Часть 3. Глава 3 (1/2)
Легко быть храбрым в отцовском дворце, грудью защищая сестру от влетевшего в окно шершня. Легко быть храбрым в чужой спальне с неким заезжим вельможей, лица которого теперь и под пытками не вспомнить. Легко быть храбрым в полной или почти безопасности. Легко, когда самое страшное, что может случиться, — это противной шишкой вздувшийся укус или достаточно сухой отказ в ответ на приглашение покувыркаться.
И совершенно невозможно ощущать себя почти рыцарем без страха и порока посреди леса, влезая в низинах в одну грязную лужу, покрывшуюся ломким льдом, за другой. Совершенно невозможно не трястись в темноте, когда указывающий дорогу силуэт исчезает вовсе, и лес в ту же секунду оживает — скрипами, шорохами, обиженным голодным воем. Исчезает, чтобы появиться снова, поманить пальцем и без единого слова продолжить путь.
Она такая же призрачная, как и души, парящие за кругом, но по сути своей совершенно иная. Определённо точно не добрая, но и не злая. Она словно из мела и страданий сотканная, не похожая ни на духа, ни на пускай и триста лет как умершую женщину. Кажется, что никогда и не была живой.
Небо начинает выцветать над головой, становиться светлее и вместе с тем ещё более зловещим.
Скрежет всё ещё слышен, но будто издалека, будто из-под толщи земли.
Каждые тридцать-пятьдесят шагов оставляю на грубой коре дерева тонкий росчерк. Зарубку, что должна помочь остальным найти меня. Найти в месте, в которое она меня ведёт. Неужто и взаправду к Даклардену?
Но для чего ей? Чтобы наконец освободиться? Или забрать его с собой? Или банши лишь предвестники, а не те, кто собирают души?
Вопросы, вопросы, вопросы… В пору заводить дневник попухлее и записывать самые интересные из них. Записывать, а после выпытывать ответы или искать их самому, копаясь в пыльных фолиантах. Если, конечно, на это будет минутка между бесконечными попытками выжить.
Былым страхом и не пахнет, лишь неясные опасения гуляют по крови, заставляя её течь быстрее. Откуда-то знаю, что, пока она тащит меня куда-то, обитатели этого места не смогут навредить мне. Пока я ей зачем-то нужен.
Вспоминаю, как пугающе легко она расправилась с защитным кругом и её пронзающий насквозь, заунывный вой. Вспоминаю, ёжусь, хлёстко получаю не замеченной ранее веткой по лицу и, выдохнув, прибавляю шага.
Стараюсь не думать о том, куда она меня в итоге выведет и что подумает Анджей, когда вернётся на поляну. Когда они оба вернутся. Не может же монстролов не найти эту вечную проблему на свою голову, в конце концов? Но что они будут делать с потухшим пламенем? До рассвета ещё так далеко…
Стараюсь не думать о том, что будет, если никто не догадается обратить внимание на мои царапины и найдут в итоге не меня, а уже то, что останется. После призраков, голодной твари, что пленит нерадивых, остановившихся под местными деревьями глупцов или того, что охраняет Даклардена.
Выдыхаю, ощущая, как в груди что-то болезненно сжимается, и, схватившись за бок, продолжаю следовать за той, кто по скомканным рассказам ведьмы никогда не снимает свою вуаль. А если насильно сорвать и заглянуть в её лицо, то так на месте стоять и останешься с искажёнными гримасой ужаса чертами и сердцем, разорвавшимся в груди. Моё так точно бы не выдержало. Моё сжимается от спазматической боли даже от простого бега или когда очередная высунувшаяся из-под толщи грунта рука тянется следом за моими ногами.
Сбегаю с пригорка и оказываюсь совсем в низине. Под ногами чавкает грязь, а кое-где на выглядывающих из-под болотной жижи островках сидят себе невесть каким чудом не замёрзшие жабы.
Туман клубится, и я бреду в нём, как в молоке, не видя ничего ниже своих колен. Осторожно прощупываю почву, прежде чем перенести на ногу вес, совершенно не желая провалиться, но забываю про все предосторожности, когда нечто незримое и скользкое лениво проползает мимо, обвиваясь вокруг моего сапога.
Бросаюсь наутёк, да с такой скоростью, что почти ровняюсь с ведущей меня банши. И, едва не потерявшись в камышах и выбравшись наконец из леса и из плотной, словно загустевающий бульон, тины, вижу перед собой не просеку или очередную поляну, а деревенские столбы.
Надо же… Неужели к той самой вывела?
Плывёт уже по пустынной дороге и, минуя главные ворота, на которых я украдкой оставляю едва заметный, из двух ломаных линий состоящий крест, ведёт в обход. Ведёт до бреши в, казалось, глухом заборе, в которую только такой тщедушный хиляк, как я, пролезть сможет.
Светлеет, и я невольно начинаю думать о том, что последние мои утра как на подбор — одно хуже другого. Чего ждать от завтрашнего — и помыслить страшно.
Огибаю чей-то дом, не огороженный от главной и, видимо, единственной в селении улицы, и выхожу на дорогу. Не спешу прятать нож, хотя что-то и подсказывает мне, что деревенская стража вряд ли будет радушна, обнаружив в своих владениях чужака, да ещё и с оружием. С оружием, которое не его, и он почти не знает, что с ним делать, только и может, что чиркать на каждом встречном столбе.
Спящая деревня кажется вымершей, и лишь недавно убранные огороды да редкий собачий лай свидетельствуют об обратном. Ставни закрыты, на сараях и стайках замки, каждый второй дом почти по самую крышу увит высохшим плющом. К лаю добавляется ещё и протяжное мычание коровы.
Банши всё плывёт вперёд. Уже виднеется противоположный край селения, обнесённый высоким забором, когда она останавливается наконец меж трёх домов и, неопределённо взмахнув ладонью, пытается объяснить что-то жестами.
— Не понимаю, — произношу извиняющимся шёпотом и даже отвожу взгляд. — Прости, но я правда не…
Грозит мне длинным тонким пальцем и вдруг становится совсем расплывчатой. Чем светлее вокруг, тем бледнее она сама. Понимаю, что это значит, когда в воздухе остаются лишь неясные очертания.
Продолжает втолковывать мне что-то жестами, указывает на землю, а после — на чей-то забор и сразу же на соседний.
Испаряется окончательно, когда небо окрашивается бледно-розовым.
И что же мне теперь делать?
Всё-таки прячу нож, остриём вверх, чтобы куртку не прорезать, запихав во внутренний карман, и, растерянный, так и остаюсь посреди дороги.
Начинаю думать, что, наверное, стоило бы обойти всё селение и попробовать найти постоялый двор, как за спиной раздаётся лязг слишком характерный, чтобы с чем-то перепутать его. Лязг, с которым обычно отпирается дверной замок. Один из жителей уже проснулся и только что выглянул на крыльцо.
Напрягаюсь, ожидая криков, но на ступеньках показывается сухонький, уже пригибающийся к земле старичок. Смотрит с живым интересом, без намёка на сердито сведённые брови, прищурив выцветшие светлые глаза. Плешивый и седой, с подрагивающими руками и в тёплой, поверх свободной рубахи накинутой, овечьей жилетке.
— Откуда такой да так рано? — Голос у него мягкий, негромкий совсем, и я расслабляюсь, понимая, что наконец оказался в безопасности. Среди живых людей. — Сослепу никак не разберу: по одёжке парень, а лицо девичье.
Усмехаюсь совершенно беззлобно:
— Лицо я себе не выбирал, господин.
Дед тут же отмахивается, качает головой, спускается с крыльца и семенит к ограде.
— Какой я тебе господин? Это ты вон из господ, видно, куртка-то да сапоги… Местные в таком не ходят. Денег да в большие города хода нет. Какой нелёгкой тебя в нашу глушь занесло? Да ещё и одного.
Киваю на каждое его слово, почему-то решив не упоминать о том, что я, в общем-то, и не один вовсе. Решив не упоминать и, если случится что, не предупреждать местных жителей о новых гостях. Чёрт их знает, этих отшельников с их обычаями.
— На болотах заплутал, го… дедушка, — поправляюсь и улыбаюсь доброжелательно, насколько вообще способен улыбаться человек, бежавший несколько часов через лес. — Только к утру к дороге вышел. По деревне прошёлся — ни вывески, ни коновязи не заметил. Может быть, ты мне подскажешь, есть ли здесь трактир или постоялый двор?
Отрицательно мотает головой и негромко веселится, поглаживая впалый живот:
— Откуда же в такой глуши? Здесь пришлых и не бывает почти… — И вдруг, окинув меня цепким, не по годам внимательным взглядом, добавляет с явным подтекстом: — Мало кто выбирается из лесу.
Издаю нечленораздельный звук и тут же сожалею о том, что деньги в нашем маленьком отряде есть у всех, кроме меня. Разумеется, за каким чёртом они мне нужны, если платит везде Анджей? Анджей, который чёрт знает где!
Хочется выругаться и вовсе не так тонко, как порой позволяют себе дамы, стыдливо прикрывая веерами губы и понижая голос до шёпота.
— Ладно… — Беру себя в руки и, быстро облизав губы, оглядываюсь по сторонам. — А дом старосты в какой стороне?
Улыбается в ответ, и зубы у него, на удивление, крепкие и почти белые, что большая редкость для сельских жителей, да ещё и в таком возрасте.
— Так я и есть староста.
— О…
— Это тебе повезло, сынок. Сразу прямо по нужному адресу. — Вдруг выпрямляется, хлопает себя по лбу и, спохватившись, принимается частить: — Да что это мы всё на улице да на улице? Не по-людски как-то оно. Пойдём в дом, расскажешь мне, какими судьбами в наши края. Может, и помочь смогу чем, а если нет, то хоть поешь да выспишься.
Выдыхаю, пожалуй, слишком шумно, но со скопившимся внутри напряжением иначе никак. Мышцы тянет слишком сильно, стопы, как после танцев, горят.
Благодарно киваю и, пока пожилой мужчина, засуетившись, выдёргивает запирающий калитку засов, быстро рисую короткую черту на его заборе, тут же прячу нож на место. Просто так, на всякий случай.
***
Дома у него… странно.
Стоит только перешагнуть через порог, как в нос бьёт запах развешанных под самым потолком пучков трав. Да такой сильный, что кружится голова.
Безукоризненно чисто, деревянные полы надраены настолько, что становится неловко ходить по ним в грязных сапогах, но стянуть их не успеваю — хватает, на удивление, сильными пальцами за локоть и, позволив умыться, тащит за широкий, крепкий и достаточно большой даже для семьи на шесть человек стол. Усаживает, и я, пока он хлопочет у печи, могу осмотреться по сторонам.
Салфетки на взбитых, украшающих единственную кровать белыми глыбами подушках. Полотенца на вбитых в стену гвоздиках. И дверь — тоже одна во всей комнате. Запертая и явно ведущая в примыкающий сарай.
Гремит посудой, разжигает огонь, докинув в и без того пышущую жаром, ещё с вечера натопленную печь, и, взявшись за ухват, достаёт из её жерла горшок с чем-то съестным. Кипятит воду в другой посудине, засыпав в чашку каких-то сушёных корешков, и принимается разливать по тарелкам своё варево. Ставит передо мной полную миску, после — грубовато вылепленный стакан и вручает деревянную ложку.
Благодарю его и, прежде чем зачерпнуть варево и отправить в рот, отчего-то долго перемешиваю его, рассматривая содержимое. Пахнет вроде бы совсем обычно — мясом и овощами, но вот что-то… Что-то мешает мне пожать плечами и просто поесть.
— Чего смотришь? Остынет же! — Дед наворачивает вовсю и даже помогает себе куском отломленного от краюшки хлеба.
— Да, простите. Что-то я совсем уже сплю на ходу… — Перехватываю ложку поудобнее, зачерпываю содержимое по новой, не желая обидеть хозяина, и понимаю, что просто не могу открыть рот. И если бы сам знал почему.
Перед глазами тот самый, нанизанный на вертел заяц, и предложи мне его кто сейчас, я бы ни за что не отказался, но этот суп… Ничего необычного: куски моркови, пара стручков фасоли, картошка да лук вроде. Но запах трав настолько мутит, забивает обоняние, что, кажется, вместе с ним теряю и всякий аппетит.
— Ты ешь-ешь, — повторяет, пережёвывая выловленный кусок мяса, — своё всё, с грядок. А мясом сосед угостил, намедни козу забил.
— Да-да, но я всё-таки попозже, можно? — Откладываю ложку в сторону и строю самое виноватое из всех выражений, на которое только способен. — А это что? — Киваю на кружку, и дед оживляется ещё больше.
— Травяной сбор! Чай дорогой больно, да и в наших местах вовсе не водится, но это не хуже. Ты не стесняйся, пробуй!
Киваю и, взяв кружку в руки, ощущая, как приятно согревает подмёрзшие пальцы, делаю первый осторожный глоток. Сладковато и совсем немного вяжет нёбо.
— Действительно вкусно.
— А я что говорил? Ты пей, не стесняйся! И ешь тоже! Тощий-то какой! Какая девка на тебя посмотрит?
Хрюкаю в чашку, решив не уточнять, что девки-то как раз на меня и не смотрят и это меня более чем устраивает. Расслабляюсь понемногу, медленно цежу его странноватый отвар, и когда тот заканчивается, дед с готовностью подливает ещё.
У него на печи горшков шесть стоит, не меньше. Не многовато ли на одного?
— Так каким ветром тебя, такого молодого, да в такие дебри занесло?
А вот и самая интересующая меня часть. Правда, сонливость, следа которой не было прошедшей ночью, отчего-то сейчас просто волнами накатывает.
— Я ищу кое-кого… — Пока раздумываю над тем, как много можно сказать, язык становится совсем неповоротливым. — Своего знакомого. Он мог проезжать здесь с неделю назад. Высокий такой, светловолосый. Не видели?
— Что ты, незнакомцев в наших краях уже пару лет как не было. Прибилась баба одна не в своём уме по весне, да теперь вот ты. А так никого больше.
Что же… Делаю очередной глоток и размышляю, закусив губу.
Если Дакларден не проезжал мимо на лошади или не проходил ногами, это не значит, что его не приволокли силой, как тюк с тряпьём. Отчего-то же именно в этом месте кружит банши. Именно сюда она привела меня, прежде чем раствориться в новом дне.
— А ты неженатый, да? Или рано ещё тебе? Родители не велят?
— Я даже точно и не скажу сейчас, сколько не видел своих родителей. — Не добавляю, что вообще-то и до конца жизни бы не видел, и вовсю борюсь с нападающей дрёмой. Подташнивает немного, и голова как чумная. — А вы здесь чем занимаетесь? Местные, я имею в виду.
— А кто чем. Кто силки на зайцев ставит, кто скот держит, кто рыбу удит, правда, тут лягушки одни кругом. Кто мастерит, а кто врачует потихоньку. Я вот всю жизнь чучельником был, а сейчас и глаза уже не те, и руки подводят. Поди поймай проклятую псину, чтоб зарезать. — Смеётся над своей шуткой, и я неловко улыбаюсь тоже. — А вещи-то твои где? Неужели даже без оружия?
Развожу руками, ощущая, как кожу и сквозь рубаху холодит металл.
— В болоте увязло, дедушка.
Сочувствующе качает головой и принимается шумно прихлёбывать из своей чашки.
Минуты идут, я кошусь в сторону его остывшего, ставшего совершенно не аппетитным варева и снова прикладываюсь к кружке. Теперь вкус кажется уже странноватым. Вяжущим и слишком травянистым.
Комната начинает медленно плыть, и тёмная запертая дверь чудится размазанным по стене слоем грязи.
— А там что? — Может, и невежливо, но больно уж мрачной кажется мне эта дверь. А если поддаться наваждению, то и вовсе можно увидеть кровоподтёки на коричневой краске.
— Мои зверушки. — Оживляется и даже откладывает ложку в сторону, в предвкушении потирая сухие ладошки. — Хочешь посмотреть?
Мотаю головой, понимая, что уже не отличаю, где реальность, а где мои больные и порой слишком яркие видения.
Тошнота просто чудовищная, но не та, что спазмами выталкивает содержимое желудка наружу, а вызывающая головную боль.
Опираюсь ладонью на стол, но та — совершенно слабая и словно лишённая костей — соскальзывает с края, и я, потеряв шаткую опору, заваливаюсь набок. Неумолимо кренит к полу.
А дедушка, напротив, знай себе потягивает чаёк и наблюдает за мной, продолжая доброжелательно скалить полный зубов рот. Наблюдает так, как Тайра наблюдает за жуками в банке. И глаза его — выцветшие и ледяные — кажутся мне почти белыми, с одной только точкой зрачка.
По наитию, падая, успеваю прижать ладонь к боку, чтобы выскочивший из кармана нож не воткнулся мне под рёбра. Падаю, больно прикладываюсь головой о половицы, и не то что крика — зубы разжать не выходит. Не слушаются.
Пятнами выцветает реальность, меркнет всё. Пятнами выцветает, и последнее, что я вижу перед тем, как чернота победит, — это алые брызги. Алые брызги на ножках стола, что хозяин по неосторожности забыл замыть водой.
***
Прихожу в себя медленно и тут же едва не теряю сознание снова, но уже от страшной вони. Тело отказывается слушаться, словно само сгибается напополам, рефлекторно принимая защитную позу.
Первое, что понимаю, — это что всё ещё на полу.
Второе — что пол этот другой. Чёрный, куда более грязный, присыпанный землёй.
Мутит просто невыносимо, накатывает волнами, передёргивает от макушки до пальцев ног, и это не самое страшное. Не самое, не то, от чего глаза слезятся и хочется наизнанку вывернуть ноздри. Не то…
Заставляю себя дышать.
Осторожно осматриваюсь, и первое, что мне попадается на глаза, стоило только задрать голову, — это чья-то свисающая рука. Маленькая и покрытая тёмными пятнами. С парой отсутствующих пальцев и срезанным куском кожи на запястье.
Отталкиваюсь от пола и сажусь так быстро, как только могу. Тело всё ещё не слушается, такая тряска плохо влияет на мою раскалывающуюся голову. Худо-бедно выпрямляюсь, по спине градом стекает холодный пот…
Моргаю раз, два, три… Кусаю себя за язык, чтобы убедиться: не сон. Чтобы убедится, что вонь, выедающая глаза, набивающаяся в лёгкие и оседающая слоем на кожу, настоящая. Чтобы убедиться, что место, в котором я оказался, реально.
Чтобы понять наконец, что же мне пыталась втолковать банши. Не Дакларден привязал её к этому месту, вовсе не он…
Не Дакларден, которого, я уверен, в куче мёртвых, сваленных в угол тел нет. Потому что все они маленькие и щуплые. Потому что все они покорёженные и детские. Потому что сваленные в кучу, покромсанные, разлагающиеся… не все.
Потому что прямо напротив меня, в тени около железной, уходящей наверх лестницы сидит девочка. Если это можно так назвать… Если можно сидеть без ног. Если можно сидеть, вытянув тоненькие, начавшие чернеть обрубки вперёд. Не то спит, не то настолько измождённая, что не в силах поднять голову. Хрипло со свистом дышит. Маленькая совсем, в некогда светлом платье, с распустившейся встрёпанной косой.
Мне хочется заорать громче, чем это делает предвестница смерти. Мне хочется орать, пока голосовые связки не лопнут.
Чадит заботливо оставленная на одном из ящиков лампа, освещая большую часть пола глубокого подвала и многочисленные, вдоль стен тянущиеся полки. И банок на них — не счесть. С пальцами, со слоями уложенными лоскутами кожи, а в некоторых даже целые тушки освежёванных белок и крыс, собачьи лапы…
По щекам катятся слёзы, и спазм такой сильный подкатывает, что выворачивает. Проклятым чаем, желчью и вчерашним яблоком.
Долго кашляю, давлюсь отравленным воздухом и кое-как отираю ладонью рот. Беру себя в руки почти сразу же и пытаюсь подняться на ноги. Не выходит. Словно парализованный, удаётся только кое-как поменять положение и отползти назад, лопатками до стены.
Пытаюсь позвать девочку, сначала шёпотом, а после громче уже, в голос, но не слышит.
Возможно, мне лишь показалось, что она всё ещё жива. Возможно, я бы и дальше так думал, если бы она всё-таки, с огромным усилием, не заставила себя открыть глаза.
— Эй, — зову её, неосознанно копируя интонации Луки, когда тот пытался растормошить меня. — Эй, давно ты тут?
Не может даже открыть рта — слишком слаба. На вид ей около семи, не больше. Как и тем, в куче, что больше не заговорят никогда.
Первый ужас прошёл, и я рассматриваю их — потрошённых и искалеченных, — и чудится мне вдруг, что у мальчика, что почти в самом низу лежит, дёргается веко. Всматриваюсь внимательнее и вижу, как, заворачивая ресницы вверх, наружу просачивается, сокращаясь всем своим жирным белым телом, упитанный червь. Падает на пол и корчится.
Медленно закрываю лицо ладонями. Жмурюсь и жмурюсь, носом утыкаясь в мизинцы.
Под потолком с явным усилием приподнимается тяжеленный люк.
Запрещая себе реветь, поднимаю голову.
Страх заметно уступает всколыхнувшейся злобе.
Проведя пальцами по куртке, понимаю, что нож всё ещё со мной. Надо же, не проверил карманы. Или для чего, если после того, как я сдохну, все мои вещи заберёт себе?
Смотрю на заглянувшее вниз лицо, как не смотрел ни на кого и никогда.
Я не боюсь его, как огромного Ахаба, и не ненавижу, как порой Луку.
Я хочу, чтобы он сдох, хребтом наружу вывернувшись.
Я хочу, чтобы он сдох в адских муках.
— Проснулся? Это ты скоро… А тяжёлый-то какой, право! На вид хилый, а я еле дотащил.
Сжимаю зубы так, что нижнюю челюсть сводит, и просто продолжаю смотреть вверх.
— Это хорошо, что тебя в наши края занесло, зима скоро, с мясом плохо… — Расстроенно качает головой, и я понимаю, что он очень и очень не в себе. Что он давно и прочно болен на всю свою отсвечивающую лысину. — А с этих проку мало, годятся только на суп.
Вспоминаю варево в миске и просто чудовищным усилием воли заставляю себя сглотнуть вязкую, с привкусом того самого дерьма, что он меня опоил, слюну. Вспоминаю варево и то, что едва было не попробовал человечины.
По новой начинает трясти.
— Ты молодой, сильный, мне с тобой не совладать сейчас… — Его морщинистые щёки немного трясутся, уголки губ опускаются вниз, придавая всему лицу скорбное выражение. — Но ничего, я подожду! Пару дней посидишь голодом, а я пока приготовлю всё.
Не закрывает крышку полностью, но прекрасно видны цепь и тяжёлый защёлкнутый замок. Подставляет распорку, так что остаётся пятисантиметровая щель, и продолжает разговаривать, уже расхаживая по комнате прямо над моей головой.
Прохожусь пальцами по ногам, разминая их, и лишь спустя целую вечность и просто километры безумного бормотания сверху могу согнуть в колене правую. То же самое проделываю с левой и, цепляясь за щербатую влажную стенку, встаю на ноги.
От запаха чудовищно болит голова. Шатаясь и рискуя рухнуть с высоты своего роста, подхожу к девочке. Опускаюсь на колени рядом, так чтобы не тронуть прижаренных ран, и касаюсь её плеча.
Боги, неужели никто не слышал её криков? Как они могли не слышать?
По тоненьким ключицам пальцами веду и указательным пытаюсь нащупать бьющийся под кожей пульс. Совсем слабый, но всё ещё есть.
Сколько она тут?
Не реагирует на мой шёпот, не реагирует на прикосновения, вздрагивает только, когда из самого тёмного угла грустно выплывает банши.
— Она тебя не отпускает? Да?
Призрак в белом качает головой и пальцем указывает наверх.
Вот как… Всё дело в нём.
— А её? Её ты заберёшь?
Вуаль трепыхается и снова выдаёт безмолвное «нет».
Оглядываю истерзанное истощённое тельце и быстро, так чтобы не разреветься, смахиваю выступившую слезу рукавом.
— Но почему? — шёпотом, потому что, если в голос, безумный старик наверху услышит. Потому что, если в голос, я не выдержу. Не выдержу столько чужих страданий, боли и агонии. — Почему нет?
Бледная ладонь тянется к лицу девочки, проходится по её щеке и гладит по волосам. Проводит по синеватой болезненной коже раз или два и снова отступает в тень. Меня тоже манит следом и указывает на противоположную стену.
«Не трогай её, сиди там».
— Ты вернёшься ещё?
Её общество я предпочитаю больше компании спятившего старика. Общество нежити, что едва не заставила мою голову лопнуть своим криком, что так легко защитный круг разорвала.
Не отвечает ничего. Растворяется.
Я же послушно возвращаюсь на то самое место, приваливаюсь к стене и думаю о том, найдут ли меня до того, как я ослабею настолько, что тщедушный старикашка сможет со мной справиться. Впрочем, много ли надо? Один прицельный удар ножом и…
Дёргаюсь, заслышав хорошо знакомый мне звук, и смотрю на потолок — чёрный, явно толстый, испещрённый каплями осевшего конденсата. Смотрю в потолок и старательно делаю вид, что меня не пугает звук, с которым лезвие ходит по точильному камню.
***
Захлёбываюсь в запахах. Гниения, жжёного сахара, трав и почему-то обыкновенного уксуса. Захлёбываюсь во всей этой вони и пару раз отключаюсь. Пытаюсь контролировать это, дышать через ворот рубашки, но почти не помогает. Словно тону и, показавшись на поверхности, снова погружаюсь.
Масло в лампе всё ещё горит, крышка люка закрыта. Чернота ползёт из углов.
Так и сижу на месте, привалившись к сырой стене, и в пальцах верчу чужой нож. Единственное доступное мне развлечение в ожидании помощи или худшего из всех вариантов. Предпочитаю не думать о нём как о чём-то реально возможном, и просто жду, стараясь не отрубаться слишком часто.
В пальцах верчу нож так долго, кажется, что мне больше никогда не грозит им порезаться. Вроде бы должен был быть метательным, но рукоятка слишком тяжёлая. И так и этак его, всматриваясь в глубокие царапины. Всматриваясь и, кончиком пальца проведя, не почувствовав ни одной зазубрины. Любит же он своё оружие, ой как любит…
Вспоминаю Анджея с той тряпицей в руках и невольно улыбаюсь в темноту. Этот своей махиной явно не так дорожит, как наёмник — своим многочисленным смертоносным скарбом, но тоже нет-нет да, задумавшись, начнёт полировать тёмные грани.
Их обоих это успокаивает, позволяет настроиться на нужный лад… Чем я хуже?
И так и этак в пальцах, взглядом то и дело касаясь пузатых закупоренных банок или груды в углу.
На тельце напротив стараюсь не смотреть вообще. Я не могу ей помочь. Не могу абсолютно ничем… Она уже почти не здесь и больше не поднимала век. Надеюсь, что умерла во сне.
И тут же принимаюсь ненавидеть себя за эту мысль. Потому что так нельзя. Потому что смерть — пускай и избавление, но разве это справедливо? Разве больной, с прохудившейся крышей дед имел право?.. Только кого вообще волнует, кто и что имел? Пора бы привыкнуть уже: в этом мире всё работает по совершенно другим законам.
Вопросов много, и все они наивные. Вопросов много, и почти на каждый из них я знаю ответ. Знаю, что сказал бы Анджей. Знаю теперь, уверился окончательно, что самые страшные твари — вовсе не те, что голодные шарят по лесам и дорогам. Не те, что заглядывают в окна или выходят из темноты. Самые страшные твари — обычные люди, у которых помутилось в голове. Те, чей разум отравлен горем, местью или просто злобой.
Чувствую, что уплываю в очередной раз, и прежде чем окончательно накроет, завожу руку с ножом за пазуху, крепко сжимаю рукоять в пятерне.
Думаю, что идиотом был, раз так легко шагнул за порог чужого дома, обманувшись немощным видом хозяина и решив себя после долгого бега пожалеть.
Глупая, какая же ты глупая, княжна…
Потолок кружится и плывёт куда-то вверх, растворяясь в тенях и темноте. Закрываю глаза, чтобы не видеть, как он стремительно опустится вниз.
Выдерживаю недолго и, распахнув веки, понимаю, что больше не впотьмах, а среди леса, и первое, что я делаю, — это жадно дышу, да так часто, что от этого становится ещё хуже.
Под ногами листва всех оттенков оранжевого и жёлтого, над головой светит, но абсолютно не греет солнце. Ветер продирает, но, боги, как же я рад почувствовать это!
Всё ещё хватаю распахнутым ртом воздух, и он кажется куда более сладким, чем некогда любимая карамель. Он кажется волшебным.
Выверенным движением отбрасываю за спину косу, выпрямившись, озираюсь по сторонам и понимаю, что стою неподалёку от холма, под которым и располагалась временная стоянка.
Спускаюсь за считанные секунды, но обнаруживаю только выжженную криком банши землю да остатки потухшего кострища. Ни одной из сумок нет. Ни моей, ни Луки, ни рюкзака Анджея.
Нежить растащила или они сами забрали и ушли?
Вслушиваюсь в тишину леса, в этот раз уже просто отмахиваясь от пространных шепотков, что тут же пытаются забраться под мою кожу, и кручу головой, пытаясь определить, куда же идти.
Первым проверяю то место, по которому, ещё только примеряясь, царапнул ножом. И верно, линия вышла совсем слабая — не зная, и не углядишь, а если и углядишь, то спутаешь со следами когтей.
Иду в сторону следующей, уже более заметной, и вскидываюсь, услышав, как вдалеке кто-то с силой лупанул по дереву. Кулаком или ногой, не знаю, но, бросив все попытки поиграть в следопыта, резво направляюсь на звук.
И долго бежать не приходится.
Вот они оба — вполне себе целые и живые.
Успеваю порадоваться всего секунду, а после вспоминаю, что меня им не увидеть.
Вполне себе целые и живые, только у одного — царапина через всё лицо, а у другого — явные проблемы с тем, чтобы сделать вдох. Потому что глухой звук, который я услышал, был издан его встретившейся с корой дерева растрёпанной головой.
Сумки обоих валяются на земле, и Анджей — злой до побелевших губ Анджей — вжимает Луку в проклятый ствол и предплечьем давит на гортань. Того и гляди поднимет ещё выше, и тогда ноги последнего вообще потеряют сцепление с землёй.
— Неужели это так сложно — взять и заткнуться?
— Неужели это так сложно — понять, что, даже если ты убьёшь меня сейчас, ничего не изменится?!
Первый шипит, второй сразу начинает с крика.
Должно быть, ругаются уже не первый час. Должно быть, ругаются с самого рассвета, всё то время, что бродят по лесу.
— Ничего бы и не пришлось менять, если бы ты слушал меня чаще, чем раз в никогда!
— А что мне было делать?! Пришивать тебе потом руки и новое лицо?! Ты пропал! Всё стихло — я пошёл проверить! Да меня не было грёбаных полчаса! Всего полчаса!
— Целых полчаса! За которые нечто извне смогло разорвать защитный круг и куда-то уволочь мальчишку, который сейчас чёрт-те где! Безоружного, не умеющего защищать себя мальчишку!
— А кто же мешал научить его, когда он просил?! Пространные рассуждения о том, что ты не хочешь получить второго меня?! ЧТО?!
Немая пауза.
Словно продолжают скалиться, но уже без слов. Словно продолжают ругаться, но посредством взглядов.
Кто сдастся первый и отведёт глаза?
Анджей… Не вниз, но вбок. На дерево и куда-то вдаль. Смаргивает и кажется спокойнее в дюжину раз, чем был минуту назад.
Взял себя в руки и больше не повышает голоса, да только хватку разжимать не спешит:
— Меньше, чем кого-либо, это касается тебя.
— Ну уж нет! Это касается меня даже больше, чем ты думаешь, учитывая, что я уже прочесал весь этот ёбаный лес вдоль и поперёк, заглянул в каждый овраг и почти каждую лужу! И не моя вина в том, что он ушёл!
— Сам бы не стал.
— Конечно не стал бы! Он всё-таки не полный дебил! — Тут мне бы приятно удивиться, да только ситуация немного не та. Терпеливо жду, пока они закончат и вернутся к поискам. Повлиять не смогу, но хоть поглазею — всё лучше, чем на сырые стены. — Равно как и не стал бы разрушать круг, учитывая, что это — его единственная защита!
— Не была бы единственной, если бы ты не ушёл.
Монстролов упрямый и всё ещё гнёт своё. Лука, впрочем, тоже, и если ледяного спокойствия больше в первом, то во втором яда хватило бы, чтобы отравить троих, подобных Анджею. Да ещё и на случайно поползшую мимо гадюку бы осталось.
— Мне на колени упасть и умолять о прощении за то, что выбрал тебя, а не его?!
Только что я ёжился от пронизывающего ветра, а теперь стою, распрямившись, и ловлю каждый звук. Только я ёжился и почти скучал, закатывая глаза, а теперь борюсь с желанием вклиниться между ними, чтобы уж точно не пропустить ни единого звука.
— Не было никакого выбора, — чеканит в попытке припечатать. Со мной бы, наверное, вышло. С Лукой — нет.
Тянется вперёд, игнорируя мешающую дышать преграду, и его голос звучит куда более хриплым, чем до этого:
— Ошибаешься, ещё как был.
Очень близко друг к другу. Очень близко к стоящему в тени, отброшенной монстроловом, мне.
И Анджей вдруг, смотревший до этого на кору дерева, переводит взгляд на наёмника. Зрачки в зрачки теперь. Тёмные, не отражающие свет глаза и светлые, очень упрямые, почти стальные.
— Как же ты можешь выбрать между не своим и не своим?
Лука коротко хмыкает и оказывается свободен — Анджей делает шаг назад и нагибается, чтобы поднять свой рюкзак и мою сумку.
Обойдя, маячу прямо перед его лицом, машу ладонью, а после уже и двумя, изображая маленькую мельницу, но, разумеется, он не видит. Пробую кричать — и результат тот же.
Могу только слушать и тащиться за ними следом, радуясь тому, что, по крайней мере, на поверхности лучше, чем в подвале. В очередной раз утешаю себя этой мыслью. Тут лучше.
— На самом деле, довольно легко. Я просто подумал о том, что больше меня расстроит: если тебе отгрызут палец или если ему отгрызут голову.
Даже будучи незаметным, не могу удержаться от того, чтобы не закатить глаза. Чего-то подобного я, признаться, от него и ждал. Сделать-то, может, и не сделает, но упомянет три раза.
Анджей даже позволяет себе недоверчивую ухмылку:
— Последнее время ты врёшь мне чаще, чем дышишь.
Лука тут же пожимает плечами и, присев на корточки, осматривает покосившийся от времени, изожранный чёрной плесенью ствол дерева. Не касаясь, пальцами проводит над оставленными кем-то когтистым царапинами и, цокнув языком, поднимается.
— И вся прелесть в том, что ни единого раза тебе не удастся доказать, — отвечает наёмник чуть запоздало, но не без присущего ему ядовитого ехидства.
Гадаю порой: устаёт он от него или же настолько слился уже с этим образом, что злословить только в радость?
— Ты не называешь его по имени. Этого вполне хватит.
Замираем оба — и я, держащийся по обыкновению за их спинами, и Лука, что, подозрительно прищурившись, осторожно уточняет:
— Для чего же?
— Для того, чтобы понять, что ты пытаешься абстрагироваться и не чувствовать вину. Ещё один какой-то мальчишка, безымянный и безликий, как та девушка, с которой ты переспал.
Притормаживает и косится на монстролова исподлобья.
— Теперь и ты… — начинает фразу, но только для того, чтобы тут же быть перебитым встречным вопросом:
— Ты хотя бы удосужился спросить её имя?
— …туда же, — договаривает и уходит вперёд, видимо, таким образом надеясь избежать нотации или выговора.
Анджей тихо бесится и, уверенный, что никто не видит его лица, морщится, закусывает губу, чтобы не сорваться ещё раз. И я бы не назвал это ревностью, вовсе нет. Я бы назвал это досадой. За то, что не только не предупредил чужой ошибки, но и, отвернувшись, позволил наляпать новых.
— Потому что так намного проще — воспользоваться ей, а поутру свалить. Ещё одна безымянная девчонка на пути. «Было приятно, прощай, придумай что-нибудь сама, чтобы всем объяснить», — нарочно коверкает интонации, и Луку это, кажется, порядком бесит. Бесит, да ещё и настолько, что тут же расплывается в глумливой ухмылке, поворачивается на пятках и, разведя руки в стороны и чуть наклонившись вперёд, просит:
— Не пытайся забраться в мою голову, сделай милость, это раздражает.
— Ты вполне способен это потерпеть. — И тут же сарказм сменяется гневным выкриком. Даже вздрагиваю и делаю полшага назад. Всё-таки сорвался: — Проклятие! Снова вернулись на то место, где и были! В какой уже? В третий раз?
Стремительно меняют тему и оба становятся серьёзными. Девушка, что поутру осталась одна на сеновале, оказывается успешно забыта.
— В четвёртый. Я ещё после второго говорил, что его здесь нет. — И сразу же по слогам делит и повторяет, чеканя каждый: — Йена в лесу нет.
Нарочно произносит моё имя. Не обзывает «княжной» или «беззащитной принцессой». Не нарекает девчонкой.
— И куда же он тогда? К дороге? Или в сторону деревни?
Анджей, кажется, бродить задолбался больше, чем ругаться или охотиться на кого-то. Монотонность его изматывает почти как непрекращающаяся кровопотеря.
Задирает голову вверх, и первые тяжёлые капли дождя звучно разбиваются о его лоб. Только вскинувшись тоже, понимаю, как, оказывается, затянуто тучами небо. Дождь расходится быстро, но ни один из них это не комментирует.
— Не думаю, что он разбирал, куда бежал, впотьмах и с чёрт-те чем на хвосте. — Лука становится серьёзным, отбрасывая всю дурашливость, и голос его теперь непривычно мягкий. — Мы бы нашли уже что-нибудь. Хотя бы клок волос или пуговицу. Да и сожрать они его не успели бы. Не без следов.
О да, спасибо большое, это очень успокаивает! Сожрать они меня не успели бы, но кое-кто другой успеет, если вы продолжите и дальше так тормозить! Ну кто-нибудь уже, обратите внимание на проклятые стволы!
Машу руками, кричу по новой, пальцами скребу по дереву — и ничего. Даже звука нет. И это, оказывается, ещё и крайне жутко — видеть, как ногти вязнут в древесине, пройдя сквозь слой заскорузлой коры.
— И что тогда? Ты к тракту, а я…
— Нет. Не думаю, что стоит.
— А что стоит?
— Выбери уже какое-нибудь направление. К тракту, к деревне или ещё раз обойдём чёртову поляну и…
— К деревне, только напрямую нельзя. До зимы хода нет — не продраться через болота.
Как это «нет»? А как же я тогда?.. Или всё дело в том, что у меня был проводник, который и не позволил мне провалиться или заплутать?
Но они бы могли пройти следом, могли бы пройти, ориентируясь по моим зарубкам и наверняка оставшимся следам. Место, в котором я перебирался через топь, довольно узкое, но если же огибать всю разлившуюся сырость, то можно потерять ещё целый день. День, которого у меня может не быть…
— Опять в обход… — Лука поджимает губы, качает головой, но не спорит.
Анджей уже скрывается между деревьев, и второй наёмник собирается последовать за ним, как вдруг взглядом цепляется за то самое, едва-едва оцарапанное мной дерево. Щурится, подходит ближе, и, когда проводит по не царапине даже, а намёку на неё, пальцем, я готов заорать в голос и даже броситься к нему на шею. Хмурится, вдруг вспомнив о чём-то, пригибается даже, запуская пальцы за голенище сапога и наконец понимает.
Сердце в моей абсолютно не материальной груди бьётся быстро-быстро и совсем как настоящее ухает вниз, когда его окликает ушедший вперёд на добрые метров тридцать Анджей:
— Ты там спишь или нашёл что-то?
Сердце ухает вниз, когда Лука, накинув капюшон на голову, качает головой и шагает следом за монстроловом. Шагает не в ту сторону, махнув рукой на призрачную, оставленную его же ножом зарубку:
— Нет, ничего.
Так и остаюсь стоять, будто по колено вкопанный в землю. Так и остаюсь на месте и, совершенно растерянный, гляжу им в спины. Гляжу долго, пока проходящий сквозь меня дождь не начнёт барабанить сплошной стеной.
Соскальзываю назад. Моргнув наверху, поднимаю веки уже в тёмном подвале.
Голова по новой кругом. Желудок сжимает спазмом.
Девочки напротив нет. Полоска света просачивается через люк и освещает участок на полу. Полоска света просачивается через люк, а я дрожащими пальцами отшвыриваю от себя проклятый нож и, уронив голову на руки, пытаюсь удержать её, не позволить расколоться. От запахов и солёных жгучих слёз. От ощущения того, что в этот раз, раздумывая, бросить меня или спасти, Лука выбрал первое. От ощущения того, что меня предали. Предал тот, кто всё обещал мне это и никак не мог выполнить. Предал тот, с кем меня угораздило переспать и почти убедить себя забыть об этом. От звуков, с которыми тяжёлый мясницкий нож с хрустом рубит что-то прямо над моей головой.
***
Отчаяние оказывается на вкус почти таким же, как и лежалая трупачина.
И лишь теперь, когда я наконец понял, что сидеть мне намного дольше, чем я думал вначале, пришёл страх. Страх умереть на разделочном столе и быть закатанным в банки. Страх умереть от отравления всей этой вонью. Страх, что никто и никогда не догадается заглянуть в проклятый подвал. Страх, что теперь мне придётся всё сделать самому.
Отброшенный нож лежит около самой лестницы. Кошусь на него, но не спешу подбирать. Не хочу касаться рукоятки. Не хочу!
Зачем ты мне его отдал? Ты же всё понял! Понял, откуда взялась та проклятая царапина, и просто пошёл в другую сторону, а не по оставленному следу! Ты бы его нашёл, я же знаю! Ты! Ты! Ты!..
Всё ещё задыхаюсь, только теперь ещё и от гнева, что заставляет меня дышать чаще.
Значит, я для тебя — очередная безымянная девчонка? Маленькая сопливая пустышка? Тогда почему сейчас, а не с десяток раз до этого? Почему?!
Жаль только, что, сидя здесь внизу, я все эти вещи могу спросить лишь у бессловесного потолка.
Почему это оказалось так больно теперь? Потому что мы переспали? Или потому что я решил вдруг, что что-то изменилось? Что, пообещав забыть, не забыл? Почему…
Ладони давно мокрые. Ноги, подтянутые к груди, затекли.
Я вылетал из собственного тела ещё раз или два, но оказывался в небытие. Ни леса тебе, ни болот. Ничего. Чернота.
А после — с каждым разом всё усиливающаяся слабость да бормотание деда наверху. Деда, что наверняка скоро наведается вниз, решив, что всё — окружающая вонь добила и меня тоже.
Только по венам вместо крови сердце гонит концентрированную, как спрессованные друг с другом лапки и хвосты, злость. И как же её много… Столько, что получается ей одной дышать.
Не знаю, сколько ещё проходит. Часов или минут. Знаю, что лампа давно дочадила, и теперь окружён одной темнотой. Лишь ей. Набивается в грудь…
Жду, когда же откроется люк, и с пугающей ясностью в голове понимаю, что нужно сделать. Понимаю и ничего не чувствую из-за этого.
Всё тьма виновата и та самая, отсёкшая от меня весь скопившийся страх злость.
Сколько ещё? День или два? Когда он спустится вниз?
Жду, поднявшись на ноги и как следует расходившись, чтобы онемение, сковавшее мышцы, спало. Чтобы не шатало так из стороны в сторону.
Темно, но, на удивление, удаётся угадывать очертания предметов. Лестницы. Сваленных в углу тел. Полок.
Я больше не боюсь черноты. Не боюсь, что откуда ни возьмись выплывет жёлтый внимательный глаз. Я не боюсь ничего в этот момент.
Это как сон или наваждение, это как укрывшая с головой пелена. И ничего не пробивается сквозь неё. Совсем ничего. Ни страха, ни отчаяния, ни надежды на то, что совсем скоро кто-нибудь да спасёт маленькую глупую княжну. Кто-нибудь… только не она сама.
А время так медленно…
Но зато тело наконец полноценно слушается. Зато тело наконец снова полностью моё, не под чарами отравляющего зелья.
Жду и жду. Уже не спасения или спасителя.
Жду его — хозяина дома.
Жду, то и дело подходя к лестнице и деловито ощупывая уходящие вверх холодные ступеньки. Лестница шатается, но достаточно сильно ли? А если достаточно, то хватит ли у меня духу, чтобы?..
Шаги!
Отпрянув, спиной пятясь, возвращаюсь на своё место и опускаюсь на пол. Колени к груди, лицом вниз.
Шаги…
Оказывается, даже не над головой, а за той коричневой дверью. Отпирает её, звякает ключами. С трудом, не сдержав натужного вздоха, хватается за крышку люка и поднимает её.
По позвоночнику пробегает точно такая же, что и в банках законсервированы, мокрая мышь. С отвращением сглатываю. Кажется, даже слюна теперь с привкусом той самой вони. Кажется, я сам уже умер и начал разлагаться, нахватавшись парящего в воздухе смрада.
Светлее становится. Жёлтый прямоугольник падает на пол.
Дед, что так любезно пригласил меня внутрь, ставит ногу на первую ступень и, держась за стенки люка, осторожно опускается вниз. На его поясе, привязанный за рукоять, висит тот самый нож. Именно им он рубил мясо в последний раз, я уверен. Именно им собирается прикончить меня.
Страха по-прежнему ни на грамм. Просто не верю в то, что всё может закончиться вот так. Рукой дряхлого старика.
Ниже, ниже, ниже… Повесив прихваченную сверху лампу на вбитый в стену гвоздь и опустив крышку люка.
Ниже… Около двадцати ступенек всего. Сейчас на пятой или шестой. Спускается спиной.
Поднимаюсь на ноги, выпрямляюсь и, даже головокружения не почувствовав, обхожу лестницу, едва не касаясь стен спиной. Захожу за неё и, взявшись за металлические боковины, с силой дёргаю её в сторону, а после, навалившись всем весом, вперёд.
Поддаётся, на удивление, легко. Вылетает вместе с ввинченными в размокшую стену креплениями и плашмя падает вниз, накрыв собой того, кто замер на середине.
Грохот страшный. Зацепило стеллаж и разбило с десяток банок. Терпко пахнуло маринадом.
Звуки словно не вместе все, а слоями друг на друга.
Скрежет — первый.
Треск лопнувшего стекла.
После — глухой звук удара о землистый пол и вместе с хрустом — сорванный вдох.
Не кричит. Не успел.
Слышу, как громко с надрывом дышит. Кряхтит, силится столкнуть с себя тяжеленную лестницу, и я всем своим существом зло радуюсь, когда у него ничего не выходит.
Всё оказывается слишком просто, когда страха и сомнений нет.
Всё оказывается слишком просто, когда я — и не я вроде, словно другой кто-то, влезший в голову, оставив настоящего Йена наблюдать со стороны.
Но это я. Только я. Брошенный и очень-очень отчаявшийся. Очень злой. Очень растерянный вдруг отчего-то, очнувшийся и понимающий, что трепыхающийся под железякой старик вполне себе живой. Живой и от боли стонущий:
— Плохой… Какой же ты плохой… Разве так положено вести себя в чужом доме?
В горле ком.
Решаю оставить его прямо так, под лестницей, медленно пячусь, и снова, уже в другую стену, спиной. Зацепившись сапогом за отброшенный ранее нож.
Лука бы не стал оставлять. Анджей наверняка тоже.
— Плохой… — всё повторяет и повторяет это, лепечет ещё что-то, но разобрать выходит лишь обрывки фраз. Разобрать выходит, но я не хочу этого. Не хочу их слышать или запоминать. — Плохой… Нельзя!
Кое-как высвободив руку, даже грозит мне дрожащим указательным пальцем, и я, словно испугавшись, что его безумие окажется заразным, отворачиваюсь, предпочитая отвечать лишь тишиной.
И со всех сторон, словно только этого момента — момента слабины или отчаяния — ждущая, набрасывается отступившая было вонь. Сильнее, чем прежде, душит.
Сцепляю зубы и пытаюсь дышать через рот.
Люк захлопнулся. Выбить, скорее всего, не получится. А если и получится, то для этого нужно лестницу вернуть назад. Снять её с этого полоумного любителя человечины. Освободить его, позволив причинить себе вред. Или же…
Или же поступить так же, как в пристройках подле лесной усадьбы. Поступить так же, как с Ахабом…
И только от одной мысли на лбу выступает пот.
Одно дело — столкнуть с лестницы или обездвижить, иное совсем — убить. Убить находящегося в сознании, принявшегося бормотать что-то полоумного старика. Продолжающего бормотать, не замолкая ни на секунду. Слабого и потому так долго ждущего, когда же уже, отравленный и голодный, ослабну и я. Ослабну я, потерявший счёт часам. Ждущего для того, чтобы своим тесаком на части порубить и, подобно вывалившимся из расколотой банки крысам, замариновать. Составить ровным рядком заготовок на полку. Составить, а после, холодной зимой, когда все дороги заметёт, с аппетитом сожрать.
Не гули, не голодные, остервенело пищащие «лесные феи», не живые мертвецы, служащие чёрт знает кому, а человек. Такой же, как я.
Трясёт всего, а подсознание услужливо подкидывает картинки, одна краше другой. На первой из большущей кубышки смотрит моё же мертвенно-бледное лицо, на второй — длинные пряди волос, заботливыми руками обрезанные и вымытые, свисают с одного из вбитых в стену гвоздей. В качестве сувенира. Вижу свои пальцы в супе и рёбра, зажаренные внутри печи. Вижу, как хозяин дома, жмурясь от удовольствия, обгладывает мою ногу и зазывает на пиршество добрых соседей…
На ногах оказываюсь лишь с четвёртого раза.
Самого пронзает голод и невротическая дрожь.
В глазах двоится.
А проклятые картинки всё не идут из головы…
Обхожу весь подвал кругом не меньше чем в сотый раз, осторожно переступая через крупные осколки и отпинывая трудноразличимый красный сгусток ногой. Обхожу весь подвал кругом, и кажется, уже сам сумасшедший, потому что почти не могу думать отравленной видениями головой.
Потому что не могу думать. На рефлексах всё.
Хочу жить. Как и все те тела в куче. Как та девочка, что он забрал наверх, пока я плавал где-то.
Я. Хочу. Жить.
Взглядами сталкиваемся.
Собирается сказать что-то и почему-то молчит. Передумывает, уже распахнув полный крепких зубов рот.
Пялится на моё лицо. Как же пялится!
— Плохой, плохой, плохой! Нельзя!
Нависаю сверху и никак не могу решиться. Едва сдержав брезгливость, тыльной стороной ладони отталкиваю почти коснувшуюся моей шеи руку и сжимаю зубы.
Он или я? Я или он?
Голова всё больше кружится, трупные пятна, кажется, по стенам уже плывут, разрастаясь на них, словно свежая колония плесени.
Бросить так, всё равно же не выберется. Но и тогда я сам не смогу попробовать толкнуть крышку люка. Не смогу, оставив его, пускай и со сломанным костями, за спиной.
Оставить так или сделать то, что с ним сделает Анджей, когда придёт.
Если придёт, если додумается искать меня здесь… Если…
О втором стараюсь не думать вовсе. О втором наёмнике, который все мои надежды разбил своим «нет». О втором, кто много часов потратил, бродя по лесу, и отступил, нащупав верный след. Отступил, зная, что промедление для меня может значить смерть.
Пальцы берутся за стальные бока лестницы, что служат ещё и перилами для спускающихся. Холодные.
Хватит ли сил?
Смотрю не на старика даже, а сквозь него. Вижу лицо той измождённой девочки. Вижу остальных безликих девочек и мальчиков.
Вижу и, перекинув ногу на другую сторону, усевшись сверху, переношу весь свой вес вперёд, что есть силы давлю вниз. Так что перекладина удачно оказывается на уровне морщинистой шеи, опускается на неё и пережимает. Перекрывает гортань и вызывает приступ удушливого кашля.
Давится воздухом, втянуть в себя побольше пытается, руками бестолково лупит по стальным боковинам, надеясь сбросить меня. Но ноги его совсем не двигаются, и попытки выходят слабыми.
Давлю, давлю и давлю…