Движение. (2/2)

Голова отрешенная наполняется мыслями тёплыми, лёгкими, почти осязаемыми. И дышать, впредь, легче. Каждый вдох теперь все яснее, все желаннее, все ближе к его истинной сути.

Комок надежды загорается где-то внутри, в грудине, у сердца, становится его сожителем на ту же вечность, что и его появления ожидало.

— Почему ты вообще в искусство пошёл?

— Потому что им рождён.

Смешок тихий и нервный от Мегуми. Слабый, еле видимый кивок от Сукуны, дающий знать, что Фушигуро чертовски прав. Что у Рёмена на языке все крутилось какое-то слово, которым пацана можно было бы охарактеризовать. Что тот отчаянно пытался перехватить его, да оно ускользало. И вот. Пришло само.

Искусство.

В глазах с бордовым отливом непонимание, видимое недоумение, улавливаемое сомнение.

И Сукуна думает, как вообще Итадори и Мегуми можно сравнивать. Как этого глуповатого, вечно ведущего себя, как пятилетний мальчишка, слишком наивного, чрезмерно правильного, можно сравнивать с ним.

С Искусством.

С Мегуми, из стали высеченного, из вольфрама собранного.

Мегуми, создающего искусство, им же являющегося.

С Мегуми, что говорит так собранно и прямо.

Мегуми, у которого черти на дне радужки пасьянс раскладывают.

С Мегуми, что сидит сейчас у Сукуны на кухне и ждёт приготовленный исключительно ему кофе.

И последняя мысль крышу сносит, ударом в самое сердце служит.

И задохнуться бы вот так, да Фушигуро не даёт, продолжает воздух подавать голосом медным и замогильным.

— А ты чем занимаешься?

Наспех переведённая тема даёт понять Рёмену, что рано об искусстве говорить, что для Мегуми эта тема не такая уж радостно-счастливая, что принадлежность к творцам не так уж радужна и прекрасна, как казалось до этого.

И Сукуна сглатывает, проговаривает голосом на тон-два ниже:

— Логистика, ничего интересного, — поворачивается, ставит на стол перед Фушигуро сваренный кофе, от своего глоток делает.

— Я хотел быть кем-то в этой сфере когда-то, — и слышится в этой фразе обреченность, сочувственность некая.

— Пиздец мечты у тебя детские.

Смешок тихий, еле уловимый вылетает из уст Мегуми, но улыбка сползает так же быстро, как появилась, и он продолжает:

— Все же лучше искусства, в какой-то мере.

— И почему?

— Чтобы что-то сотворить, ты должен быть постоянно в каком-то эмоциональном конфликте с собой, это пиздецки тяготит, — Фушигуро вздыхает шумно и нервно.

— Тогда тебе не обязательно что-то рисовать постоянно. — произносит Сукуна чуть надломленно, тут же стыдясь этой уязвимости в собственном голосе.

— Я этим зарабатываю, так что у меня нет выбора, а сидеть на шее приемного отца — охуеть какая отвратительная идея.

— Ты же пацан ещё, так что сидеть на шее родителей — очень даже законно.

Мегуми шумно выдыхает, запрокидывает голову назад, сглатывает нервно.

Конечно, быть ребёнком — не преступление.

И тратить отцовские деньги —тоже

Не.

Преступление.

И Мегуми отчаянно вдолбить себе это в мозг пытается, записать где-то на подкорке, исписать этой фразой все видимые места своего тела, и скрытые одеждой тоже.

И Мегуми старается это правда принять, действительно понять и осознать.

Пытается,

но ни черта у Мегуми не получается.

Он бегал по подработкам лет с 14, изматываясь, раздрабливая здоровье в щепки, с 16 зарабатывает картинами, и, казалось бы, убивает себя чуть меньше, да только вот нихера подобного.

И все лишь бы не просить у Сатору денег, лишь бы отмахиваться: «у меня все есть», оправдываться: «я сам могу купить».

Как Мегуми чертовски рад этим заказам Сукуны, которым ни конца, ни края, которые дают чуть расслабиться, осознать наконец, что деньги есть, и их достаточно.

Как Фушигуро не хочет думать, что будет делать, когда эти заказы закончатся.

Мегуми ночами рисует, давясь чем-то непонятным, неосязаемым, а потом послушно идёт в школу, затем встреча с заказчиком, вновь живопись, и теперь его встречают на втором круге ада.

И Мегуми не знает, сколько так выдержит.

И Мегуми бы поспать хоть одну ночь, хоть немного больше четырёх часов.

Он наклоняет голову и сонно моргает, прежде чем снова собрать себя в литую сталь.

Этой доли секунды Сукуне хватает, чтобы понять, чтобы мысль свою тихо, почти шёпотом озвучить:

— Можешь остаться у меня, я посплю на диване, дома все равно спать не будешь.

Мегуми хлопает глазами, весь сон сгоняя. И удивление лишь нарастает в его глазах, заполоняет радужки, поглощает зрачки, затемняет глазницы, потому что Сукуна понял.

Потому что Сукуне хватило секунды, чтобы понять.

И Мегуми не знает только ли с ним Сукуна такой осторожный, такой…

Внимательный.

Фушигуро нервно сглатывает.

— Спасибо, сейчас только, Сатору напишу.

Рёмен не спрашивает кто такой «Сатору», и так понятно. Ясно по резко смягчившемуся взгляду.

— Сколько тебе лет-то, Фушигуро? — наконец пробирается к вопросу, от ответа на который зависит, кажется, вся жизнь.

— 18 зимой исполнилось, а что, были на меня планы? — усмехается, ехидно зубки, от которых дышать тяжелее становится, обнажает, и во взгляде видно: упивается собой.

Совершенный контроль Сукуны даёт осечку, распадается на мгновение. Попал. Прибил гвоздями по обе руки: «давай, отвечай, Сукуна». Потому что планы были. Блять. Были.

И есть.

— Куда-то далеко метишь, пацан. Пиши отцу, а то ещё домой погонит, — и следом смешок неровный, немного рваный.

Ведь Сукуна пацану никогда в этом не покается.

Даже под страхом смерти, даже стоя на эшафоте.

Сукуна никогда не признается, что этот пацан начинает прорастать у него в голове, плодить свои корни в районе груди, около отбивающего метрономом сердца.

Мегуми тем же смешком отвечает и печатает Сатору короткое: «останусь у друга».

Той же краткостью ему отвечают: «у Итадори?».

Фушигуро поднимает взгляд спешный и чуть ищущий на только что отвернувшегося хозяина квартиры. Всматривается в чужие точеные плечи, в массивное, крепкое тело, в барские, жесткие руки.

Мегуми оторвать этого уже далеко уходящего за «спешный» взгляда не может.

Не хочет.

Пока Сукуна повернут прямой, по струнке натянутой спиной, пока смотрит на гостя лишь розовато-рыжим затылком, пока убирает посуду античными руками, то глянуть можно.

Дозволено.

Только Мегуми уже не глядит — вгрызается взглядом.

Жадным, тонущим в натренированной спине Сукуны, быстро бегающим по складкам белой рубашки, цепляющим каждую деталь, оставляя ее в памяти.

Напишет.

Блять.

Картину же напишет.

И впервые мысль о живописи не чувствуется такой давящей, тянущей куда-то вниз, за собой в преисподнюю.

Но Мегуми эти мысли откидывает, старается об этом чертовом ощущении и взгляде не думать.

Пальцы бегают по клавиатуре, как только что бегали глаза по крепкой спине мужчины, и печатают:

«Да».