Глава XVII. Друг познаётся в болезни (1/2)
Подкрались холода зимние, да не сказать, что незаметно то стало: промёрзли избушки деревенские да валит из труб печных дым бесконечный, то и дело топятся крестьяне деревенские, только б не помереть от холода. Валит без остановки снег белый, укрывая на зиму земли здешние; навалились сугробы на крыши деревянные, что того гляди провалятся они в дом самый да пришибут хозяев своих. Повезло тому, кто запастись сумел пред порой зимней — не открыть уж теперь двери от метелей гудящих, завалило снегом тропки известные да не проехать к Брашову, авось найдётся там товар какой, что навряд ли будет. Кому хорошо — так барам знатным: уж хватит у них запасов в пору зимнюю, у кого побольше, у кого поменьше. Переживут они зиму, ежели не затянется она на месяцы долгие, а уж как жить будут крестьяне в пору эту — то не их дело, о себе в первую очередь думать надобно.
Где не боялись зимы лютой, так это в замке деревенском — до того богата пани Димитреску, что скупает себе для запасов в пору холодную десяток саней с дрова, едьбы впрок для себя да людей служивых. Что особо ей важнн было, так чтоб были в замкк травы лечебные, иначе нечем и кровь ей остановить будет. Любит ли Альсина время такое? Да то уж как судить можно: как бывает она на солнце тёплом, так жжёт кожу её как от пламени факельного, потому ежели и выходит она летом в деревню многолюдную, так только к закату ближе али в погоду пасмурную. От того и хорошо ей зимой делается: нет нужды выходить в деревню заснеженную, потому как нет троп прочищенных, да и нет солнца ясного, потому и шторы закрывать без надобности. Одно худо было — холоден замок каменный, не везде камин затопить можно да не везде Димитреску бывает часто. Потому сидит пани в покоях своих одиноких, закутается в шубу соболью да руки греет от камина горящего. То и дело подбрасывают дрова в камин в покоях барских, уж не продохнуть там от воздуха горячего, но не велит пани окна открывать, чтоб свежести прибавилось, боится она холодов из-за здоровья своего слабого. Посему пуще прежнего худо ей становилось: то и дело сидит она со ртом раздутым, будто подложила чего к дёснам самым. Да впрочем так дело и было: истончились дёсны её, что теперича кровоточат они да того гляди гнить начнут, хоть протезы носи из дерева японского, какие у лекаря её испанского имеются. Тяжело рот открыть становится, уж больно сковала её болезнь проклятая. Потому приносят ей отвары коры дубовой, вымачивают в них ткани чистые да подкладывают к дёснам самым, чтоб хотя бы кровь остановилась, однако ж мало толку в лечении этом: лишь ненадолго затихает боль тяжёлая, а потом вновь плюётся она кровью да слюной, что уж застыл во рту привкус этот. Ни горячая, ни холодная еда не по силам ей стала, всё одно — зубы сводит. Уж не в первый раз были у ней проблемы эти, однако ж не было доселе боли такой да чтоб кровь шла бесконечно. Всё к одному вела Альсина — помирать скоро: то в животе боли резкие, то кровь идёт без причины всякой, то ещё чем тело её удивить сумеет. Нет мочи терпеть болезнь эту, что досталась ей в наследство от матушки её, как Миранда то сказывала. Ах, да, об учёной этой! Как ходить за банками стеклянными да бумагой заморской, то всегда она найдётся, а как спасать жизнь её надобно, то не сыскать даже. Сама она придёт, ежели надобно. Так вот и надобно, а всё нет и нет подруги её загадочной, давно уж не видно стало. Видать получила она подарки богатые да пропала, ищи её теперь... ежели сумеешь. Только и остаётся Димитреску от холода дрожать да кровью плеваться.
Вот и сидит себе барыня больная: откинулась она в кресле мягком да задрала голову к потолку, боль превозмогая, только б хоть кровь в горло текла, нет уж сил боле давиться ею. Только-только положила она на дёсны ткани с отваром дубовым, а уже опять во рту привкус кровавый появился. Не жизнь это, а мука целая, хоть топись иди. Да не пройтись ей по замку своему, а то ещё подавится она кровью своей да рухнет без сознания, что тогда ещё и синяки большие появятся. Прикрыла Альсина глаза уставшие да дышала через нос только, рот открыть больно. Темнота пред глазами, пусть отдохнут немного очи зелёные, а то всё смотрит она на камин горящий да потом глаза печёт. Почитать бы ей книгу какую али вышивкой заняться... да не можно: как зачитается она, так не уследит за тканями у дёсен, а потом появляются на страницах да канве пятна алые. Только и слышит она вой пурги за окнами широкими да как трещат в камине дрова ольховые, жаром своим обдавая. Вроде б и легче ей становится, ежели позабыть о движении да чувствах всяких. А разве ж дадут ей покою придаться? Уж готовв была пани в сон провалиться, как стали раздавать в дверь покоев её стук настойчивый, будто дятел дерево мучает клювом свом. Приподняла Альсина голову тяжёлую, поставила локоть на подлокотник кресла своего да подбородок на ладонь опустила, глаза прикрывая.
– Войдите, – с трудом проговорила Димитреску.
Как и думала она, открылась дверь и вошли к ней Исидоре с ящичком своим лекарским да Катерина с подносом серебряным, на каком стоят чайничек да чашечка. Опять небось лекарства свои несут. Уложил Рантало на пол поклажу свою да ждать стал, когда поставит Катерина поднос принесённый, потому как руки ему помыть надобно. Полила она ему на руки воду ледяную да полотенце протянула, слово не молвит, иначе как ляпнет чего, а барыня и не осечёт её даже.
– Синёра, как ви сэбя шувствоват? – спросил испанец.
– Ммм... – не было у Альсины сил, чтоб рот открыть, потому махнула она рукой свободной.
– Худо дэлё, – покачал головой мужчина, открыл ящичек свой лекарский да достал оттуда трубку. – Мене нужно послуша́т ваш грудь.
Не могла Димитреску ни согласия дать, ни противиться даже, да всё одно лечить станут, потому откинулась она в кресле своём, руки раскинула да выдохнула тяжко. Стал прикладывать Исидоре трубку холодную, чтоб дыхание её лёгочное слышать, да вот лучше б было, ежели б сняла она одежды свои, но нельзя, мужик он всё-таки, а не евнух какой. Катерина ж шерудит кочергой поленца обгоревшие, а сама и понять не может, что мешает она Рантало — без того худо слышно дыхание госпожи его. Пани и остановить Катю не в силах: и холодновато стало ей, и дурно, и слабость одолела. Уж кое-как послышал её испанец да потом рот открыть попросил, потому села Альсина поровнее да рот открыла: подала камеристка лекарю пинцет пулевой да миску пустую, опосля уж вынул немец ткани окровавленные — не было на них ни гноя, ни цвета лишнего, только кровь да и только, это ж не рана гнилая на ноге солдатской. Глянул Исидоре в рот Димитреску: пожелтели зубы к корням ближе, где дуги кровавые были, того гляди выпадать станут, ежели не укреплять их. Сами дёсны уж не розовыми были, а красноватыми даже.
– Да кажись и лучше стало... – робко произнесла Катерина.
– Да полно брехать, Катерина, – со вздохом произнесла Альсина. – Сама ж чую, что худо мне.
– Да то зиму каждую случается, так всё ж выходит вас Сидор, будто и не было болезни вашей, – поддержала её Катя. – Давайте отвара дубового вам подам?
– Да, дав... – закашляла Димитреску, поднесла платок к губам, а как глянула на него, то увидала пятнышко кровавое. – Чахотка.
– Не чахотка то вовсе! – утешила её камеристка. – Вон, крови у вас во рту немеренно, потому и на платке она появилась, — и поднесла она барыне миску, в какую кровью она сплюнула. – Ну что ж вы, матушка, совсем зачахли!
– А что ж, танцевать мне по болезни что ли? – хмыкнула пани.
– Да то книги вы читали да вышивкой занимались, – напомнила служанка.
– А ты погляди поди на вышивку мою, – махнула Альсина головой в сторону трудов своих. – Всё пятнями кровавыми уляпано.
– Так давайте музыкантов вам кликнем? – предоожила Катерина.
– Полно тебе, Катя! – махнула рукой Димитреску да в шубу укуталась. – Дайте помереть спокойно.
Уж и не знала камеристка, чем повеселить да потешить пани хворую: ни вышивать, ни читать она не желает, опостыла ей музыка крестьянская. Впрочем, привыкла уж к тому служанка: хандрит госпожа её зиму каждую, от того и яду она просит, и верёвку подать велит, чтоб мучения закончить. Одна печаль её — нет ей утешения, чтоб хоть обнять кого да в плечо поплакаться. Отвернулась Альсина к окну большому да смотрела, как мучает ветер деревья несчастные, клоня их в земле самой, что валятся с них шапки снежные. Иногда уж, чтоб легче ей стало, думала Димитреску, как вышла б она во двор с ребёночком своим да играла б с ним в забавы снежные. Тепло ей на душе становится, как сейчас: прикрывает она глаза уставшие, затихает боль во всём теле да в сон клонит. Смотрят на неё Исидоре и Катерина да шелохнуться бояться, иначе как разбудят они пани свою, так и не уложат потом. Только б выдохнула хотела Катя да покреститься пред иконой православной, как послышался за окном грохот тяжёлый — рухнул с ветки сосновой, что стоит под окном самым, снег тяжёлый, да не сам, а под тяжестью тела ворона чёрного. Перебили барыне сон всякий, что бросила она на пол шубу свою да опять болями замучилась. Ох, давно уж не бывало ворон за окном опочивальни хозяйской: то раньше бывало целыми днями сидит он на ветке да не улетит даже, а тут уж недели две не видать его было. Успела уж и успокоиться Катя, что нет боле под окном птицы бесовской, как опять явилась она.
– Да тьфу на тебя! – заругалась Катерина на птицу. – Нечисть поганая.
– Господи, Катя! – простонала от боли Альсина. – Ну теперь и птица тебе поперёк горла встала!
– Так потревожила она сон ваш, – возразила Катя.
– Да Бог с ней! – махнула рукой Димитреску. – Не в окно врезалась — значит не помру ещё.
– Не помрэтэ! – утешил её Исидоре.
И стали обхаживать камеристка да лекарь госпожу свою: накинули они на неё шубу соболью, подтопили камин горящий да стали вымачивать ткани в отваре коры дубовой, только б боль снять. Глядит на всё это ворон да понять пытается, что ж тут произойти могло за отсутствие его? Чоара это был, тот самый, что Миранде служит. Ох, отрутит ему учёная бошку пернатую за упущения его: из черепа сделает она себе маску новую, из перьев ожерелье да из мяса его суп сварит. Уж недели две не видать его было, потому как настигли деревню ветра сносящие да метели бесконечные, полетай по погоде такой. Уж и барин какой не станет гнать пса своего на холода такие, только вот не скажешь того о хозяйке его: всё ж знать ей надобно, потому гонит она Чоару к окнам опочивальни барской, а Корвуса к церкви православной, чтоб докладывал он ей о проповедях да пастве местной. Пригляделся Чоара да увидал, как положили мужик иностранный Альсине в рот ткани желтоватые да видать от воды тяжёлые, а как палтцы вынул, так в крови они оказались. Прибьёт его Миранда за упущение. Ох, не доглядел он! Покачала головой птица бесовская, расправила крылья чёрные да полетела в сторону леса бескрайнего, пока затихла маленько метель воющая.
У кого дома тёплые, отопленные каминами горящими, а у кого пещере, ветрами всеми продуваемая, так ещё и не греется вовсе, как у Миранды. Не встречала она ещё зиму в «хоромах каменных», что ни окон, ни дверей тут нет. Как проснёшься, так и не поймёшь сразу, темно али рассвело уж, а всё ж хворост ей нужен. От того, что короче день стал, то и выйти не успеешь, как уж темнеть начинает. Из пещеры уж хода нет: валят тут снега такие, что по колени он нападает, да не пройти чрез него, даже раскидать его нечем. Пуще прежнего темно да холодно стало в пещере её, что уж спать страшно стало — замёрзнешь насмерть. Потому разведёт она костерок хворостяной, присядет к суме своей, укутается в шубу норковую да за дело берётся — переписывает она труды свои на листы бумажные, что подарены ей были Альсиной щедрой. Делом первый запечатлела она чернилами наблюдения свои новые, что здесь получены: о Боге Чёрном, каду да подопытных своих, пусть и не много их было. Уж задумалась учёная, чтоб вновь взяться за дела научные, только б вот дождаться, когда явится сюда за хворостом дурак какой, чтоб опробовать на нём каду выросшего. Потом только писала Миранда и о пани Димитреску, и воронах своих да наблюдениях старых, чтоб вдруг чего не затерялось. Проверяла она каракули свои неразборчивые, а потом сжигала рукописи оригинальные, чтоб не залёживалась бумага не нужная да не путаться потом. Прятала записи свои провидица загадочная в суму, в карман отдельный, чтоб не искать потом, куда затерялись записи её. Светом был ей костерок дрожащий, а столом то колени, то пол али стены каменные, всё одно — и так у ней почерк неровный, а тут ещё и поверхность рабочая — неровности одни. Лучше уж так, чем вообще без бумаги заморской да чернил дорогих. Давно не хаживала Миранда к подруге своей богатой, авось попросить чего получится: есть уж у ней ножичек столовый, банка стеклянная, шуба норковая, бумага да чернила иностранные. Уж больно нагло будет просить стол письменный, ежели только банку новую, свечи восковые али дощечку ровную, чтоб писать она могла не на стенах да коленках. Сейчас же и повода прийти не было: не докладывает ей Чоара о положении дел барских, стало быть и хорошо ей, что худо для неё делается. Прикрыла глаза Миранда, потому как заболели очи от пламени горящего да вдруг услыхала, что кричит ворон в ходе пещерном, от того отложила она письмена свои да положила руку на оружие своё — клинок Михая. Влетел к ней Чоара, сел на выступ излюбленный да каркать начал.
– Димитреску? – переспросила учёная. – Кровь во рту? Тряпки? А что ж ты мне раньше не сказал?! – ворон как-то тихо каркнул и вжался в угол. – Ах, холодно тебе было?! А мне тут тепло, вон, хоть шубу снимай! Из-за тебя выгоду упускаю!
Смяла она бумагу старую в шар неровный да бросила в ворона своего, но не сильно даже, а от отчаяния скорее. Только договорилась она с пани о доверии да дружбе взаимной, а тут ворон явился да сознался, что давно уж не сидел он под окнами барскими, потому как сносил его ветер порывистый да от холодов спасу нет. Ей бы походить без шубы по погоде такой! Но что уж поделать, ежели тяжко птице было? Убрала Миранда подарки свои, взяла клинок для защиты, встала, поправила шубу норковую да пошла к выходу пещерному, а сама так и хотела Чоару на суп пустить, уж только воронье мясо она не ела. Спохватился ворон чёрный, сорвался с места своего да всё ж полетел за хозяйкой своей, чтоб забыла она о гневе да не сделала из него чучело на потеху себе. Теперь идти ей чрез сугробы снежные, авось к вечеру и пойдёт она хоть до окраины деревенской. Долог путь её, однако ж ежели б не снег, до быстрее добралась бы она до замка барского, а тут идти ей да идти, только б не свалиться в берлогу какую али в овраг глубокий.
Чем к полудню ближе, тем тише вьюга становилась, расходилась занавеса облаков серых да выглядывали лучики солнечные. Искрился снег под солнцем ясным да побледнели столбы дыма избёнок деревенских. Скакало солнце по крыше замка гостического, в окошки заглядывая... не ведая, что творит. Не легче стало Альсине от отваров коры дубовой, всё одно — боли мучают. Приложилась она голову к кресле мягкому, закуталась в шубу по шею самую да глаза прикрыла, только б поспать немного. Уж половина дня минула, а до сих пор не было во рту у Димитреску и росинки маковой — то горячее ей блюдо, то холодное, то острое больно, то ещё причина какая, всё одно — есть не можно. И не первый день голодает барыня, хоть и сама знает, что не должно ей худеть да истощаться, иначе беда будет — приступ дикий, при каком пуще прежнего помереть охота. Но что ж поделать она с собой может, ежели кусок в горло не лезет? Пребывая в состоянии слабом, ощутила пани, как тепло растекается по щеке её, что улыбнуться охота.
– Тепло... – прошептала она. – Это ты верно, ангел мой, ко мне пришла. Соскучилась по матушке своей... как и я по тебе.
Приоткрыла Альсина очи зелёные да будто одурела: скинула она с плеч своих шубу соболью да стала на ноги подыматься, сама не понимая, что идёт на смерть верную. Позабыла видать Димитреску, как час назад кричала, чтоб оставили её да не мучали более отварами осточертевшими; потом смирилась она, дали ей и отвар, и ткани вымоченные на дёсны положили, а всё одно — больно. А теперь отсекло ощущения эти, будто ножом острым, от того и не думает совсем, какую беду сотворить может. Вынула пани изо рта ткани окровавленные да на стол бросила; подошла она к окошку промёрзшему, исписанному узорами морозными, положила руки на подоконник деревянный да втянула ноздрями воздуза, опалённого пламенем каминным, что потом закашлялась даже. Поставила румынка лик бледный под лучи солнечные, совсем ни о чём не думая, ведь сама ж знает, что нельзя ей на солнце быть, иначе будет потом в постели валяться, с болями в животе мучаясь. Не думала об том женщина, другое виделось ей от голода да рассудка замученного — явилась к ней дочь её лучами солнечным, потому как ангел она, не иначе, павшая от рук беса проклятого.
– Я тоскую, – прошептала румынка. – Очень тоскую, Илонушка. Нет мне жизни без тебя. Измордовала меня болезнь проклятая, хоть волком вой, – ощутила она, как во лбу кольнуло легонько. – Знаю, не любишь ты жалоб моих, иного ничего и рассказать не могу, потому как вся жизнь моя из боли и состоит — что телесной, что внутренней.
Скоро ощутила Альсина, как будто кончики игл горячих касаются лба её да нос припекает немного. Не бывает такого в пору зимнюю, не то солнце, что в пору зимнюю, к тому же была давече метель долгая, только-только тучи разошлись. Выдыхала медленно Димитреску, будто застыл в груди её пар банный, в груди расплываясь. Сжали пальцы её длинные подоконник деревянный, того гляди нацепляет она заноз мелких, потом не вытащишь их из кожи ранимой. Ноги чуть подкашиваться стали, в коленях сгибаясь. Да и уж в животе больно неприятно стало: ощущения были, будто раздувается точка в животе её да сжимается обратно в секунды считанные, а потом уж и покалывать стало иглами острыми. Появился во рту привкус железный, какой и узнать нетрудно — видать опять из дёсен кровь потекла.
– Горячо... – шёпотом прознесла пани. – Это объятия твои. Катя!
Из-за болезни барской, сидят под дверью Исидоре да Катерина, чтоб чуть чего, так рядом оказаться да помочь чем, а не мучить пани ожиданиями долгими. Услыхала Катя голос барский, так порадовалась даже: заговорила госпожа без трудности единой, авось есть али пить захотела, а может книгу почитать желает. Вошла камеристка в опочивальню барскую да увидала, что стоит госпожа её у окошка, солнцем освещённым спиной к двери, колени у неё подгибаются да руки в локтях дрожь сковала. Чуть покачивается Альсина, того гляди рухнет она на пол да сознания лишится. Вдруг обернулась Димитреску к служанке своей да больно напугала её: была пани бледнее снега белого, глаза прикрывает, как в состоянии полусонном — то один откроет, то другой — приоткрыт губы от дыхания тяжёлого, меж ними подтёки алые, будто жилки тонкие на листьях древесных, а пальцы подрагивают, будто судорогой одурманенные, сама ж госпожа прихрамывать немного стала. Приложила пани к груди руку бледную, небось и холодную, да не выдержали ноженьки — подскосились они на каблучках высоких и потянулось вниз тело тяжёлое, подхваченное подоконником крепким. Едва улыбается Альсина да смеяться тихонько стала, жар на спине чувствуя, даримый ей солнцем зимним. По холоду такому и согреться нельзя, а её будто в пекло бросило.
– Пани! – опомнилась Катерина.
Досмотрелась, дура! Подбежала она к госпоже своей да лба её коснулась, что зашипела Димитреску — горяч лоб её был, как огонь каминный, а у Кати рука холодна оказалась. Не знала камеристка, что и делать ей: боязно ей барыни коснуться, вдруг чего не то случится, а ей потом плетей вломят.
– Сидор, иди сюда! – кликнула она лекаря.
– Я не Сидор, Каталина... – забубнил полусонно Исидоре, потому как успел он заснуть на стуле удобном.
Подошёл Рантало к двери крепкой да увидал, что облокотилась госпожа его на подоконник деревянной, бледна, как смерть сама, губы от крови заалели, дрожат руки да ноги её, дышит часто да сгибаться стала, будто в животе опять боли появились мучительные; а рядом Катерина сидит, ручку барскую держит да сама чуть румянее госпожи их была. Не стал испанец раздумывать долго: подлетел он к пани слабой, на руки подхватил её смело, будто дозволено то было в краях этих, да уложил в постель широкую, для одной её и предназначенную. Бьют лучи солнечные прямо в очи её прикрытые, что шипит она, будто жгут лик её у камина горящего.
– Закрой портэра! – приказом произнёс Исидоре.
– Господи, что ж делать-то теперь?! – засуетилась Катенька да закрывать стала окна тканями льняными, потому потемнело сразу в покоях барских, один лишь источник света остался — огонь в камине.
– Я буду ле́чить синёра, – развел руками Рантало. – Што ты ей сказаль?
– Я... да ничего! – заволновалась Катя. – Позвала меня пани наша, вошла я, гляжу, а она у окна стоит да трясётся вся. Потом обернулась она: бледная вся да глаза почти закрыты. Не выдержали её ноженьки да и упала б она, ежели б подоконника за спиной не было.
– Я замечаль, что после такой состояние у нашей синёры начинаться боли в животе, – сказал лекарь.
– Да за что ж напасть ей такая? – покачала головой камеристка.
– Как вы говорите́: «На висе́ волья Боша», – ответил мужчина.
– Да будто у вас так не говорят! – фыркнула женщина.
– Хватит, Каталина! – осёк он её. – Принеси ящик мой да свечи из воск, сфет тут нуже́н.
– Пред пани служу от положения её, а пред тобой за то лишь, что спасти ты госпожу нашу можешь... – пробубнила она под нос себе.