараясь скрыть улыбку, скорее наоборот даже — изо всех сил напуская на себя обиженный вид, и ничего, абсолютно ничего не выходит. Касаюсь кончика носа, ойкаю и тру его. И губы предательски сами растягиваются.
Потому что монстролов тоже улыбается, а не давит из себя саркастичную ухмылку. Потому что монстролов, коснувшийся большим пальцем моего подбородка, и вправду рад меня видеть. Целым.
— А третий и четвёртый? — Лука оказывается быстрее, чем об этом же самом успею спросить я.
Отступаю в сторону, позволяя ему отойти от порога, и, всё ещё потирая лицо, жду ответа.
— Помню только пятый и последний.
— Да? И кто же такой отчаянный?
— Один бешеный придурок.
Опускаю руку даже, недоумевая, как это он позволил кому-то, лишённому сверхъестественных сил, съездить себе по лицу, да ещё и так сильно.
— Надо же! Человек? И что с ним стало? — любопытствую и наконец, когда двери заперты, а рядом есть кто-то более чем способный постоять и за себя, и за меня тоже, расслабляюсь полностью, даже стаскиваю куртку.
Внутри довольно тепло, но я всё никак не мог поверить в то, что не придётся срываться куда-то посреди ночи и бежать. Что не придётся думать о том, что меня в любой момент могут схватить, разделать и распихать по банкам.
Анджей делает то же самое, но прежде чем стащить верхнюю одежду, запускает руку за пазуху и почему-то передумывает. Но отвечает всё же. Отвечает, коротко хмыкнув растянутым до середины скулы уголком рта:
— Сидит сейчас напротив меня и задаёт идиотские вопросы.
Лука становится самодовольным и едва ли не лучится — так широко ухмыляется. Выглядит польщённым и даже отвешивает лёгкий поклон.
— Надо же, а я-то уже и забыл.
— Пора бы тебе прекращать забывать. — Подтекст невозможно не почувствовать. Надеюсь на интересное продолжение даже, на ещё одну ниточку к прошлому, но чистильщик тут же меняет и тему, и тон: — Свои игрушки где попало тоже.
Выдёргивает из мелькнувших, прямо к подкладке предусмотрительно пришитых шлиц узкий длинный нож — тот самый, что отобрал у меня в подвале, — и, подкинув на ладони, перехватывает за лезвие. Протягивает наёмнику, но тот не спешит подниматься, чтобы забрать, или хотя бы поднять руку.
— А это и не мой вовсе.
— Вот как?
— Да. — Уверенности в его голосе с каждым словом всё больше: — Считай, что я его подарил.
— И давно?
Качает головой и даже вроде бы действительно подсчитывает.
У меня же во рту суше, чем было, когда я жадно глотал воду, пытаясь напиться после нескольких дней голодовки.
— Выходит, что почти как три дня или, наоборот, сейчас, может? Чёрт его знает.
Анджей, кажется, всё ещё раздумывает. Морщит лоб, хмурится, прикидывает вес оружия, подбрасывает его ещё раз и, коротко кивнув для себя больше, чем для кого-то ещё, соглашается с этим.
— Что же… — Подходит и вкладывает клинок в мою ладонь. Сжимает пальцы поверх рукояти, вертит кистью, словно решая, подходит он мне или нет, и отступает. — Ладно. Придумай что-нибудь с ножнами. Иначе ты будешь первой бестолочью в истории, не только сломавшей нос о чужую куртку, но и зарезавшей себя во время приступа икоты.
— О, ну спасибо, — ворчу, якобы обиженный, и спешу поскорее положить оружие на стол. На самом же деле отворачиваюсь от них обоих, чтобы переждать, пока сойдёт вспыхнувший от хлынувшей к лицу крови румянец на щеках. — Я не настолько безнадёжен.
— Я поверю в это, когда ты сможешь поймать кролика себе на ужин, — раздаётся со стороны швейного стола, и я от возмущения просто задыхаюсь.
— Ты же говорил, это был заяц?!
Анджей посмеивается, но берёт себя в руки тут же. Видно, что тоже позволяет себе немного отдохнуть наконец. Увериться, что и в этот раз с непутёвой княжной всё обошлось.
— Ладно, хватит. — Заставляет себя стать серьёзным, но глаза всё равно то и дело щурит, чтобы скрыть нечто, что так и плещется где-то в глубине. — Пора решить, куда двигаться дальше, и не потерять зазря ещё больше времени.
Прочищаю запершившее горло.
— Ну, вообще-то… Я бы не сказал, что мы потратили его зазря.
— Что ты имеешь в виду?
Вспоминаю о видении, что в качестве своеобразной благодарности почти насильно вложила в мою голову банши, и мрачнею снова. Воспоминания о подвале тянутся одно за другим, чередой. Те, что реальны, и те, что, возможно, нет.
Но одно точно. В одном уверен.
— Йен? — Это Лука уже поторапливает, насилу выдёргивая из почти транса.
Смаргиваю и гляжу сначала на одного наёмника, а после на другого.
— Я знаю теперь, где Дакларден.