Злость. (2/2)

И потому что Мегуми ему не простит.

Побитого Сукуну, это же теперь Мегумин Сукуна.

Мегуми.

— Это Мегуми тебе надоумил? Это он сказал тебе: «иди попроси прощение у младшего братика»? Скажи ему, чтобы не лез, куда не просят!

Юджи кричит, и стыд прожигает грудь раскалёнными гвоздями, потому что Мегуми тут вообще никаким боком не причастен, потому что Мегуми так много для Юджи делает, и Юджи не хочет говорить о нем так, но это единственное знакомое уязвимое место в железном Сукуне, а, значит, на него надо надавить.

— Ну что? Какого это видеть виноватый взгляд Мегуми, когда вы сосетесь?

Сукуна стоит.

— А каково выслушивать просьбы не оставлять засосов, потому что я их увижу?

Сукуна зажмуривает глаза.

— Или встречаться с ним только ночью, чтобы я не видел, чтобы не дай бог не узнал!

Сукуна стискивает челюсть, и язык обдаёт металической горечью.

Сукуна сглатывает.

Проглатывает.

— Ну, каково это быть чьим-то секретом, Сукуна? Неужели настолько жалкий, что о тебе даже стыдно признаться?

Сукуна делает шаг назад.

Что-то рушится.

Внутри, снаружи.

Сукуна обваливается, по ниточкам расходится, хоть и понимает почему, для чего это делает Юджи.

Чтобы ударить сильнее.

Чтобы Сукуне было больно.

Может, Юджи даже так и не считает.

Ну, что ж, со своей задачей он отлично справился.

Сукуне, блядь, больно.

Потому что слова — то, что думает о себе сам Сукуна.

Слова — его истина.

Потому что Сукуна для себя — ебучий чужой грязный секрет.

И это правда.

И Сукуна действительно слышал просьбу не оставлять следов, но проигнорировал причину.

И Сукуну действительно выбирали ночью, но Сукуна пропускал это мимо глаз и ушей.

И слова Юджи до того правдивые, что дышать становится тяжело.

Потому что Сукуна наконец смотрит в лицо правде.

Не убегает.

И заставил его посмотреть тот, от кого он убежал семь лет назад.

Но Сукуна думает о Мегуми, и обо всем, что тот для него сделал.

И почему-то Сукуна готов быть даже секретом, но тут же вспоминает, что о них знает и Годжо, и Юджи.

Так что, что-то тут не укладывается с «секретом».

Похер.

Сукуна пришёл для дела, и если разговоры не работают, — а почему должны? — нужно просто сделать и уйти.

И Сукуна тянется в карман.

И вытаскивает конверт.

И протягивает Юджи, пытаясь сфокусироваться на собственных пальцах.

И хрипит:

— Деньги на учебу.

Юджи отступает.

Юджи жмурится, поджимает губы и двигает брови к переносице.

Но злости внутри, под рёбрами, у солнечного сплетения, так много, что она накрывает секундное «больно».

И Юджи скалится, ядом плюётся:

— Купить меня хочешь?

Сукуна смотрит на оскал на чужом бледном, чистом лице, и видит прошлого себя.

И смаргивает это подобие галлюцинации, потому что нахер.

Потому что к черту.

Там Сукуне то как раз самое место.

Но он сглатывает вязкую слюну ещё раз и спокойно отвечает:

— Хочу помочь.

Юджи рушится, Юджи расходится по швам, потому что в этом Сукуне нет привычной злости.

Знакомой.

Изученной.

И Юджи становится так больно, потому что теперь он Сукуну совсем не знает, и это бьет.

Почему-то это — оплеухой.

И Юджи злится, распускает кулаки и кричит.

И это — то, что маленький Юджи так ненавидел в Сукуне, за что так его боялся.

И не оправдать собственные ожидания — больно и страшно, и жутко, и виной глотку распарывает.

Юджи не должен прощать.

Не должен, когда Сукуна их бросил, когда все то время, пока был рядом, вёл себя исключительно как мудак.

Но если бы дело было только в этом, то все было бы куда проще.

Но в те редкие моменты, когда жизнь ещё не пошла по наклонной, когда Сукуна не оброс доспехами ублюдства, он был Юджи братом.

Он был заботливым старшим братом.

И вот в этом проблема, в этом главная, блядь, загвоздка.

Если бы Юджи не знал, если бы никогда не видел в Сукуне человеческого, он бы закрыл дверь, он бы вышвырнул его из своей квартиры за порог так быстро, как только смог бы.

Один раз у Юджи уже получилось.

Второй раз тоже должно.

Должно, мать его, получиться.

Стоит только сказать, только задеть ещё раз ещё живое, ещё в груди в предсмертной агонии трепыхающееся посильнее.

Это же просто. Когда Сукуна до скрежета в зубах напоминает облезлую псину — просто.

Поддеть, сказать пару ядовитых, стрихнином отдающих фраз, чтобы задеть рубец, гордость, если она ещё у Сукуны вообще осталась, заставить ощетиниться и уйти.

И сбежать снова на семь лет, а может и больше.

Смотря сколько в Сукуне ещё гордости осталось.

Хотя по ощущениям ее количество где-то, блять, в минус бесконечности.

Вряд ли Сукуна вытерпит даже год с таким остатком, или, вернее, отсутствием, самоценности.

Останется сидеть под дверью скулящей псиной.

И это должно быть легко, должно быть до пиздеца просто.

Вышвырнуть–остаться–одному–в–пустой–квартире.

Константа мира Итадори, чтоб ее.

Но Юджи знает.

Но Юджи помнит, каким был Сукуна тогда, когда ещё не скрылся за маской ублюдства, не стал прятать себя за сотней оскалов.

Когда в нем было это доброе, родное.

Когда двенадцатилетний Сукуна повёл Юджи в магазин игрушек и на первые заработанные, от дедушки за многократную помощь во дворе дома, деньги купил поезд с железной дорогой, потому что у маленького Юджи заблестели ореховые глазки, глядя на эту игрушку. И Сукуна потратил абсолютно все только что полученные деньги, но это того стоило.

Видеть, как в слишком больших для этого маленького личика глазах загорается неподдельное детское счастье, — это того стоило.

Особенно, когда давно не замечаешь этого детского счастья в своих.

Юджи не помнит всего, но помнит большие руки на своей макушке, помнит, как Сукуна читал ему нотации, чтобы показать, какой он взрослый старший брат, помнит тот поход в магазин, как Сукуна выходил с ним во двор, как раскачивал качели, и, когда маленький Юджи просил раскачать сильнее, не слушал, отчитывал за отсутсвие хоть какого-то инстинкта самосохранения.

Помнит, как Сукуна помогал ему с математикой, с которой у Юджи с самого первого класса проблемы, зато у Сукуны по всем тестам твёрдые сто баллов.

Юджи не должен.

Не должен прощать.

Сукуна ушёл, и это был выбор самого Сукуны.

Сукуну на пороге этого дома никто — никогда — не ждал.

Так какого ж хуя он тушкой притащился, облезлым псом скулить–вымаливать прощение стал.

Сукуна выглядит жалко, и если вот это — предел мечтаний Мегуми, то у одного из них с Юджи отвратительный вкус.

Отвратительно низкий потолок для мечт.

Юджи больно, и это константа.

Юджи страшно, у Юджи трясутся руки ещё сильнее, и бить трясущимися руками — сложнее.

Но он столько тренировался, чтобы однажды ударить Сукуну.

Что даже с трясущимися руками это получилось.

И не раз.

Так почему Юджи не чувствует удовлетворения?

Почему этого все ещё недостаточно?

Почему с ненавистью приходит вина, мысли, что Сукуна не заслужил?

Юджи знает, что Сукуна — ублюдок, Сукуна разрушил его жизнь, стал детским ночным кошмаром.

Но того Сукуну, что сейчас стоит на пороге пустой квартиры, Юджи не знает.

И оправдывать Сукуну — последнее, что хочет делать Юджи.

Но он не может.

Но Сукуну почему-то жаль, хотя должно быть себя, себя жаль.

Но Сукуна теперь избитый, и до этого выглядел потрепанно, ужасно уставшим, изнеможённым, и Сукуна напоминает облезлого пса.

И это страшно.

Когда перманентная ярость сменяется монолитным спокойствием — это страшно.

И Юджи не знает этого Сукуну.

Юджи едва ли знает того Сукуну.

И он хрипит, отчаянно и болезненно, вытягивая гласные:

— Мне не нужны твои подачки.

И Юджи говорит правду, ему не нужны деньги, никогда не были нужны.

И Юджи вдруг хочется, что бы Сукуна вместо этого его обнял.

Может, это по-детски.

Может, слабость.

Но Юджи так хочется наконец вновь почувствовать тепло чужих ладоней, так хочется, что бы стиснули в охапку, почти до атомов спаяться.

И, когда Юджи будет вырываться, что бы Сукуна продолжал его обнимать.

Но Сукуна молчит, иногда посматривает на коридор, собственные руки, и вдруг ловит полку в зале.

И темные глаза расширяются, и в них столько неподдельной боли и испуга, что Юджи вдруг думает, что вот теперь их боль соизмерима.

Но за болью и испугом вдруг следует:

— Ты его хранишь?

И Юджи оборачивается, врезается взглядом в игрушечный поезд.

И открывает рот, потому что дышать носом уже не получается, потому что боль режет не только глотку, но и руки, ноги, обрезает по кусочкам кожу.

Мучительно и долго.

И Юджи не оборачивается на Сукуну, потому что боится.

Боится увидеть там что-то, что заставит его Сукуну простить.

И Юджи лишь хрипит:

— Уходи…

Сукуна стоит.

— Уйди.

Сукуна все ещё протягивает конверт, все ещё вгрызается взглядом в игрушечный поезд.

Собственный сиплый голос звучит так болезненно, что с фразой Юджи сжимает кулаки — слабость.

— Уйди, прошу.

Сукуна кидает конверт на плитку коридора.

И дверь оглушительно хлопает.