Может. (1/2)

Мегуми стоит в чужой кухне. Стоит в худаке и брюках.

И в ахуе.

Руки, чуть подрагивая, держат подаренный билет. Глаза сизые бегают в поисках чего-то, за что можно было бы зацепиться.

Мегуми вглядывается в глаза алые своими из орбит вываливающимися, вновь переводит взгляд на билет, снова на Сукуну.

— Блять, ты как его достал вообще? — сбивчиво проговаривает Фушигуро, рукой зарываясь в чёрные волосы, запутывая их пальцами. И все жесты пацана кричат о том, что он не знает куда себя деть от резко нахлынувших эмоций, потому что скрывать их сейчас — вариант хуйня. А показывать их Мегуми за 18 лет так и не научился.

— Ну я же знал, что ты хочешь туда сходить, так что достать билет было уже делом принципа. — добрая усмешка, и весь Сукуна сейчас слишком неядовитый. И глядит он на пацана выжидающе. Перебирает руки, то ли от волнения, то ли хуй пойми от чего.

Мегуми откладывает приглашение на кухонный стол, вновь устремляет взволнованный взор в глаза напротив.

Нутро Сукуны понемногу рушится от восходящей в нем нежности.

И вся эта нежность, так Сукуне несвойственная, проросла в грудине окончательно.

Так, что хочешь–не хочешь, а дышать этой мягкостью вынужден.

И Рёмен принимает такой расклад.

Возможно потому, что по-другому уже не выходит, потому что остаётся только смириться с этим ощущением псевдолегкости внутри.

Возможно.

А может потому, что Сукуна и не хочет с нежностью воевать, потому, что пока на него смотрит пара лазурных глаз, что-то внутри из пепла восходит, что-то внутри исцеляется.

Сукуна лишь боится утонуть в этой нежности.

Он тут же себя одёргивает.

Не сдохнет в ней.

Тонет, только когда пацан рядом.

Блять.

Сукуна давно принял, что пацан запечатан у него где-то в грудине так, что печать эту, хер знает, возможно ли вообще снять.

Так, что при виде чёрной макушки в легких автоматом больше воздуха становится.

Так, что при всяком случайном касании под рёбрами что-то жмёт просяще.

Сукуна отказывается давать этому чувству название.

Потому что.

Потому что.

Потому что боится.

Потому что его впервые интересует что-то больше удовлетворения собственных потребностей.

Потому что это пресловутое «удовлетворение» вообще отметается куда-то к хуям, куда-то, откуда вылезет ещё нескоро.

Потому что вырвется наружу только, когда Мегуми попросит.

Черт.

И Сукуна действительно часов двенадцать искал два билета на эту чёртову выставку, потому что пацан уж очень избирателен, когда дело касается искусства.

Рёмен же — совершенно в нем, в искусстве, не разбирается.

И причина всего поиска, причина потраченного времени, потраченной суммы —

сияющие синие глаза.

Причина — мягкая и тёплая улыбка.

Причина — вскинутые от удивления чёрные брови.

Причина — Фушигуро Мегуми.

Блять.

Блять.

Блять.

Сукуна встаёт со стула, заводит крепкую руку в темные волосы, треплет осторожно чужую макушку, и Мегуми рефлекторно к руке прижимается, прикрывая глаза.

Рёмен смотрит на часы на духовке, вздыхает, бархатно подаёт голос:

— У нас не так много времени до начала, так что нам следует выдвигаться.

— Блять, я не могу пойти вот так, это же чистое неуважение. — шипит разочарованно Мегуми, указывая на серое худи.

Сукуна вздыхает.

Точно.

Ведь, когда дело касается искусства, пацан до чертиков дотошный.

Ну, вообще-то он прав.

И вообще-то на выставку никто в худаке не заявляется.

А если и заявляется, то только наглухо отбитый.

И злит Сукуну не дотошность пацана, а потраченное время на решение данной проблемы.

Потому что Сукуна охуенно делает подарки.

И потому что Мегуми очень не кстати носит только худи.

Рёмен ещё раз вздыхает, будто это исправит ситуацию, будто раздражение сразу же испарится, на выдохе проговаривает:

— Я могу отвезти тебя домой, и ты переоденешься.

Мегуми сразу в лице меняется.

Пацан вообще в последнее время хватку ослабил, стал менее стальным в присутствии Сукуны.

Стал отпускать больше улыбок, только Сукуне принадлежащих.

Таких, что Сукуна жадно под рёбра прячет, в надежде хоть немного дольше за них зацепиться, упрятать от всех вокруг, лишь себе одному оставить.

Улыбок настолько солнечных, что под их действием новые вселенные образовываться должны.

И пока Мегуми — Солнце создающее.

Сукуна — Солнце, всё дотла сжигающее.

И вкупе они образовывают бесконечную череду вселенных, больше походящих на чёрные дыры.

Да и хер с ними.

Пусть засасывают.

Сукуна не собирается из них выбираться.

Пацан все ещё стальной, все ещё из вольфрама собранный.

Но сталь под обжигающим взглядом Сукуны плавится.

И весь пацан под Сукуной плавится.

Медленно, тягуче, стараясь не растаять окончательно.

— Давай, спасибо. — Мегуми кивает, быстро взглядом убегает от лица напротив, не дав Сукуне рассмотреть, что в этих глазах было.

Но это и не нужно.

Пацан зарывает руку в розово-рыжий затылок, надавливает так, чтобы самому не тянуться, и целует нежно, лишь слегка губами касаясь.

И это награда куда лучше всех «спасибо» в жизни Сукуны.

Пацан вообще, кажется, главная награда Сукуны.

Возможно, весь этот пиздец стоило пройти только ради единственной встречи.

Может, чувствовать себя двадцать пять лет невъебически одиноко было необходимо.

Видимо, это должно было случиться. Должно было, чтобы почувствовать наконец ощущение дома.

Чтобы найти дом в этом чертовом парнишке, наконец вдохнуть полной грудью, перестать биться каждую ночь в чем-то изнутри по косточкам сжирающем.

Перестать бездумно заливать в себя коньяк в попытках забыть о проебаной жизни.

Потому что жизнь больше таковой не является.

Потому что Сукуна наконец нашёл причину возвращаться домой.

Потому что пока он может видеть, как пацан полотна душой красит, пока может чувствовать сколотые в кровь губы, пока может ощущать чужое дыхание, обжигающее шею.

То жизнь, кажется, не такая уж и проебанная.

Не такая уж и жалкая.

И пацан тут же отстраняется, всем телом показывая, что дальше он заходить не намерен.

И Сукуне ничего не остаётся, кроме как вздохнуть тихо, открыть дверь, и повести пацана на парковку.

— Меня резко позвали на выставку, я просто переодеться, — почти неразборчиво бормочет Мегуми, даже не здороваясь.

Фушигуро вылетает из квартиры так же быстро, как в неё и зашёл. Бросив Сатору резкое «вечером расскажу».

И Сатору ничего не остаётся, кроме как посмотреть в окно, дабы понять с кем парнишка на выставку пойти собрался.

Он тихо-тихо охает от удивления. Потому что вместо привычного Итадори или редкостной Нобары он видит машину. Потому что улавливает крупные татуированные руки на руле. Потому что краем глаза замечает мягкую улыбку Мегуми, когда он в автомобиль залезает.

Блять.

Но не то чтобы это новость.

Может, Сатору и не самый лучший родитель, но он однозначно не слепой.

И перемену в поведении Мегуми заметить может. Разглядеть смягчившийся взгляд, уловить расслабленные плечи. Подметить, что мальчишка систематически на ночевки отпрашивается. Ну как отпрашивается, просто в известность ставит. И это кажется совсем невероятным, учитывая, что до этого Мегуми на ночевках у Итадори бывал, ну максимум, трижды в месяц.

И, конечно, Сатору не тупой, чтобы понять, что ни к какому «Итадори» Мегуми не тащится.

И пока мальчишка сам не признался к кому ночевать ходит, Сатору не лезет.

Не должен был лезть.

Но сейчас тело его заметно напрягается, потому что посчитать дважды два, очень, блять, легко. Потому что понять, что в машине за рулем сидит мужчина ощутимо старше Мегуми, тоже просто.

И Сатору не знает, где проебался. Когда не заметил, когда не понял, не спросил.

И, может, план «не спрашивать, пока Мегуми не расскажет сам» был паршивым с самого начала.

Сатору знает, что Мегуми сам за себя постоять может, знает, что навредить себе не даст. Знает, что сам навредить любому может.

Знает.

Знает, что Мегуми никогда не позволит относиться к себе хоть с каплей неуважения.

Знает.

Но родительское сердце сжимается сильнее от осознания, что на ночевки Мегуми ходит к мужчине, который ненамного самого Сатору младше.

И Сатору хочет спросить, хочет понять в каких они отношениях, хочет узнать насколько вообще мальчишка погряз в этом мужчине,

но лезть в душу Мегуми — заведомо хуевая идея.

И горе-отцу ничего не остаётся, кроме как сесть на диван и зарыться одной рукой в белоснежные волосы, почувствовать у себя под второй морду пса, что носом мокрым тычется, вопрошая; потрепать его по шерстяной макушке, улыбнуться искусственно и прошептать на выдохе:

— Кажется, я очень проебался.

И может, Сатору так больно в грудине, так жутко скребется что-то своими зубчатыми когтями, душу выгрызая, потому что он боится.

Возможно, боится совсем не того, что мужчина с сыном сделает.

А боится, что Мегуми не убережёт, не справится, что пойдёт по стопам эгоистичного-ублюдка-отца, который до сих пор не нашёл никого, потому что все ещё парнишке из прошлого верен.

Парнишке, от которого сердце замирало, легкие трещали по швам; от легкой улыбки которого внутри все сжималось теплотой; от исхудалых рук которого всё тело содрогалось в попытках воздух вобрать; от чёрных, почти копотью покрытых волос которого в груди щемило желанием прикоснуться; который лечил лишь присутствуем; от поцелуев которого в голове — туманом, в сердце — тёплом, в груди — нежностью.

Потому что из-за пелены эгоизма Сатору не смог ничего разглядеть в своё время, не смог понять, увидеть, заметить, уберечь.

Не смог осознать.

Не смог отпустить.

Но Сатору знает, Мегуми от него отличается. Мегуми сильнее, взрослее 18-летнего Сатору, он не проебет того, для кого, кажется, рождался, ведь Мегуми лучше, по всем характеристикам лучше.

Мегуми заметит, если что-то не так пойдёт,

Мегуми успеет заметить.

Мегуми будет спрашивать сто, двести раз, столько, сколько потребуется для честного ответа.