Зацепиться. (2/2)
И Сукуна впервые в ахуе с пацана настолько, что не может вытащить из себя хоть что-то язвительно–ядовитое.
Потому что от сбитых вздохов грудь приподнимается, потому что пацан вжимается так, что Сукуне порой нечем дышать, потому что пацан цепкими пальцами зарывается в затылок глубже, наматывая на них короткие пряди, запутывая, оттягивая.
Губы Сукуны тянутся ниже, к выточенному из стали прессу, что от сбитого дыхания подрагивает. Он влажно, жарко целует, запоминает, где тело содрогается чуть сильнее, где Мегуми дышит через раз, где сам Сукуна, кажется, забывает как дышать вовсе.
И тело у пацана самое совершенное, из мрамора аккуратно высеченное. И Сукуна сам не в силах себя от этой смеси стали и вольфрама отодрать. Рёмену хочется зализать, заклеймить, хочется спуститься ниже, целовать жарче, развязнее.
И весь Рёмен сейчас больше походит на покорную псину.
Но пусть так и будет.
Если его хозяин Мегуми, то он готов побыть преданной шавкой.
Он спускается ниже, все ещё кусачими поцелуями, все ещё следы влажно зацеловывая, все ещё слыша сбитое к чертям дыхание сверху, все ещё воспринимая это как самую лучшую награду.
Сукуна цепляется зубами за пресс чуть сильнее,
И выбивает из Мегуми стон.
Хриплый, тихий, еле уловимый, такой, что сперва Сукуна решил, что ему определенно послышалось, что вся кровь явно прилила от головы к члену, вот ему и мерещится всякая хуйня–проекция его больного мозга.
Но он поднимает взгляд, и видит закрывшегося рукой Мегуми, замечает приоткрытый рот, все ещё с трудом ловящий воздух.
Сукуна, не отрывая ожидающего взгляда, грязно проводит языком там же — выбивает ещё один глухой стон.
Прикусывает, зализывает — ещё один.
И теперь ему точно не показалось, не померещилось.
И вот теперь это явно наилучшая награда, это ебучее первое место, гран при, мать его, в списке самых охуенных стонов в мире.
И Сукуна решает, что на сегодня пацану хватит — и ему самому тоже хватит, потому что ещё пару таких стонов, и самообладание Сукуны разобьётся к херам.
Ебаная ирония.
И хотя по существу Рёмен ничего особенного не сделал, пацан все равно ощутимо подрагивает.
И Сукуна самодовольно скалится, думая о причинах этой дрожи.
Он спускает футболку вниз, напоследок мягко целуя живот, и тянется к сухим губам, глухо шепча:
— Мне кажется, твой отец ненавидит меня за то, что я отнимаю у него его мальчика.
Ответа не следует.
Только если не считать, что им служат закатанные сизые глаза, служит мягкий, слишком нежный поцелуй, инициатором которого становится именно Мегуми.
И это лучше любого язвительно ответа, лучше ядовитого «мой отец даже не знает, кто ты», самодовольного «иди на хер».
Сукуна ложится рядом, не отрывая застывшего на бледном лице взгляда, притягивает пацана к себе, чуть треплет по темной макушке, целует осторожно в прикрытый глаз, произносит как-то тихо и чуть грубо:
— Ты обещал рассказать мне о Верне, пацан.
И глаза сизые тут же расширяются, тут же заполняются до краев чем-то похожим на нежность, благодарность, на детскую нескрываемую радость.
У Сукуны от этого взгляда вековые ледники в груди оттаивают, разливаются по рёбрам теплом и мягкостью.
Так, что Сукуна уже не сопротивляется вовсе. Смирился с этой обжигающей теплотой внутри.
И пацан принимается рассказывать, чуть сбивчиво, потому что дыхание ещё не восстановил, но быстро, возбужденно, заинтересовано.
Сукуна не может утаить нежной улыбки, предательски набегающей от одного взгляда на сияющие голубые глаза.
И с каждым словом, с каждым отблеском в глазах, с каждым вдохом, выдохом, он все больше тонет в нежности, в пацане этом чертовом тонет.
Вязнет, и слушает, запутывается в трясине, и все ещё слушает, все ещё глазами алыми каждое подрагивание чужих губ ловит, на дно затягивается, и все равно слушает, слушает, слушает.
Потому что если это интересно Мегуми — Сукуна выслушает.
Потому что если это для пацана важно — Сукуна останется до конца.
И Сукуна убить, вгрызться зубами, плоть когтями всковырять готов у всех, кто не спрашивал, не слушал Мегуми, кто игнорировал его ужасную заинтересованность искусством, кто не принимал в счёт, что пацан дышит этим чертовым искусством,
что пацан сам — чертово Искусство.
А потом пацан засыпает, вжимается цепкими руками в торс Сукуны, в этот раз так непривычно скрытый футболкой, дышит тёплом куда-то ему в грудь.
И Сукуна не знает, что у пацана в жизни было, не представляет, почему он так отчаянно цепляется, почему так боится даже во сне отпустить, упустить.
Он засыпает следом, пацана в объятиях сжимая, прижимаясь к нему так же крепко,
так же боясь потерять.