Спасибо. (2/2)
А потом из кабинета выходит мужчина лет сорока, с явной чернотой под глазами, с явно виноватым лицом.
И Мегуми молчит.
А Юджи смотрит своими заколоченными от мира глазами.
И улыбается.
И это даже похоже на улыбку.
Страшно.
Врач виновато, ужасно виновато бросает фразу, что спасти не смогли, что сделали все, что в их силах, что этого оказалось недостаточно.
Мегуми впечатывается в глаза Юджи.
Бах-бах, бах, бах-бах.
Доски, доски, доски.
Итадори заколачивает себя намертво, так, что бы уже никто не достал, так, что бы эта фраза не зацепила, не срезанировала с только что прибитым гвоздями к кресту сердцу.
Бах-бах.
И крышка гроба захлопывается, гвоздями прибивает Итадори к земле, тянет за собой.
При вскрытии на теле Юджи определенно обнаружат стигматы.
И для Мегуми это даже новостью не станет.
А потом Юджи вскакивает, и совершенно спокойно, даже звонко проговаривает:
— Так, давайте бумажки все подпишу тогда.
И врач ведёт Итадори все дальше от Мегуми, и дальше-дальше-дальше.
И теперь Юджи от Мегуми так далеко, что уже не достать, не дотянуться, не отыскать.
Мегуми встречает Итадори у выхода, и выглядит он слишком расслабленным для человека, который только что остался совсем один.
И это «совсем один» тяжестью в грудине оседает, не даёт ни вдохнуть, ни выдохнуть, ни с места сдвинуться.
Потому что Мегуми знает, каково это остаться совсем одному, но теперь у него есть Сатору.
Тогда, в девять, появилась его Веточка, что на картине бессознательно изображается. И Мегуми всегда отнекивался, всегда отшатывался от Сатору, ощетинивался в его присутствии.
А потом они притерлись к друг другу, а потом Мегуми стал изредка расслаблять вечно расправленные плечи, а потом убралась эта складка между бровей, что, казалось бы, появилась там с самого рождения, а потом Мегуми стал улыбаться искренне и неловко, даже неуклюже, а потом вдруг рассмеялся как-то невпопад, так, что ещё долго этого стыдился.
А потом больше, больше, больше.
И вот, Мегуми уже с Сатору на равных, уже рассказывает ему про какого-то художника, и глаза у Мегуми загораются, вспыхивают ярким пламенем, что отогревает тысячелетние ледники в груди Сатору с такой простотой и легкостью, что Годжо задумывается, а был ли вообще когда-то там, внутри, лед.
И Сатору хвалит, хвалит, хвалит; Сатору покупает холсты, изучает хорошие краски; Сатору подстёгивает Мегуми завести аккаунт с работами, потому что «так рисовать может только Бог и мой очень старательный и самый лучший ребёнок».
Сатору дарит Мегуми этюдник, потому что тот краем глаза в магазине на него засматривался, и Годжо пришлось прошерстить весь интернет в поисках лучшего — потому что для его лучшего ребёнка только самое лучшее — и подарить исключительно на день рождения, иначе мальчишка подарок не примет.
А однажды, Сатору оставляет щенка, которого Мегуми принёс поздно вечером, всего грязного, с ужасно больными глазами, пищащего так громко и жалобно, что Годжо пришлось искать круглосуточную ветклинику.
И это определенно того стоило.
Улавливать в слишком недетских, ужасно разбитых и сломанных глазах десятилетнего мальчишки намёк на детство — уже стоило.
Слышать сарказм, различать ворчание, видеть, как его сын проводит все своё время с щенком, как этот уже выросший, но по поведению все ещё щенок — хотя кто сказал, что технически пёс должен им физически являться — мешает подростку–Мегуми писать первые полотна, как этот самый подросток–Мегуми ужасно раздражается, но все ещё на пса злиться не может, а потому тихо глаза закатывает и кидает ему мячик в коридор, чтобы было время хоть мазок кистью сделать, — даже слишком.
А потом Мегуми признаётся Сатору в том, в чем и самому себе признаться — почти невозможно, почти преступление.
А Сатору принимает, ведь это Сатору.
И Мегуми наконец понимает, как много для него сделал Сатору, как хочет прямо сейчас позвонить ему и наконец признаться, сказать, крикнуть, что Сатору лучший родитель из всех возможных, что Мегуми определенно выиграл эту чёртову лотерею–жизнь, просто встретив его.
Из мыслей Фушигуро тут же вытаскивает сдавленный, тяжелый вздох справа.
Черт.
И Фушигуро тут же чувствует себя виноватым, и, казалось бы, уж больше почувствовать себя таковым невозможно.
Но с этой виной Мегуми определенно достиг апогея, перешагнул, перепрыгнул, мать твою.
В голове только:
У Юджи совсем никого не осталось.
И тут же:
У Юджи нет Сатору, нет никого даже отдаленно похожего, в общих чертах напоминающего.
Мегуми расстёгивает куртку, достает чуть подрагивающей, но все ещё уверенной рукой бутылку, и протягивает ее Юджи.
— Пошли во двор, — приглашает Мегуми, тут же уточняя. — Это отвратительная идея, но это большее, что я могу предложить.
И Юджи улыбается этой в кровавые ошмётки рвущей нутро улыбкой, кивает слабо.
Внутри Мегуми что-то разбивается.
Но Итадори весь разбивается куда сильнее.
С каждому секундой — все больше.
С каждым мгновением — все ближе к «вдребезги».
И Мегуми старается, ужасно неуклюже, неуверенно, но это компенсирует резкость и твердость в словах и намерениях:
— Дай руку, если хочешь.
Юджи повинуется.
У Юджи, за этим образом весельчака настолько сломанный, похеренный к чертям скелет, с выступающими, неправильно заходящими друг на друга костями, изуродованный, со сломанной парой–тройкой тех же костей так, что у Юджи уже нет сил сопротивляться.
Или же он не хочет сопротивляться вовсе.
Он вытягивает руку, и получается это не с первого раза, потому что ладонь предательски не разжимается, потому что вгрызающиеся в неё ногти зацепились за кожу слишком сильно.
И Мегуми тут же накрывает руку своей, игнорируя заминку Итадори.
— Так должно быть чуть легче, — тихо, даже сипло говорит Фушигуро.
— Спасибо.
Это слово — единственное, что говорит Итадори за весь вечер.
И в этом «спасибо» куда больше, чем в любом другом слове, в нем:
Спасибо, что приехал.
Спасибо, что не бросил.
Спасибо, что ничего не спрашиваешь.
Спасибо, что ты просто рядом.
Мегуми сжимает ладонь Юджи сильнее, когда он разом заливает себя треть бутылки, но ничего не говорит.
Он не в праве что-либо говорить.
Не тогда, когда пара его фраз–признаний приколотят Итадори к земле.
Мегуми левой рукой печатает Сукуне короткое «ваш дедушка умер сегодня в 2:36».
А потом вновь всматривается в лицо напротив, и в глазах Юджи, там, за сотней гнилых досок, за тысячей ржавых гвоздей, замечает скол, улавливает разлом.
И сжимает руку сильнее.
Юджи протягивает Фушигуро бутылку, и тот отпивает совсем немного, больше иллюзорно, потому что глотать алкоголь он не хочет, но оставить Итадори напиваться одного — почти предательство.
А Мегуми и так чертовски близок к «предательству».
И даже если Юджи замечает ложь Мегуми, то все равно ее игнорирует.
И вливает в себя ещё полбутылки.
Мегуми кажется, что Юджи пьёт, чтобы забыться, не помнить ни себя, ни произошедшее, потеряться.
Но Юджи пьёт, чтобы найтись.
Чтобы отыскать хоть что-то в груди, что не переломала на сотню кровавых ошмётков фраза «не спасли».
Чтобы эти доски и гвозди наконец слились с кровавым нутром, сожглись под градусом алкоголя.
Чтобы простерилизовать глотку после всех колких слов, сказанных дедушке на эмоциях, после всех так и несказанных дедушке фраз.
А потом Мегуми приходит сообщение, и ещё одно, и ещё.
И Юджи пьян ужасно, настолько, что почти не стоит на ногах, что прикрывает и так закрытые досками глаза.
А Мегуми свободной рукой включает телефон, все ещё следя за движениями Юджи, и на все вопросы Сукуны лишь местоположение отправляет, говорит про такси, и что они скоро поедут к Юджи домой, уточняет, что они пьют во дворе больницы.
И это даже звучит абсурдно.
Но на деле так необходимо и правильно.
А Сукуна на все три непривычно длинных для Фушигуро сообщения отвечает: «сидите там, я через десять минут подъеду».
И Мегуми остаётся
только написать короткое «спасибо».
Мегуми остаётся заглянуть в пьяные, настоящие глаза Юджи, и разглядеть в них разрыв, узнать в них одиночество, самое истинное, такое, что утаскивает за собой, в могилу.
Потому что смерть никогда не забирает с собой одного.