Глава IX. Королёк (1/2)

Не минуло седмицы первой, как сумели лекари хоть сколько облегчить страдания Мирчи Хайзенберга: по наущениям сына барского, пустили они воеводе старому кровь густую, будто б лучше от того батюшке его станет да перестанет он в слабости пребывать. Долго препирался Мирча, всё ж боязно ему было — загубят его лекари окаянные, как куму его Бьянку, однако ж какие споры возникнуть могут, ежели пред очами пелена тёмная, руки силу всякую потеряли да встать страшно, того гляди свалится он да голову себе расшибёт, пусть уж лучше кровопускание терпеть, лекари-то свои, не сбегут, как немчура проклятая. По-прежнему пичкали Хайзенберга старого малиной сладкой да клюквой кислой, однако ж теперь перетрут её с сахаром да с ложки кормят, только б не шевелился воевода. Да всё ж было у него счастье под старость лет: оставила Альсина замок свой, набрала оттуда кухарку да горничную, собрала платья покрасивей, туфельки поудобнее, книжек умных да украшений золотых, да перебралась в особняк к родне своей кровный покуда батюшка любимый на ноги не встанет, не может она старика обидеть да бросить, авось помрёт ещё, а она проститься и не успеет. Ежели б сила была у Мирчи, то плясал бы он от радости великой, что дочь любимая к нему вернулась, посему слушался он советов лекарских, пусть дело своё разумеют, а там и он поднимется. Денно и нощно сидела у изголовья его Димитреску: с ложки кормит, рассказывает она о жизни своей замужней, о мечтаниях, о наука да знаниях, однако ж особо полюбило Мирче иное дело — сядет дочка его подле постели стариковской, раскроет книжку да читать станет, при том на италийском читает она лучше, нежели на родном румынском, что забавно даже голос. Голос у вдовы мягкий был и нежный, словно мать дитя своё убаюкивает, да и воевода старый в сон сладкий проваливался, что только храп и слышен. Однако ж не велел никому Карл из имения отлучаться, особо девкам юным: те ж язык за зубами не удержат да всей деревне растреплют, что худо батюшке его Мирче, так станут думать, что помирает барин да будут сыну его дочерей своих в жёны пихать, чтоб при деньгах были да фамилию знатную носили.

И вот уж ступил на порог шестой день, как хватил Мирчу удар апоплексический. Всё метут за окном метели бесконечные, что снег уж низины оконные собой заслонил да сравнялись поля с лесами да реками, ни души в деревне, никто и носу из изб натопленных не кажет. Без остановки чадят камины тёплые, то и дело слуги дрова туда подбрасывают да мехами кузнечными огонь раздувают, чтоб не потух вовсе. С утра уж кухарки мамалыгу кукурузную стряпают да кофе эфиопский варят, какой Альсина из замка своего принесла, чтоб родных да слуг побаловать, посему стоят запахи крепкие, от каких и не грех проснуться. Так проснулась и Димитреску: отошла она вчера ко сну в час поздний, потому как сидела у изголовья батюшкиного да всё про султанов османских отцу читала, а тот кривился, всё ж турки — враги его кровные, что киличами своими румын невинных порубили, посему мычанием своим велел он такое боле ему не читать, уж лучше что религиозное али библейское. Внемла словам его пани молодая да теперь уж нашла книгу, какая получше будет, однако ж чего чтиво на желудок голодный слушать? Посему направилась румынка на кухню, где уж во всю работа кипела.

Не дают кухаркам одним готовить — всё контролирует их гувернантка Эржебет, у какой власти больше, чем у няньки простой было. Держит гувернантка в руках стек в оплётке кожаной, какой того гляди ляжет звонко на щёку девки глупой за проступок малейший. Боится нянька, что утащат чего кухарки, а ей отвечать, негоже, чтоб слуги еду барскую ели. Посему ходит Эржебет взад-вперёд да девку каждую взглядом строгим прожигает, а те в обстановке такой готовить обязаны, а ежели чего не так, то и розгами на морозе высекут. Наконец послышался на лестнице стук каблучков изящных, лишь один человек так ступать может — пани Альсина Димитреску. Уж и сама гувернантка нарадоваться не может, что воспитанница её вернулась: как вышла девка замуж, так повзрослела да ума набралась, теперь и любить её можно, к тому ж не имели они никогда вражды особой. Вошла дочь воеводская на кухню, так поклонились ей кухарки да тут же за работу вернулись, иначе и лея за ленность свою не получат, а нянька и ухмыляется — вымуштровала она их, её это заслуга.

– Доброе утро, пани Димитреску, – сказала Эржбете и поклонилась.

– И тебе не хворать, Эржебет, – кивнула Альсина. – Пробудился уж батюшка?

– Да что вы, пани! – отрывисто посмеялась гувернантка. – Знаете ж вы батюшку своего да привычки его военные: как пробудился он с криком петушиным, так и глаза не сомкнул.

– Так что ж мне не сказали? – спросила Димитреску.

– То воля батюшки вашего, – ответила нянька. – Велел он, чтоб не трогали вас до пробуждения, всё ж целый день свой проводите вы у изголовья постели его, вот и волнуется батюшка ваш, что сна вы не имеете.

– Мне за радость подле него быть, – улыбнулась пани.

– Всем от того радость, – сказала служанка. – Как вернулись вы, так покой в имении воцарился: до того суетлив да задумчив был батюшка ваш, а теперь уж и улыбаться стал, пусть и сил на то совсем не имеет. Только б на ноги он поднялся.

– Подымется, Эржебет, подымется, – мягко улыбнулась дочь воеводская. – Готов завтрак для батюшки моего?

– Готов, пани! – ответила Эржебет да поманила к себе пальцем служанку, что поднос принесла. – Кофе эфиопский, малина перетёртая да каша кукурузная, как просили, без сахара да соли.

– Благодарю за службу, Эржебет, – сказала Альсина да сама хотела за поднос ухватиться.

– Да что вы, пани?! – ужаснулась гувернантка. – И книгу, и поднос вы понесёте! Да к тому же на каблучках таких да с подносом по лестнице не подыметесь! А ежели платье запачкаете? Вон, пусть Марьяшка несёт, а вам нечего работу чёрную выполнять.

Смешно то было, что Эржебет не даёт воспитаннице поднос лёгкий поднять, всё ж не так тяжелы кофе, малина да каша, а она на своём стоит, посему и не поспоришь. Опустила Марьяшка голову да на барыню не смотрит, боязно ей на знать смотреть, не положено, лучше уж в поднос глядеть, чтоб не упало чего. И стала Альсина вновь по лестнице подыматься, да так скоро, что только и слышался частый стук каблучков французских, а сама она всё книгу проверяет, чтоб хоть сколько она о Боге была да не об османах проклятых, от каких тошно воеводе становится.

Мирча же час битый лежит на постели своей широкой да не шевелится вовсе, однако ж открыты очи серые, что так и зыркают на часы голландские да на дверь закрытую. Какая ж отрада Хайзенбергу старшему была, что доченька его родная ради батюшки старого замок свой забросила да в имение фамильное перебралась, не забыла она старика да не оставила, всё ж знал он, что ежели не успеет она с отцом проститься, то долго себя за то корить станет, как с кумой его Бьянкой было. Всё лежит воевода старый, да не встаёт — не велят лекари да дети им вторят, что уж и ослушаться их не смеешь, а может то и к лучшему, хоть сколько отдохнёт старикан. Думает он о своём на подушке мягкой, рот открывает да закрывает тут же, чтоб никто дум его тяжёлых услыхать не мог, мало ли какие тайны он хранит да скрывается, авось какому господарю навредят они. Уловило ухо его чуткое, что стали по этажу второму стучать каблучки девичьи, при том поступь мягкая да изящная, словно лебёдушка плывёт, а не девица красная ступает. Всё ближе и ближе шаги эти были, так вскоре открылась дверь тяжёлая да показалась там дочка любимая: просунулась она голову в щёлочку дверную, как девчушка маленькая, а сама улыбается и глядит украдкой, боится, что всё ж уснул батюшка.

– Постыдно девке за мужиком подглядывать, – с хрипотой посмеялся Мирча.

– Подумалось мне, что заснули вы, так я и заглянула украдкой, вдруг разбужу, – улыбнулась Альсина да зашла в покои отца.

– Я уж давно не сплю, – сказал Хайзенберг. – Однако ж будить тебя не хотел, ты ж вчера до часу ночи со мной сидела.

– Не брошу ж я батюшку своего! – сказала Димитреску. – Да к тому ж нет у меня дел иных.

– Не беда, ты девка ладная, посему и счастье тебе будет, – сказал воевода.

– Дядька Богдан мне также сказывал, – вздохнула вдова. – Давайте не будем печалиться? Вам уж завтракать пора.

– Опять каша? – спросил отец.

– Когда мы с братцем малы были, то вы нас тоже кашей кормили, – настаивала дочь, внимательно наблюдая, как служанка расставляет тарелки и чашку на столик.

– Ох, вы мне теперь оба за детство беспомощное отомстите, – вновь хрипло посмеялся мужчина.

– У нас с Карлом было прекрасное детство! – сказала девушка, проводив служанку взглядом. Она села на стульчик у изголовья кровати отцовскрй, взяла кашу кукурзную, зачерпнула на ложку да к губам его поднесла. – Ешь!

– Твоя взяла! – сдался он и съел всю ложку. – Опять пресная!

– А лучше бестолку клюкву кислую жевать? – парировала она. – Ешь говорю тебе!

– Точно кровь Илоны, – устало улыбнулся Мирча и съел очередную ложку. – Не помню, говорил я тебе али нет, однако ж любила матушка твоя власть надо мной иметь... с помощью усищ моих.

– Это как же ж? – не поняла Альсина.

– Ухватит она меня за усы да волю свою диктует, – посмеялся Хайзенберг да закашлялся.

– И что ж, терпел? – поразилась Димитреску.

– Матушка твоя красоты неземной была, однако ж маленькая росточком, посему чудной казалась, я на руках её носил, – тепло улыбнулся воевода старый. – Аленька, будь добра, открой оконце, душно, дышать нечем.

– Ваша воля, батюшка! – подскочила пани молодая, подошла к оконцу, отворила створку да к батюшке вернулась. – Теперь уж о тех временах славных лишь вспоминать можно: ни матушки, ни Бьянки уж нет, одна Ирина и жива.

– Видать Иринка здоровьем крепче оказалась, – рассудил отец.

– Батюшка, всё сказываете вы мне о красоте матушке моей да как любили её... – чуть замялась дочь. – Однако ж таите вы от меня как повстречались с ней да супругою своей сделали.

– Тебе то зачем ведать? — удивился он.

– Затем, что ежели Господь заберёт душу вашу, так не забыла б я вас, – ответила она. – Что о вас я ведаю? Что воевода вы, дважды вдовец да... ничего боле. Так о матушке своей и подавно ничего не ведаю, лишь то, что похожу я на неё да любили вы её безумно.

– Эх... давно это было, Раду V Афумати во второй раз господарем валашским был да уж скоро совсем неугодным сделался, – сдался Мирча да решил поведать дочери историю любви своей ненаглядной. – Ведаешь ты, что дружны мы с Богданом да Виктором были, все молоды и ветренны, посему не женаты да и не торопились мы с тем особо. Однако ж в марте сама знаешь, что празднуют румыны Мэрцишор — приход весны. Обрядились мы в рубахи-вышиванки да в деревню пошли, всё ж завсегда там веселье имеется: песни, пляски да харчи, что вкуснее, чем от кухарок будут. Пришли мы в деревню, а там такие девки, что глаз не отвести! Как прознал один румын, что паны мы, так усадили нас за стол лучший, яств по-деревенски богатых да вина наставили, что не проглядеть из-за них. Потчевали нас да слово своим привечали, оно и ясно — бары. Накормили нас, напоили да стали пляски устраивать, но не простые: кто хитрей да умнее был, стали нам сестёр своих да дочерей показывать. Виктору Ирина приглянулась, её брат Николашка ему представил.

– Да уж, Николай тот ещё плут! – посмеялась Альсина. – Уж какую гордость он великую имеет, что сестра его жена панская, так посему и себя он Беневьенто мнит да детям своим имена знатные даёт.

– Пригляделась она Виктору, всё ж как ни крути, а недурна собой Ирина да характер у неё ладный, – сказал Хайзенберг да съел ложку каши. – Потом Богдашкина судьба ему повстречалась — представили ему матушку твою крёстную Бьянку: баба спокойная да тихая, слова лишнего не скажет, а улыбка мягкая, что свёкор твой даже ногу куриную упустил.

– Ох, жаден был свёкор мой до еды, – закивала Димитреску.

– А потом лебёдушкой выплыла она... – расплылся воевода в улыбке, будто супругу покойную пред собой увидал. – Копка волос вороных, глаза зелены да будто б серота да голубизна в них была, невысокая, румяна, статна, величава, однако ж хороша собой. Платье на ней было красно, в волосах венок из подснежников свежих да сапожки алые! Хороша, что а ж голова кругом шла! Так плясала она, что чуть дыру в полу не сделала, а в руках платочек белый... Не смог я удержаться: встал из-за стола, подхватил её на руки да с собой на сеновал понёс, кровь водой огненной забурлила! А матушка твоя хохочет да улыбается, а у самой бесы в очах пляшут, да имя-то у неё какое — Илона, что с венгерского значит «луч солнечный». Молвила она мне: «Ты женись на мне, пан любезный, так вовек тебе женой верной буду», так я ответил, что нет, молод я ещё был да ветрен, а ежели б умней был, то и ты б раньше на свет появилась. Оттолкнула меня Илонка да сказала, что: «Ежели нет намерения серьёзного, то на сеновал не зови. Испортишь ты меня, так кто ж меня потом замуж возьмёт?». Я поначалу и не шибко огорчился, подумал, что хмелен да молод на девок деревенских кидаться... да нет, в сердце самое меня матушка твоя поразила: денно и нощно грезил я о ней, что сон всякий потерял. Решил я, что жениться пора! Стал я ей подарки дорогие слать — цветы да украшения, а она мне от ворот поворот, говорила, что: «Цветы да драгоценности приму я от тебя как пани Хайзенберг, а до момента того не нужны мне твои подарки барские».

– Ты погляди строптивица какая! – подивилась пани молодая.

– Год цельный я её упрашивал, душу всю она мне вытравила, уж по-всякому я её уговаривал! – покачал головой тяжёлой отец. – К моменту тому уж Богдашка женился, Бьянка его второй раз уж брюхатая ходила, да Виктор с Иринкой свадьбу играть готовились, а я всё холостой хожу! До той поры надоело мне то, что нарядился я, прихорошился да наведался в дом к родителям её: сокрушался, как дочка их мне люба, что сон я всякий потерял, а те уставились на меня в изумлении великом да очами хлопают. А я слышу, что на лестнице голосок прелестный хохочет — глядь, а там Илонка разговор наш слушает, а сама улыбается широко да ясно. Уж не было мочи душу терзать: ринулся я за матушкой твоей, на плечо уложил, вынес во двор, посадил в сани зимние да сказал: «Теперь ты мне вовек женой верной будешь! Никуда тебя не отпущу!».

– А она что? – с любопытством живым спросила дочь.

– Ну как тут можно устоять? – улыбнулся мужчина. – Согласилась она конечно! И была у нас свадьба пышная, что сам господарь валашский гостем был, хотя поначалу боязно ему было во владения османские заявляться, всё ж тогда уже Трансивальния пятки турецкие лизала.

– А ведь объединись Румыния, так всем бы отпор дала! – сказала девушка.

– Так и было б, однако ж поодиночке нет толку на врага кидаться, – согласился он. – Так вот, год цельный жили мы с матушкой твоей в удовольствие собственное: в Брашове бывали, я в лес на охоту да она за мной, всегда мы вместе были, никогда радости в очах её не забуду да как улыбалась она лучезарно! Но упёртая да ревнивая была: что не по её, так за усы меня хватает, а сама-то он мала росточком, потому мила да ругаться я на неё не смел. К тому ж думалось мне, будто б не любила она меня, пока добивался я её, однако ж ошибся: помнится говорила она, что девка одна интерес особый ко мне имела, будто б хорош я собой да чего б женой панской не сделаться? Разозлилась Илонка, заревновала да как даст ей коромыслом по затылку, что девка та в воду свалилась!

– Строптивая, а всё ж и она к тебе любовью воспылала, – расплылась она в улыбке. – А отказами своими заманивала она тебя, чтоб только ей ты сердце своё отдал.

– Да не жалею я об том, – сказал Мирча. – Ни одну я бабу так любил, как матушку твою!

– Так, доели кашу, теперь давай за малину приниматься, – отставила Альсина тарелку пустую да взяла плошку с малиной перетёртой, набрала на ложку на ко рту батюшки своего поднесла. – А когда ж я у вас появилась?

– Опосля жизни той, как для себя мы пожили, – ответил Хайзенберг. – Уж давно молва велась, будто б я силы мужской не имею, то матушка твоя бесплодна... А всё ж пожили мы год супругами влюблёнными да за тебя принялись. Месяц 3-4 минуло, как вся деревня желчью давиться стала, что на сносях Илонушка моя стала!

– А вы сына али дочку хотели? – спросила Димитреску.

– По молодости шибко сына хотел, однако ж когда Илона брюхата стала, так понял, что любой дитёнок от неё леп красотой будет! – улыбнулся воевода. – Особо девчушки, потому уж не имело то для меня значения! Да и какой толк? Родила б мне Илона сначала девочку, а потом мальчика! Всё равно б любви от этого не уменьшилось. Люба матушка твоя мне была! Прошло девять месяцев да начались у неё роды... тяжёлые: вся бледная она была да слаба, только Богу молится и шептала, лишь бы дитя родилось, о себе она мало в момент тот думала, всё ж думалось ей, что дитёнок барский большую ценность имеет, нежели баба крестьянкая. Долго она в родах мучилась да услыхал я вскоре плач младенческий — девочка у меня родилась, ты, Аленька. Вошёл я к Илонушке, а она без сил лежит, бледная вся да уставшая, думалось мне, что отойдёт она... Ежели б знал только! Хоть бы сказал кто!

– О чём? – спросила пани молодая.

– Что горячку родильную она подхватила... – подавленно ответил отец, что даже губы сжал, очи опустил да замолк маленько, будто б в память о супруге любимой. – Никогда я так не выл, впервые слезу пустил, потому как боль была нестерпимая... Очнулась матушка твоя да делом первым о тебе справилась: как ты да где? Я тогда подле ложа её был, а ты на руках моих: махонькая такая да чудная, однако ж родней других была, как матушка твоя. До жеста единого помню миг тот, когда голубушка моя к Богу отошла... Попросила она тебя на руки, укачивать стала, молоком грудным тебя из сил последних накормила да колыбельную румынскую тебе пела, а ты глядишь на матушку свою да наглядеться не можешь, однако ж скоро сон тебя одолевать стал. Как уснула ты, так взяла она меня за руку да сказала: «Сердцем чувствую, что покидает меня душа, Мирча. Худо мне, нет сил никаких. Знай лишь, что сколько лет знаю тебя, столько и люблю, никогда в сторону другую не смотрела да не думала, только ты мне люб был. Никогда я счастлива так не была. Одного лишь прошу: не горюй да не плачь по мне, ежели желание одолеет, так женись, счастлива я за тебя только буду, ты ж не один останешься, жизнь тебе невинную вверяю! Ты уж позаботься о доченьке нашей, не бросай на произвол судьбы да деву достойную из неё воспитай! А я за вами из Царства Господа нашего приглядывать буду! Ты уж прости меня, ежели чего не так было да обидела я тебя, жаль только, что не увижу, как дочь наша растёт да сына я не понесла тебе, чтоб дело рода твоего продолжил. Счастлив будь, веру храни да не обижай дочь нашу... назови её Альсина, «пышногрудая» значит, чтоб сильной она была да беду любую вынесла. Я люблю тебя, Мирча! Шибко люблю!»... – и замолк он, словно вновь жена его умерла.

– Так это она дала мне имя... – прошептала дочь да ждать стала, пока отец вновь сказ свой продолжит.

– Прикрыла она очи свои, улыбнулась да... к Богу душа её отошла, так и лежала она: ослабла рука её бледная, на лике улыбка нежная застыла да ты у груди её спишь сладко, что и будить тебя боязно, – мужчина старался отвести взгляд, иначе он вновь заплачет от боли, как тогда. – Приложил я руку её ко лбу да... заплакал, впервые в жизни, не мог я боли этой стерпеть. Ежели б не ты, то ушёл я из мира этого... И Карл бы не родился.

– Одна дверь закрывается, да всегда другая открывается... – мудро рассудила девушка.

Да замолкли они оба, будто б минуту молчания по Илоне покойной взяли. Так больно им обоим стало, особо Мирче, всё ж рану старую он бередит да теперь кровит она без остановки, шибко худо ему без Илонушки его дорогой было... да и сейчас туго. Любил он её, что никого другого не замечал, только она пред ним да никто боле. Вспомнил Хайзенберг даже холод тот, какой ощутил он, когда приложил ко лбу руку холодную супруги своей, а потом вылилась печаль да боль слезами горючими, однако ж не мог он вой дикий поднять — дочь на груди Илонушкой спит да невдомёк ей, что только что матушка её от горячки родильной скончалась. Опосля тогда ещё молодой воевода лёг подле голубицы своей ненаглядной, коснулся волос её вороных да слезами залился от боли такой да горечи, будто б сердце ему вырвали, однако ж глядел он на доченьку свою да понимал, что ежели и батюшки она лишится, то останется она сиротой, так никто о ней не позаботится: налетят стервятники, разграбят имущество барское да дитёнка махонького не пожалеют, потому надо жить, хотя бы ради этой души невинной, что ещё совсем не знает о жестокости мира этого. Сейчас уж подросла Альсина да больше понимать стала: так жалко ей батюшку своего стало, всё ж пережил он горе великое, потеряв любовь всей жизни своей, так ещё и детей взрастив, пусть и от разных матерей они. С горя да боли подумалось Димитреску, будто б... она повинна в смерти матушки своей: ежели б не родила Илона, то жива б была. Однако ж авось сама она здоровьем слаба была? А ежели так, то кто б её от горячки родильной уберёг? Не после б Альсины, а от других родов бы скончалась. Опустила румынка голову да на батюшку своего глядеть: тошно ей стало, что любовь такая от горячки родильной загибнет... да слезы мелкие из глаз покатились, что не всякая жалость унять сможет. Увидал воевода старый, что дитятко его слезами заливается да из сил последних сжал ладошку её маленькую, что даже побелела она.

– Не лей слёз, – сказал Мирча. – Ты лучше уж улыбайся, хороша у тебя улыбка, как у матушки твоей.

– У вас любовь такая была... – вздохнула Альсина. – Ты был влюблён пылко, а матушка моя одному тебе сердце своё отдала. А я даже и любви мужниной познать не успела.

– Вот теперь уж ты сказ свой молви, – перевёл тему Хайзенберг. – Чем тебя сын Богдашкин обидел?

– Ох, батюшка, ироду проклятому вы меня в жёны отдали! – покачала головой Димитреску. – Что толку говорить, ежели сделанного не воротишь?

– Вот как ты меня о матушке своей расспросила, так и я ответ на вопрос свой знать желают, – ответил воевода старый.

– На всё воля ваша, – сглотнула пани молодая. – Как оказалась я со Стефаном в замке, то не было предела счастью моему: вроде б люба я ему была, ласков он был да заботлив... однако ж не то я думала: как зажмёт он меня в уголке да волосы на кулак наматывает, непристойности шепчет, за ушко кусает да запястья до красноты пережимает... Да всё ж люб он мне был, потому не видела я умысла злого, муж он мне, а не человек чужой. Из замка он меня не пущал, будто б ревновал шибко, за то и друзей своих колотил. Как отошла Бьянка к Богу, то напился муж мой, что Михня, Петрушка да Сашка на себе его волокли. Узнала я правду да пошла Стефана утешать, чтоб не горевал он да тоску свою вином не заливал, так приревновал он меня к Михне да пощёчину отвесил... а потом похоть его одолела да насильно он меня к исполнению долга супружеского склонил...

– Сукин сын... – стиснув зубы, прошипел отец. – Как же ж у Богдана с Бьянкой выродок такой вышел?

– Не их в том вина, всё ж люди они добрые, – сказала дочь. – После раза того стали он меня почти каждый день по поводу да без повода лупцевать, что лицо то краснотой покрыто, то синевой, щёки до сих пор отпечатки рук его грубых помнят. И всё ж вышло так, что зачали мы со Стефаном дитя наше, а он и говорит, что сына я ему рожу, не иначе, а ежели дочь понесу, то от другого она рождена.

– Это как же ж так можно?! – сорвался на крик мужчина, что даже закашлялся. – Это ж его плоть и кровь! Дочь али сын, разве есть в том разница?! Для меня вы с Карлом всегда едины были!

– То вы, батюшка, а Стефан был звернм диким, – сказала девушка да перекрестилась, всё ж грешно плохое о покойниках говорить. – Да и казалось, что наладилось всё: не обижал меня боле муж мой да бить не смел, однако ж всё твердил, что сын будет, Владом он его назвать хотел. А потом случилось торжество то несчастное. Видели вы, как при он девок распутных в сети свои завлекал, а меня обругал он за внимание от Карла, Сальваторе да Александра...

– Помню, помню... – вздохнул он да съел ложку малины перетёртой. – Октябрь это был, Стефан нас тогда из замка выпроводил.

– Господи, хоть бы в вечер тот там вы оказались да уберегли меня... – тяжело вздохнула она.

– Опять побил, сучёныш? – спросил Мирча, хотя и сам ответ знал.

– Нет, батюшка... хуже... – ответила Альсина. – Отправил он меня в опочивальню нашу да ждать велел, а сам он вскоре не явился, так решила я ко сну отойти. Однако ж ввалился он, что еле на ногах держится и винить меня стал, что будто б блудлива я, да я не удержалась да повинила его в похоти на девиц юных, так разгневался он да вновь пощёчину мне отвесил. Испугалась я за дитёнка своего, посему оттолкнула чудовище пьяное да бежать пустилась... не успела, не уберегла... Двери он все запер, посему пути иного не было — пришлось по лестнице спускаться, а там настиг он меня... За волосы дёрнул, что по лестнице я скатилась, а потом... роды преждевременные случились... девочка у меня сейчас могла быть... Илонушка...

– В честь матушки наречь хотела, – закивал головой Хайзенберг.

Схватился воевода старый за сердце от переживаний за доченьку свою, ему б хоть как злобу выместить: кулаком по столу ударить али б хоть вина испить, а тут и сил на то нет. Как же ж мог так Стефан с Альсиной поступить? Она ж ему всю себя отдала, грезила о жизни семейной, любви да благополучии, а вон как всё обернулось. Ведь клялся ж пёс поршивый, что не обидит он Аленьку да люба она ему... а теперь руку на неё поднял да жизнь невинную загубил. Смотрит отец на дочь свою да видит, как слёзы да печаль свою она глотает, ей бы хоть дитёнка, так забыла б она о горести своей, да где ж ей теперь его найти? Так разозлился старик, что ухватился рукой слабой за тарелку грязную, из какой он кашу кукурузную ел, да запульнул её в стену, что разбилась та на осколки мелкие, затем уж черёд ложки серебряной пришёл: взял он её да пальцем большим пополам согнул... не знал он, куда боль свою выместить, всё ж знатно обидел Стефан и дочь его, и внучку покойную... Ежели б только знал, то на возраст бы свой не глянул да самого зятя б с лестницы крутой спустил, чтоб понял, что негоже так с женой своей обращаться, никогда он на Илону свою руку не подымал, так и на дочь бы не позволил.

– Ежели б только знал... – шептал Мирча. – Я б его за тебя пополам переломал... Чего ж ты не сказала?

– Муж он мне, не смею жаловаться, молчать должна... – опустила голову Альсина.

– Ух, бабы! – провыл Хайзенберг. – Когда ж ума вы наберётесь да о бедах своих молчать перестанете?!

– То доля бабская... – ответила Димитреску, а сама того гляди опять слёзы лить станет.

– Не реви, Аленька, не реви, прости, вспылил... – утешил её воевода старый. – Не повинна ты, знаю я тебя... а вот в муже твоём беса не разглядел.

– И в вашей в том вины нет, – сказала пани молодая да за руку его взяла. – Кто ж знать мог, что так всё обернётся?

– Да никто, – согласился отец. – Я ж ему верил, думал, что счастье ты с ним возымеешь, всё ж цвела ты подле него. Да вон как вышло. А теперь и спросить не с кого, Стефана-то не уж боле.

– Я убила, – вздохнула дочь. – Сил у меня от него не осталось, всю кровь выпил, не было на мне места живого... Хотела я его ножом зарубить, однако ж перехватил он руку мою, локоны вороные отсёк да в огне каминном сжёг...

– А тебе и лучше с ними, – улыбнулся мужчина, кое-как руку к волосам дочери своей протянув. – Никогда я волос коротких у баб не видал.

– Впервые я слышу такое, – покраснела девушка. – Потому как мало кому волосы свои показывала.

– Напрасно то было, – сказал он.

– Продолжу я сказ свой, – глубоко вздохнула она. – Отсёк он волосы мои, сжёг да отвернулся от меня, обещал он мне, что опозорит прелюдно, что будто б блудлива я да не от него дитя понесла...

– Пёс поганый! – прорычал Мирча. – Плетей смутьяну этому мало!

– Волосы каплей последний стали, – продолжила Альсина. – Схватила я саблю, какую ему господарь валашский подарил, да зарубила Стефана насмерть, а потом спать пошла с дочерью своей, не желала я верить, что нет её боле.

– И правильно ты поступила! – сказал Хайзенберг. – За жестокость жестокостью отвечать и должно. Я б тоже щадить его не стал, потому как и жизни выродок эдакий недостоин! А Богдан-то правду ведает?

– Ведает, батюшка, – ответила Димитреску. – Как схоронили мы Стефана в землице сырой, так пришёл в замок свёкор мой да сказал, что в монастырь он податься решил, а мне оставит он всё имущество рода своего, однако ж условие одно он мне поставил — должна я хранить фамилию Димитреску, чтоб не затерялась она в летах. Не смела я старику отказать, посему согласие своё дала, однако ж не было у меня помыслов корыстных! Вот вам крест, что не было!

– Верю я тебе, дочка, верю... – похлопал её по ладони воевода старый.

– А потом так жалко мне его стало: всех он растерял — от родителей своих до сына единственного, – покачала головой пани молодая. – Так и выдала я ему правду всю, что я сына его саблей сгубила... а он и без того понял всё.

– Далеко Богдашка не дурак был, – сказал отец. – Пусть на вид простак, да всё ж не обмануть купца, но ты верно поступила, что призналась.

– Подивилась я, что не ругал он меня, а пожалел даже да чуть в ноги мне не кинулся, чтоб прощения просить за сына своего, – продолжила дочь. – А потом ушёл он и не виделись мы боле. Стала я жить в удовольствие своё, однако ж не давала я дитятко моё трогать да уносить, боялась я за Илонушку мою.

– Да ты что ж, труп в доме боле трёх дней держала? – поразился старик. – Грех же!

– Знаю, знаю! – замотала головой девушка. – Ничего я с собой поделать не могла, не желала дитя своё в землю сырую класть... А потом завещание от свёкра мне пришло, так поехала я в особняк к нему да велела предметы роскоши выносить, чтоб не разворовали да не испоганили. Как вернулась, так вижу, что пуста колыбель в покоях моих — нет доченьки моей ненаглядной! Кликнула я к себе камеристку свою Людмилу, какой Илону доверила, так она без ведома моего... дочь мою схоронила... Не помнила я себя от горя, будто припадок был да зарубила я служанку свою ножичком... верна она мне была да преданна, а схоронила потому лишь, что кары Божьей напужалась.

И вновь замолкли они, да всё ж не ясно было, по ком тишину хранят, всё ж за год этот много смертей выпало на долю Аленькину. Опустила Димитреску голову, сжала губы алые да глаза зажмурила, чтоб только слёзы не покатились. Страшно, горестно, больно... Все три чувства эти до сих пор терзают её да шлейфом за ней тянутся. Вот бы переменить всё! Порой слово одно судьбу решить может! Ежели б только шанс был... то оказала б она Стефану да батюшке своему в ноги упала, только б не становиться женой тирана этого, лучше уж за Сальваторе Моро, только не за воеводу молодого, авось был бы француз спокойней да мягче, да и Альсина Моро неплохо звучит. А теперь уж чего сказывать, когда нет ни любви, ни мужа, ни детей. Всех она за 10 месяцев растеряла, да и не найдёт она уж никого боле. Кому она теперь вдовой нужна? Навалились мысли комом грузным да на голову давить стали, а Мирча молчит всё, даже слова не молвит, будто б не понял он ничего. Вздохнул Хайзенберг да понял, что не нужно больше Димитреску разумом в прошлое возвращать, иначе тронется она рассудком да погибелью обернётся это. Взял её за руку воевода старый да улыбнулся.

– А что с особняком делать станешь? – спросил отец.

– Снести я его велела, а на месте его церквушку православную возвести, – ответила дочь. – Пусть маленькую да деревянную, а всё ж приход будет, авось сможем скопить на каменную.

– Кто ж покровителем будет? – поинтересовался мужчина.

– Феодот Адрианопольский, – ответствовала девушка. – Он же Богдан Адрианопольский. Найдём священника да служителей и будет у нас в деревне церковь своя.

– Это дело богоугодное, – сказал он. – Строй, душа моя, тебя Господь за то наградит.