Часть 3. Глава 1 (2/2)

— Это нечестно. Отвечать вопросом на вопрос.

— А кто тебе обещал, что всё будет честно?

Выдохнуть через нос, закрыть глаза и, не удержавшись, дёрнуть только-только коснувшийся волос гребень вниз. Вот теперь шипит и невольно тянется следом.

Удовлетворение настолько поверхностное, что едва ощутимо. Но всё же есть.

— Почему ты не сказал Анджею про Орден? — перевожу тему на менее опасную, и спина, которой я то и дело невольно касаюсь, напрягается.

— Потому что это не его дело. И не твоё, кстати, тоже.

— Разумеется, — согласно киваю и принимаюсь за его макушку. Здесь дело идёт проще. Столько усилий только на то, чтобы расчесаться! Представляю, что было бы с моими волосами, обращайся я с ними так же. Застрявший репей и колтуны, как у пса? — Только если ты уже забыл, я там тоже был. И меня чуть не… убили. — Запинаюсь перед последним словом, в момент передумав использовать другое, даже более мерзкое, чем смерть.

— Но не убили же. Не суй свой нос, куда не следует, княжна. Иначе рано или поздно одна из дверей его прищемит.

— Это намёк? Или, подожди, сразу угроза?

— Считай, что дружеский совет.

— О, так мы с тобой, оказывается, ещё и друзья.

— Предпочитаешь другое слово?

Вместо ответа отворачиваюсь к столу и, пользуясь тем, что не видит, с силой жмурюсь. Всего на секунду или две.

Успокоить мысли. Убедить себя не реагировать на подначки.

Ему от этого весело, я понимаю. А мне — как по иглам босиком. Не хочу.

Возвращаюсь назад с вязкой остывшей массой в миске и так же, как и шнурок, что он вертит в беспокойных пальцах, перебрасываю на его колени расчёску. Ещё пригодится, а руки у меня только две.

Первый мазок приходится на правый бок, на волосы, что короче остальных, но отливающие алым ярче всего. При хорошем освещении и вблизи кажется, что вся его голова испещрена тонкими красными прядками. Вроде и немного их, но если разобраться…

— Почему ты выбрал именно красный?

— Почему ты задаёшь столько вопросов? И разве у всего должно быть обоснование? Красный и красный. Первое, что в голову пришло.

Вспоминаю его красное платье, гардины, диваны и ковры. Красный шёлковый халат, что скользил по моей коже.

Так я тебе и поверил, конечно же.

— Потому что тогда ты не сможешь прицепиться ко мне со своими.

— Справедливо.

Больше не следует никаких реплик.

И снова в тишине — и так куда хуже. Помимо неловкости, что неизбежна теперь, ещё и мысли всякие в голову лезут.

И этот его алый оказывается чем-то из области шрама на лице Анджея.

Всё имеет какой-то скрытый смысл. Да только кто мне об этом расскажет? Да и для чего?

Кисточка цепляется за спутанные концы, краски всё меньше и меньше, красного в прядях тоже.

Кажется, будто Лука и вовсе уходит в себя. Погружается в какой-то транс и даже не двигается, просто сидит, прикрыв глаза, и послушно поворачивается туда, куда потяну.

Я же сосредотачиваюсь на запахе краски. Травянистом и насыщенном. Точно хна, но явно с чем-то, с какой-то чернящей её примесью.

Точно хна — именно ею как-то пытались выкрасить Мериам в детстве, чтобы придать волосам более благородный цвет, оттенить лицо. Вышло настолько плохо, что я едва отговорил её остричь весь этот кошмар. Вышло так плохо, что отец, пытающийся пристроить её с неполных шестнадцати, почернел лицом и не выпускал из комнат, пока сотворившая весь этот ужас служанка не придумала, чем же это из волос вывести.

Улыбаюсь своим мыслям, понимая, что тогда это казалось едва ли не катастрофой. Понимая, что затяжка на дорогой скользкой ткани или неровный шов могли послужить причиной для настоящей истерики. Понимая, насколько пустоголовым был. Легкомысленным и наивным.

Чёрное въедается в мои руки, темнеют ногти.

Чёрное, кажется, просочилось и в мою душу тоже. Просочилось, вцепилось в неё — и уже не отпустит. То чёрное, что чудится иногда вместо привычного мне уже лица со шрамами.

Лица, что я вижу, подняв голову, чтоб сдуть упавшую на нос прядку, и невольно глянув в сторону двери.

Вот он стоит — привалился к косяку и тоже молчит. Наблюдает и, как и Лука, варится в чём-то своём.

И когда только поднялся?

На левой руке вполне себе явный пунцовый ожог, на правой — непонятного вида пятно, отливающее зеленцой.

Мне всё ещё непривычно видеть его в лёгкой одежде, без оружия и широкой лямки рюкзака на плече. Да и что толку было привыкать, если завтра всё вернётся на круги своя? Если завтра снова в холод, мокрые сапоги и леденящие кровь звуки, доносящиеся со всех сторон?

— Дакларден, скорее всего, и вправду просто спит. Поисковое заклинание не может его обнаружить, но, по крайней мере, показывает живым.

Лука вскидывается на голос, но, скосив глаза на его обладателя, только кивает. Настолько в себе, что даже не хочет размыкать губ.

Что я там думал о неловкости? О, мне бы её назад. Поверхностную, лёгкую, словно налипшая на лицо паутинка. Противно, но не настолько, как ощущать, что пол вот-вот разверзнется вязкой топью.

— Он может как-то помочь… нам? — Неуверенности прорва, но раз уж меня берут с собой тоже, раз уж я пускай в качестве приманки, но всё равно нужен, то, выходит, имею право на это «нам». На более чем прямую причастность к делу.

— Может быть. Если она являлась к нему в своём прижизненном облике или вскользь обронила что-то о прошлом. Маловероятно, но всё-таки. Как сказала Тайра: лучше, чем совсем ничего.

Киваю и прохожусь по покрытым краской волосам расчёской.

Ни одного красного пятна.

— А если Дакларден всё-таки мёртв? — спрашиваю, глядя на въевшуюся краску на своей коже. Представляю, насколько нелегко будет свести. Представляю, и это всё равно будет в сотни раз проще, чем ту грязь стереть, что так и булькает у меня внутри.

— За останки тоже заплатят. — Лука наконец отмирает и, скривившись, разглядывает своё отражение в зеркале. Со стянутым в узел пучком на затылке, весь чёрт-те в чём выглядит действительно почти комично. Почти, да только совсем не смешно. Никому из присутствующих в комнате.

— Сколько за него платят? — Вопрос мерзкий даже на вкус. Язык, кажется, тут же вяжет. Словно вот этой дряни из миски успел глотнуть. Словно она на нёбо мне липнет и медленно его чернит. Вопрос из тех, страшных, что пугать начинают, стоит только задуматься об их сути. Потому что, выходит, каждую жизнь можно оценить. В горсть алмазов или пару монет. И никакой разницы нет. — Столько же, сколько за меня?

Лука, подхвативший свою куртку, останавливается рядом с Анджеем, и оба они смотрят на меня. Я же — на свои перепачканные руки.

Молчат, и чистильщик слабо улыбается наконец.

— Нет, — говорит он и взглядом прослеживает направление моего. — Чуть меньше.

***

Вокруг шумно как никогда. Вокруг, несмотря на ранние сумерки, кипит жизнь.

Все куда-то торопятся, кричат, ругаются друг с другом. Торгуются, обнимаются, на выходе же даже дерутся.

Горят сотни и сотни маленьких, и не очень, фонарей.

Вокруг прорва запахов самых разных: от едва уловимых до тех, что из носа не вытравить, даже если заткнуть его. Сладкое, кислое, острое настолько, что, если втянуть носом, непременно чихнёшь и заслезятся глаза.

Очень яркое всё, броское. От разложенных весьма недурственных полотнищ и тут же, через прилавок, откровенного ширпотреба. От всех оттенков и форм цветов до мрачных чёрных и серых, пустых ещё, без надписей, надгробных плит. От беспорядочно сваленных кучей украшений до острых на вид кинжалов и мечей.

Натянутые шатры, разноцветные ленточки, что беспощадно треплет поднявшийся ветер. Но ряды отстроенных прилавков настолько плотные, а людей настолько много, что тепло.

Что-то беспрестанно жарят, скворчит масло, хрустят под напором увесистого ножа свиные рёбра.

Как же много всего… Глаза разбегаются, пару раз я почти что теряюсь, успеваю запаниковать, но всегда натыкаюсь взглядом на широкую спину в кожаной куртке и, лавируя между снующими туда-сюда зеваками, нагоняю.

Городская ярмарка в самом разгаре. Последняя перед надвигающейся зимой.

И вот именно это портит всё впечатление, мутит по-детски чистый восторг и заставляет опуститься на землю.

Зима… Больше всего сейчас я страшусь приближающихся холодов. По той самой негласной причине, о которой даже затыкающийся только во сне Лука не говорит.

— Почему ты взял меня с собой? — Приходится повышать голос, чтобы перекричать чересчур ретивого зазывалу у входа в подозрительного вида шатёр, и использовать всю свою прыть, чтобы вывернуться из его же вцепившихся было в моё плечо рук. Нет уж, спасибо, не надо мне «удивительных открытий» и «взгляда в далёкое будущее». Боюсь, что после мне не дожить своё настоящее.

— Решил, что тебе надоело торчать в доме.

Монстролов выглядит невозмутимым и куда более расслабленным, чем был каких-то полчаса назад. Здесь, в этой толчее, на него никто не обращает внимания, то и дело пихают в бок или так же, как и остальных прохожих, хватают за куртку.

Выглядит так, словно ему это даже нравится — чувствовать себя частью толпы.

— Да, это верно. — Сопровождаю слова кивком головы и, ойкнув, выдираю свои невесть как зацепившиеся на зубцы выставленных на продажу вил волосы. Коса — тугая и ещё утром аккуратная — сейчас выглядит так, словно меня таскали по сеновалу.

И сравнение настолько неудачное, что тут же мрачнею. Но что уж теперь, терпи. Расплачивайся. И молчи.

— Почему ты такой потерянный? — Вопрос, заданный с искренним участием и совершенно без двойного дна, бьёт под дых.

Легко убеждать себя, что всё в порядке, когда, собственно, ни с кем, кроме подушки, не говоришь.

Попробуй-ка заткнуть чувство вины, что всё больше и больше растёт, набивая своё брюхо, поедая мои же кишки. На вилку накручивает, да ещё и жуёт, гадина, медленно. Кусками. Не целиком.

— Потому что мне немного сложно среди толпы. Я никогда на улицах столько народа не видел. — Полуправда в ответ. Не это гложет, но оторопь берёт. Теряюсь и иногда борюсь с желанием остановиться около одного из прилавков и раскрыть от удивления рот.

— А придворные балы?

— Сравнишь тоже…

— Не похоже?

— Совсем нет. Там все чопорные, напомаженные и, кажется, восковые. Этикет. А тут попробуй-ка состроить высокомерную морду. Живо по ней рыбиной или чем похуже огребёшь и… — Осекаюсь, заметив, как монстролов кусает губы, чтобы не рассмеяться, и с силой толкаю его в плечо. — Ты издеваешься надо мной, да?!

— Конечно нет.

Толкаю ещё и в этот раз ловлю уже полный веселья взгляд. Невольно улыбаюсь тоже.

— Просто представил торговку селёдкой на светском рауте. А вместе с ней ту, что со свиными головами стоит. Потеха была бы ещё та.

— О да, весь высший свет бы от сердечной болезни слёг, не иначе. — Воображаю томного Максвелла, вальсирующего с грузной грудастой дамой на голову ниже меня и отчаянно пытающейся переорать товарку напротив, и давлюсь хохотом. Даже слёзы выступают.

А после безудержное веселье как водой смывает, стоит мне вспомнить о Даклардене и его судьбе.

Анджей это замечает тоже:

— Ну что опять?

Кошусь в сторону на ивовые клетки со змеями и опасливо отодвигаюсь в сторону. Выходит так, что плечом цепляю руку монстролова, а пальцами провожу по его. Тут же хочется вцепиться в них, но запрещаю себе. Проще думать, что на людях неприлично, чем знать, что отпихнул.

— Дакларден, — выдыхаю имя, как единый слог, и, улучив момент, заглядываю чистильщику в глаза, в которых былой искры уже ни на грош. Холодная чернота. — Постоянно думаю о том, что он сейчас медленно умирает чёрт-те где. И всё из-за меня.

— Мне больше нравится вариант, в котором виноваты его собственная глупость и неумение принимать отказы. И, возможно, излишняя болтливость. Некоторым порой очень не хватает умения вовремя закусить язык.

Позвоночник словно перестаёт быть гибким. Раз — и отказывается двигаться, скованный предчувствием и прозорливостью.

— И почему мне кажется, что последнее относится не к нему?

Отмахивается только, а в следующее мгновение хватает меня за ворот куртки и оттаскивает в сторону, спасая от толчка разворачивающегося с увесистой бочкой на плече мужика — огромного, как медведь, и такого же неповоротливого. От испуга инстинктивно цепляюсь за рукав монстролова, а после, не выдержав, всё-таки робко касаюсь пальцев, втискивая между расслабленными его свою ладонь. Легонько сжимаю и едва не прокусываю зажатый между зубами язык, когда отзывается на прикосновение и отвечает тем же. Удобнее поворачивает кисть и позволяет переплести пальцы.

И грудь кажется той самой клетью, ряды которых мы видели с десяток прилавков назад. Только внутри не кобра шипит, а подобно пойманному корольку бьётся сердце.

Перестать улыбаться — выше моих сил, поэтому на все мои восторги и, пожалуй, слишком явное желание потереться о его плечо носом, закатывает глаза и тянет в сторону, к развилке меж рядов.

Неловко запинаюсь, глядя вовсе не под ноги, и всё-таки проезжаюсь по его рукаву носом. И вовсе это не так приятно, как хотелось бы.

— Это что, твоя скрытая способность — быть неуклюжим везде, кроме спальни, а, бестолочь?

Ведусь даже не на подначку, совершенно не колкую, а на нежность в голосе. И отзываюсь именно на неё с куда большим энтузиазмом, чем он мог представить:

— Мы можем проверить это. Попробовать не в спальне, а, скажем, вон за тем широким шатром, например. Или за пустым прилавком, или…

— Скажи, моя прекрасная княжна. Тебя когда-нибудь били рыбой? — срезает все мои предложения и, добившись недоумённого взгляда, с усмешкой добавляет: — Я уже готов купить одну для того, чтобы скрасить твои скучные будни.

— Да иди ты! — Пихаюсь, тараню его, сам же ударяюсь, налетев на локоть, и шиплю, пытаясь выдернуть пальцы, чтобы обиженно сложить руки на груди. Не пускает. — Я же серьёзно, а ты со своей рыбой…

Не пускает и вдруг, улучив момент, пожалуй, пугающе ловко для человека своей комплекции, ныряет за неплотно задёрнутые шторы очередного цветастого шатра и меня тащит следом. Того, в котором, вроде как, торгуют чем-то, сделанным из хрупкого стекла, и на сегодня уже закрытого. Того, в котором темно и пахнет смолами и благовониями, от которых кружится голова, пожалуй, даже слишком сильно. Того, в котором почти места нет — всё в ящиках и тюках. Почти места нет, и поэтому, дёрнув на себя, приподнимает, чтоб повыше был, ставит на свои ноги. Пальцы всё ещё не отпускает, второй рукой обхватывает сразу оба плеча.

— А как же твоя рыба? — Мой ехидный шёпот в холодном дыхании тонет, растворяется в нём, и я — уже вовсе не я.

Несмотря на то что внутри и вполовину не так тепло, как на оживлённой улице, таю. Таю и совершенно точно готов лужей стечь к его ногам. И сделать абсолютно всё, о чём попросит, и то, о чём умолчит.

Абсолютно всё.

Ты маленькая шлюшка, Йен. Смирись с этим.

Губами проходится по моей скуле, касается носом носа, игнорируя губы, прикусывает подбородок, и я понятливо дёргаю за верхнюю застёжку на куртке, охотно подставляя шею. Под поцелуи, укусы — всё, что захочет, пускай делает.

Стискивает зубы, да так больно, что ещё немного — и начну выть. Хочется закусить кулак и заткнуть им свой рот. Чтобы не скулить, и плевать, что во всеобщем шуме и гомоне даже криков никто не услышит. Плевать на то, что он нарочно не позволяет мне сделать это, плотно прижав свободную руку к своему телу. Плевать.

Всё равно весь ломкий становлюсь, слабый, дрожащий и растворяющийся, словно брошенный в кипяток сахар.

Кусает прямо под линией челюсти так, что никакой курткой уже не закрыть, не спрятать под воротом. Кусает так, словно вознамерился всерьёз вырвать кусок, но как же это кажется правильно! Как же заслуженно оно всё!

Поэтому, несмотря на то что мучительно, мне хочется ещё. Ещё немного этого наказания, ещё немного боли, ещё немного синяков…

Лучше много. Больше, чем в последний раз. Больше, чем когда-либо. Больше…

Отпускает плечо, пальцами по спине ведёт, по пояснице, ниже, и, словно подумав немного, пристраивает их на мою задницу. Сжимает, давит, вынуждая прогнуться, вжаться в себя, и только после того, как оставит ещё один саднящий не одну минуту укус, целует. Медленно, глубоко и словно зло. Словно нарочито растягивая и даже за глотком воздуха не пуская. Намеренно душит, до разноцветных кругов удерживая рядом.

Понимаю, что мы последний раз целовались целую вечность назад. Понимаю, что всю неделю он только механически трахал меня, как какой-то снаряд, специальное приспособление. И, кажется, только для того, чтобы мне стало легче. Клин клином. Подобное подобным.

Только знал бы он… Если бы он знал… После чего или кого… После кого я так яро пытаюсь отмыться.

Отчего-то сейчас, видя звёзды под веками, уверен: и вовсе бы убил.

Только меня или обоих?

Начинаю задыхаться совсем по-настоящему и, кажется, давиться наползающей в рот темнотой.

Это похоже на панику и одновременно на какой-то приступ. Это похоже на накрывшую волну ужаса и острый, пронзивший насквозь укол.

Впервые с того самого момента, как я перешагнул чужой порог, вернувшись с проклятых полей, мне становится так плохо.

Полностью задавленный многотонной плитой навалившейся вины. Не могу ни пошевелиться, ни оттолкнуть. Намертво скован, и, кажется, Анджей даже не замечает этого. Пока ещё нет, и холодно становится так, что зубы судорогой сводит. Раз — и начинают стучать. Два — и пальцы, что сжимают мои, кажутся уже тёплыми.

Только тогда он отстраняется и, опомнившись, принимается трясти меня за плечи. Болтаюсь из стороны в сторону, голова безвольно опускается на грудь, и монстролов, чертыхнувшись, вытаскивает меня на улицу.

Тут же становится светло и шумно. Становится теплее, и я наконец-то могу сделать вдох. Судорожный и такой, что после в груди всё колет.

Свалился бы прямо вниз, на землю, но держит, да и я сам цепляюсь за ворот его куртки. Кое-как сжимаю соскальзывающие пальцы и утыкаюсь в руку лбом.

Дышу запахами. Выделанной кожи. Сажи. Тут же — выпечки и копчёностей. Запахами дыма и, ослабевшим, благовоний из шатра.

И вот от последних откровенно хочется сложиться напополам и выблевать всё содержимое желудка и его самого для верности.

Неужели от них так скрутило? Или всё-таки у моей паники были другие, глубоко личные причины?

Здесь, на воздухе, в окружении снующих туда-сюда, толкающихся и переругивающихся людей становится куда проще. Проще, чем окружённым холодом, с Анджеем и огромным давящим чувством вины наедине.

— Это уже что-то новое. — Снова обнимает за плечи, но разительно по-другому, не сжимает так, и вообще, кажется, касается только для того, чтобы не дать завалиться, если ноги не удержат. — Уверен, что рассказать больше нечего?

Спешно киваю, а сам жмурюсь и сжимаю зубы. Потому что новая волна тошноты сильнее предыдущей, а запах проклятых благовоний в нос набивается быстрее во сто крат.

— Да, просто… — Приходится сделать паузу, чтобы уткнуться в его шею и вдохнуть. — Просто давай отойдём отсюда.

Больше никаких вопросов не задаёт, понятливо уводит к пестрящим тканями прилавкам, рядом с которыми пахнет только краской и крахмалом.

— Спасибо. — Вечность проходит, прежде чем я наконец могу голову поднять и посмотреть ему в глаза.

Кажется, краска приливает к лицу. И как в первый раз пойман. Только не пойман, и далеко не в первый.

И верно, что беспокоиться о Луке? Если та, с которой я почти было договорился, сожрёт меня сама? Даже если Анджей никогда не узнает. Даже если ему всё равно.

— Нет, я всегда знал, что ты нежный цветочек, но чтобы настолько…

— Там воняет. Слишком воняет.

— Что-то вони я не заметил. А вот накатившую панику — вполне. И раньше у тебя подобного не было.

— Я не знаю почему, — вру и снова прячусь. Прячусь и вру. Обрастаю всё новой и новой ложью. Чтобы утаить большую, приходится разводить сотни мелких. И от этого в десятки, в сотни раз хуже. Я не хочу ему врать! Никогда больше. Не хочу! — Или знаю, но язык откусить проще, чем заговорить об этом. Но, видимо, придётся, да?

— Придётся.

Придётся… По новой.

Придётся, несмотря на то что мы думаем о разном — вопросы одни и те же.

«Придётся рассказывать» и «придётся сочинять» — вовсе не одно и то же.

Вдох, попытка убедить себя, что надо. Надо сделать это. Расставить все точки в нужных местах. И сделать так, чтобы никогда больше. Никогда не возвращаться к этому.

— Я расскажу тебе, но пообещай, что больше не будешь спрашивать.

Толпа вокруг заметно редеет, расступается, огибая нас, то и дело неосторожно цепляя за спину или руки. Толпа, как единый живой организм, кажется, истощается и отступает, тащится уже не так весело, похоже, что самый хвост.

— Обещаешь?

Тут снова нужно поднять лицо. Нужно посмотреть в глаза. Нужно заставить, зубами со всей силы в губу не впиться, не выдать себя и ещё его взгляд выдержать, что сейчас дыру пробуравит. Сквозь.

— Да. — Выходит тяжеловесно и крайне мрачно. Новая волна дрожи. — Я обещаю.

Давлю откровенно слабую, фальшивую улыбку и, вывернувшись из объятий неловко, опасливо беру его за руку.

Разговаривать проще, не видя лица, не отслеживая реакций. Разговаривать проще и вместе с тем куда-то вяло брести.

— В шатре было холодно. В том доме — тоже. Ты же видел, этот одноглазый урод мне всю шею изодрал, и вот когда я закрыл глаза… На секунду, всего на одну секунду снова оказался там, с ним. И меня просто выкрутило… Почудилось, что… — Тут, не выдержав, делаю паузу, чтобы проглотить мерзкий, глотку перекрывший ком, что куда больше из лжи, чем липких воспоминаний. Это было отвратительно, но Ахаб мёртв, и, кажется, прикосновения его лапищ больше не трогают. Забылось, как далеко и не со мной. Но это единственное, что я могу сейчас использовать. Единственное, что пришло на ум. Полуправда — уже не совсем ложь. — Почудилось, что я остался там. Не знаю, что рассказал тебе Лука, но в амбаре, где нам пришлось ночевать, подобное уже было. Просто раз — и всё, я там. Как со стороны вижу его, уже мёртвого, птицами и нечистью обглоданного, на том самом дереве, и себя. То, что осталось. После — Ахаба, а может быть, и их всех…

— Он сказал.

Запинаюсь на ровном месте и лишь чудом умудряюсь не сбиться с шага.

— Сказал, что ты почти уже спал, как просто взял и впал в транс или истерику. А когда он попытался растрясти или разбудить, ты ему врезал.

О да. Врезал-то на славу, тут нечего сказать. Лучший мой удар за всю недолгую жизнь. Особенно первый. Тот, что отпечатался на его лице синеватой пощёчиной.

— Два раза. — Уточнение никому не нужное, но отчего-то сорвалось с языка. Наверное, потому что частичка истины и от этого становится чуть проще.

Зато следующий вопрос леденит кровь в жилах снова. Леденит, несмотря на то что я был готов к нему. Ждал.

— А потом?

Пожимаю плечами и заставляю себя смотреть на монстролова, а не под ноги. Заставляю себя говорить ровно и вроде бы равнодушно, а не мямлить, срываясь на бормотание. Уговариваю себя на каждый слог. В последний раз. В самый-самый последний раз.

— А потом — ничего. Он посмеялся надо мной, сказал, что я бью как придворная дама, и отвалил. Я даже не помню, как уснул. Утром мы разругались по новой и вернулись в город. Это всё.

— Но то, что произошло, продолжает тебя мучать?

— Да. — Ответ однозначен. Сразу же оказывается на языке. Это «да» в абсолютно всех смыслах. Меня мучает. Совестью, страхом и ещё парой вещей, о которых я и говорю вслух: — Осознание того, что меня едва не запытали до смерти ради развлечения и сведения счетов, очень мучает.

— И ты винишь его?

Ощущение двойственности не отпускает. Хватка, капканом сжавшаяся на моей кисти, тоже. Это тот разговор, от которого он уже не позволит мне уйти. Это тот разговор, который я должен закончить сам.

— Луку? — Я знаю, что Анджей кивнёт. Я знаю это. Но переспрашиваю всё равно. Для верности. Для того чтобы выиграть себе ещё немного времени. — Нет. Если и виноваты, то мы оба.

— Почему ты так говоришь?

— Перед тем, как всё случилось, мы перегрызлись и разошлись. Я попался, и им пришлось легко с ним. Лука сам отдал все свои ножи.

— Ну, — Анджей улыбается даже, совершенно невесело и изуродованным уголком губы, — все он никогда не отдаёт.

Не спрашиваю, хотя треклятое любопытство о себе знать даёт. Даже сейчас.

Вместо этого задаю совершенно другой вопрос, надеясь, что им и удастся закрыть неприятную тему:

— Зачем мы сюда пришли? Не для того чтобы прогуляться же?

Утвердительно кивает, и я только сейчас, да и то головой по сторонам повертев, понимаю, что какое-то время мы не просто шатаемся по рядам, а идём в конкретном направлении. Что он меня куда-то ведёт.

Прилавки по обе стороны узкой дороги завалены пучками трав, какими-то подозрительного вида скрюченными лапками и насекомыми. Бутылями с разномастными порошками, мелкими, как песок, и крупными, как цветочный керамзит.

— Нет. Пополнить запасы. И будь умницей, руками ничего не хватай. Отрастишь по глупости петушиный хвост, да так и останешься — на контрзаклятия нет времени. — Вроде и предупреждает, да так небрежно, что я, уже было дёрнувшийся в сторону прилавка со слабо мерцающей в свете масляной лампы светло-салатовой травы, испуганно отскакиваю назад.

Со стороны, должно быть, выглядит крайне комично, потому что он всё ещё держит меня за руку. Потому что, пытаясь сунуть свой нос в одно, второе и третье, я таскаю его за собой.

Посмеивается, но отчего-то не одёргивает, послушно петляет, благо здесь народу вообще почти нет.

Засушенные соцветия вызывают у меня интерес, а скукоженные головы, лапки и даже целиком заспиртованные тушки птиц и мелких животных в банках — отвращение. Касаюсь одной такой склянки и тут же отдёргиваю пальцы.

Анджей, приценивающийся к невзрачным, серым на вид порошкам, качает головой и хмыкает:

— Что это тебя так перекосило?

Именно что! Перекосило! Боги, сколько же здесь всякой гадости…

Понимаю, что позеленею по новой, если помимо разглядывания начну ещё и читать надписи на маленьких, тут же привязанных к склянкам ярлычках.

— Кому вообще нужна вся эта мерзость?

— Тайре, например. Или ты думаешь, что она свои зелья исключительно из ромашек варит? Вот, к примеру, то исцеляющее, что она заставляла тебя пить после разгрома, что устроил тролль, из…

— Не надо! Замолчи, пожалуйста! Или я больше никогда-никогда-никогда не стану пить то, что она мне суёт! — единой скороговоркой произношу и моляще заглядываю в его глаза с самым мученическим выражением лица, на которое только способен.

На моё счастье, он внемлет и отворачивается к подскочившей, вовсе не похожей на тех, что торгуют съестным, торговке.

Эта сухонькая старушка — живее любой полнотелой товарки. Её маленькие чёрные глазки блестят, а ногти на руках кажутся необычайно длинными и крепкими. Опасно заострёнными.

Медленно прохожусь взглядом по её открытым кистям, после — выше, к локтям, плечам, и наконец встречаемся взглядами.

Она тут же замолкает, на середине слова осекается и сама становится похожа на птицу. Только не на замаринованную, поджавшую лапки синичку, а на ворону. Горбится вся и, нахохлившись, нагибается над прилавком. Кажется, вот-вот клюнет носом.

Чувствую, как Анджей ненавязчиво пододвигается ближе и приподнимает наши сплетённые пальцы над разложенной мерзостью. Так, чтобы она заметила. А заметив, улыбнулась, на удивление, оказавшимся очень зубастым ртом. Только зубы у неё какие-то неправильные, звериные. Словно нарочно заточенные и треугольные.

— Выбираете, господа, аль конкретное что интересует? Реснички мышек, желчный жаб? А может, от сглаза чего? Был тут у меня один амулетик — так отдам! Возьмите! — Суетится, под прилавок лезет, а чистильщик, скривившись, касается моих волос носом и, склонившись, на ухо негромко проговаривает:

— Глянь на неё, по-настоящему посмотри.

Киваю и тут же, заинтригованный, пробую.

Кошусь на её тонкую руку, которой скрывшаяся внизу ведьма держится за стол, моргаю, пытаясь перестроиться и заглянуть за привычное восприятие, и, на удивление, удаётся ещё до того, как голова, на которой повязан тёмный, отливающий бордовым платок, появится снова.

Понимаю, что не ошибся, когда сравнил её с птицей. Её пальцы действительно напоминают птичьи. Тонкие, с загнувшимися вниз ноготками. Кажутся слабыми и ломкими. Иссушенными и тёмными. Но совершенно не страшными, скорее, напротив, хрупкими.

Выныривает из-под столешницы, выпрямляется, и улыбка, что была растянута от уха до уха, тут же медленно тает.

Я вижу её в довольно странном обличье. Вижу её птицей и нет. Сорокой с длинным ощипанным хвостом и подрезанными крыльями. Вижу её с клювом и под ним же расположенным зубастым ртом. Вижу её настоящую.

И вряд ли ведьме — или кто она там? — это нравится.

Становится меньше в размерах, сжимается, словно усыхая, и стекляшка, что она держит в своих тонких лапках, раскачивается туда-сюда.

— Господа уже выбрали? Могу я узнать, что именно завернуть?

Анджей отвечает ей, но на его голос я не обращаю внимания. Да и к чему мне? Всё то, что он перечисляет, мне неведомо, а заспиртованных гадостей в его списке нет.

Вряд ли ведьме, что спешно рассыпает тёмные порошки по мешочкам и склянкам, вообще я нравлюсь. Понимаю, что чувствую запах. Но вовсе не разложенных разностей или трав. Понимаю, что от неё пахнет… страхом.

Неужто Анджей её так?.. Тогда почему на него почти не смотрит, а на меня беспрестанно косится? Или всё дело в том, что я её вижу и могу поднять шум? Попробуй-ка убеги от толпы на таких тоненьких старых лапках.

Собирает всё в холщовый мешок и протягивает монстролову. Принимает оплату и, подумав, вкладывает в сумку и свою стекляшку тоже, не сводя с меня глаз.

— Спасибо, не нужно, — вырывается само собой, и она, вытянув шею, кажется, готовится мне нос перебить клювом, но, помня о близости чистильщика, только головой качает и с затаённой злобой отвечает:

— А это и не для тебя вовсе. Это ему.

И желчи столько, что невольно пячусь. Невольно пячусь, потому что совершенно точно ничем не мог обидеть её. Не мог рассыпать её товар или стащить чего.

Но тогда за что? Почему так?

Провожает взглядом, пока идём меж остальных рядов, и все они, все торговцы магическими приблудами смотрят. С молчаливым осуждающим укором. Все.

А когда выходим на тихие, погружённые в ночь улицы, не выдерживаю и оборачиваюсь. И натыкаюсь на десятки горящих, словно у кошек, внимательных немигающих глаз.

— Кто они? — шёпотом, не в силах отделаться от ощущения до хребта продирающих взглядов, спрашиваю, уже заслышав шум моря и почуяв запах соли, что насквозь пропитала доки.

— Городская нечисть. Кикиморы, низушники, может, ещё кто — я особо не всматривался. Кто на болотах собирает то, чем и торгует, кто таксидермией живёт. Безобидные.

— Мне так не показалось… — До сих пор мороз по коже. А та, с клювом, и вовсе наверняка ко мне во сне придёт. Да ещё и не в одном. — Разве я им сделал что-то?

— Ты — нет. Подобные тебе — да. Ведьмы не очень-то уважают слабых и веками использовали разумную нечисть в качестве своих рабов. Тайра сюда в жизни не сунется без острой необходимости. Одно неосторожное слово — и задерут.

Передёргивает. И лучше бы от холода.

Ощущение безопасности как-то меркнет. Особенно после того, как вспоминаю о том, что привычного уже меча в шкурах за широким плечом нет.

Кошусь на холщовую суму, что он небрежно перебросил через плечо.

— А этот амулет? Что она тебе сунула?

— Понятия не имею. Какая-нибудь дрянь вроде оберега наверняка. Не беспокойся, ни одной серьёзной твари оторвать мне голову это не помешает.

— Когда ты так говоришь, я забываю, что после она прирастёт назад.

— И что? Страшно?

— Страшно, — киваю, и на этом вопросы заканчиваются на какое-то время.

Просто медленно спускаемся к пристани и неизвестно зачем проходим по ней.

Кораблей в гавани давно нет. Помню о зимних штормах.

Помню о мёртвой ведьме, что свила себе гнездо вон там, в неглубоких пещерах, что рассмотреть отсюда мешает опустившаяся ночная темнота.

Кажется, что давно было. Кажется, потому что за столь короткий промежуток времени в моей жизни произошло больше, чем за все предыдущие девятнадцать лет. Останавливаюсь на самом краю пирса так, что между мной и водой — лишь жалкие метры. Может, два. Может, меньше. Два вниз.

— Значит, завтра утром?

Море по-настоящему бушует, пенится, шипит, и его ледяные брызги долетают даже до моего лица. Море снова близко. Море, в котором наверняка живёт ещё не одна тварь. Море, что скрадывает, затирает мой вопрос, делает его приглушённым и вроде бы равнодушным.

Море не знает, как я не хочу всё это снова. Морю наплевать на то, что я сам себе такую жизнь выбрал и, как бы ни боялся теперь, уже не повернуть назад.

— Завтра утром.

Анджей, что наконец выпустил мои пальцы из своих, останавливается позади, но не касается отчего-то. Ощущаю, что вот он, в пяти сантиметрах, но не опереться. Не вплотную. И вопреки тому, как это раньше было, не тянусь сам. Не льну и не навязываюсь.

Каждый в себе.

— Думаешь, надолго? — Прекрасно помню о его «четырёх туда, четырёх обратно и сутках на разобраться». Да только когда оно получалось так, как планируется?

И, наверное, даже хорошо, что не так. Хорошо, потому что иначе я бы сейчас был в другом месте, с другими людьми. Другой я.

Анджей словно оживает. Сбрасывает с себя оцепенение и всё-таки делает те самые полшага вперёд. Запихивает свои ладони под уже порядком замёрзшие, на ледяных перилах лежащие мои и опирается подбородком о макушку. Не то снова ищет тепла, не то пытается не отобрать, а сохранить моё.

— Надеюсь вернуть тебя Тайре до серьёзных холодов.

Совершенно не тот ответ. Совершенно не на тот вопрос.

Совершенно точно до новой дрожи.

Они все так старательно избегают этой темы, что я за вечер, проведённый среди шумной толпы, успел и вовсе о нём забыть.

Успел забыть о том, почему же вдруг так важно стало утекающее время.

Совсем скоро он уснёт. Уснёт так крепко и надолго, что, когда очнётся, имеет все шансы не найти ни меня, ни Тайру. Что, когда очнётся, вполне может оказаться так, что уже некого будет искать. Что мёртвый некромант унесётся куда-то далеко, искать новые знания или жертву. Что здесь он не оставит ничего. И никого.

— И сколько ещё? Сколько у тебя есть до, ну… этого? — «Спячкой» язык отчего-то назвать не поворачивается, «забытьём» — тоже.

Разводит руками и снова возвращает их под мои. На этот раз только ладонями вверх, чтобы я мог, если захочу, со своими сплести.

И я хочу. И плевать, что костяшки тогда снова обжигает прикосновением заледеневших скоб, удерживающих деревянные поручни.

— Может, недели две. Может, два месяца. Чёрт его знает. Зимы разные.

Киваю, мысленно отсекая ворох тут же возникших вопросов в своей голове.

Вокруг уже темно-темно. Полноправная ночь. Даже линия горизонта, догорающая алым, исчезла, стёрлась, смешиваясь с чёрной, чудовищной по своему объёму массой воды.

Завтра утром, значит…

По новой всё.

И каким богам молиться, чтобы узнать, на много ли?

— Давай пойдём назад. Неплохо было бы поспать.

Оборачиваюсь к нему и, запрокинув голову, непонимающе приподнимаю бровь. С усмешкой уточняет и разворачивает меня в нужную сторону:

— Тем, кто спит.

Огоньки на площади всё ещё горят. Но на этот раз не меж рядов идём, а сбоку, огибая крайний из них. Огоньки на площади ещё горят, и лишь только часть шатров и прилавков спит. Огоньки на площади ещё горят, и мне чудится чужой взгляд. Внимательный, мёртвый и лишь издалека смахивающий на огонёк, заключённый внутри масляной лампы. Лишь издалека и с трудом сохраняющий нужный вид.