Глава VII. Ангел мой (1/2)

Лишь день минул со дня отпевания и погребения Стефана, однако ж не стоит в деревне воя горестного, как то по матушке его было, всё ж ничего путного покойник не сделал, не запомнится он, как предки его великие, какие купцами да воеводами были. Теперь же люд крестьянский, будто совет при князе трансильванском, судачить стал кому ж дело рода румынского перейдёт: нет у Богдана братьев и сестёр кровных да иных детушек не осталось, однако ж была надежда одна, на какой мужики настаивали — получит всё дитя, что во чреве у вдовы молодой сидит, ему и честь особая станет. Да всё ж будто слепы они были да на отпевании не увидали живота дряблого, лишь матери опытные то заприметили, однако ж молчали, вдруг пани молодая от того разозлится да велит смутьянам языки посечь. И никто не ведает о решении Богдановом, даже остатки слуг его о том не знают да подумать не могут, что решил купец всё имущество своё, какое от предков ему досталось да за жизнь свою мирскую он заработал, снохе вдовой отдавать, что даже по крови родственницей ему дальней не была. Всё ж разумно это будет: крестьяне дом барский разворовать могут, а монастыри лишь денег пожертвовать можно. Всё ж Альсина — дочь друга старинного, знал её Димитреску с младенчества самого, когда ещё ходить она не умела да у батюшки своего в руке одной помещалась... Потому уверен был румын, что сохранит девка состояние Димитресково, а уж кому под старость его передать — её забота станет, авось не будет уж его на свете этом. Уж все дни эти, когда решился купец постриг принять, носились остатки слуг верных по особняку богатому да имущество всё описывали, чтоб в точности пан знал сколько снохе своей отдаст да чтоб не обидели её, чего себе прихватив. Умелым счетоводом был Богдан — глянет он на горсть леев серебряных, так сразу скажет сколько там денег навалено, однако ж теперь дело ему это без надобности будет. Всё Димитреску без остатка невесте отдать решил, чтоб не пропали книги ценные да редкие предметы заморские, за какие деньги небывалые уплочены были, пусть всё ей достанется, заслуживает она богатств этих.

А в замке ж Димитресковом не до скорби да боли... хотя б Аленьке прехорошенькой: ни слезинки она по покойнику не пролила да бесед о нём не заводит, будто чужой он ей был. Иная у Димитреску забота была — Илонушка её ненаглядная. Уж подумали слуги, что тронулась пани молодая умом от горя своего тяжёлого: всякое утро беседы она с дочерью своей ведёт, через окна опочиваленные горы заснеженные показывает да титьку свою пихает, чтоб молока грудного дать. А никто и спорить с ней не смеет: кары и плетей боятся, да к тому ж как выйдет румынка из опочивальни своей, так дверь на ключ запирает, чтоб чаду её худо не сделали. Никому в руки она дитя своё не даёт, сама всё делает... для тельца безжизненного легко это было: не кричит дитё, под себя не ходит да еды не просит. Понимает умом бывшая Хайзенберг, что не по-людски это да не по-христиански, к тому ж не то что люд барский, а слуги свои ж засмеют. Но ничего она поделать с собой не может, нет сил у неё кровь родную от груди оторвать... а теперь авось и не станет она матерью боле: от кого ж ей рожать, ежели вдова она теперь? Невелик шанс, что вновь замуж ей выйти дадут, а без брака жить церковь православная не даст... да и некому сердце своё израненное отдать, всё на осколки мелкие разбито да ногами мужскими потоптано, нет боле мечтаний девичьих, какими сердце наполнено было. Год. Всего год нужен ей был, чтоб осознать всю боль, какую она от брака ожидала: помнится ей, что желала она семью крепкую, чтоб она очаг домашний хранила, мужа с войны ждала да детишек воспитывала... Тьфу! Теперь уж это плюнуть да растереть только! На что уж теперь Альсине надеяться? Что понравится она пану другому, женой ему будет да возможно милостив к ней он станет? Уж боле не уповала Димитреску на Бога, давно коленопреклонённо пред иконами православными не стояла, потому как... уж нет в ней веры: как молила она мужа спокойного да дочь прекрасную, а теперь ничего у неё нет. Всех судьба у неё забирает, совсем одну оставляя. Теперь уж у неё лишь батюшка да брат остались, однако ж Хайзенберги они немецкие, а она Димитреску румынская, какой и на вид была от матери своей Илоны.

Всё ж скоротечно время: не успеешь январь встретить, так уж в окно октябрь каплями дождевыми стучится. Похолодало заметно, потому люд деревенский уж лес на дрова рубить стал да запасы на зиму делать, чтоб в морозы лапу не сосать. Только забронзовели деревья горные, так уж нагие они стоят, ветвями хилыми на ветру качаясь; не слышно блеяния стада дальнего да нет из деревни песен утренних, какие девки молодые поют. В замке ж ещё как петух крикнул, так печи да камины топить стали, в стенах завтраком сытным да кофе эфиопским запахло, а служанки расторопные уборку ведут. В условиях таких барских и жить приятно, когда всё как часы механические работает, лишь леи серебряные за услуги такие отваливай. И всё уж вроде в порядок пришло: похоронили покойника да вернулась та жизнь затрапезная, у какой недочётов быть не может, всё тут слажено идёт чередом своим. Никто пани молодую и беспокоить не смеет, однако ж шепчутся по углам служанки языкастые о делах барских, какие их и касаться не должны: затишье наступило, никто судьбы своей не ведает, не верят слуги, что спокойно они вдове безутешной повиноваться станут... да и слабоумна она, раз с телом бездыханным беседы ведёт подобно Королеве испанской Хуане Безумной, какую по слухам заморским в монастырь упекли да от власти отлучили, посему правили за неё отец да сын старший, какого Карлом величают. Не по-людски это труп в доме хранить, однако ж никого Альсина к колыбели не пускает, будто орлица птенца своего оберегая от коршунов жадных.

Всё утром этим размеренно было: привратники герсу да мост стерегут, служанки до блеска замок намывают, будто гостей родовитых пани принимать изволит да кухарки разносолы для хозяйки своей стряпают. За работой их нелёгкой наблюдает камеристка Людмила, какой Альсина доверяет безмерно да в тайны свои посвятить готова. Девка она молодая да скромная, однако ж опыта ей хватает да трудолюбия не занимать, посему особое уважение она от Димитреску снискала: письма она тайные доставляет, в опочивальню барскую вхожа, с пани ей беседы вести дозволено да масса привилегий прочих, какие иному и не снятся. За службу свою хорошее жалование служанка имела да сверх того ежели увидит её бывшая Хайзенберг за работой, то вложит ей в ладошку лей серебряный, чтоб сходила она рынок да купила чего для себя, всё ж девка она молодая, небось и сапожки сафьяновые, и ленту атласную, и симит кунжутный хочется, а она всё копит, будто на дело благое али же церкви какой деньги свои пожертвовать хочет. Да к тому ж работёнка у неё не пыльная: за слугами следи да наказание им за проступки чини, то-то и всего. Потому где угодно могла быть Людмила, но всегда её найти можно, лишь кликнуть её надобно. Вот сейчас была она в фойе замковом, глядя как девки расторопные ковры метут да перильца деревянные протирают. Тишина ей да покой, бегать ей не нужно, пока она нашла за кем слежку вести, однако ж как гром среди неба ясного послышался со двора крик людей служилых, небось опять кому неймётся, потому на мост кидается. Закатила глаза камеристка да во двор вышла, совсем про холода позабыв: у печи вроде б стояла да нет в замке мороза сильного. Подошла она к вратам замковым да увидала, что вынули привратники сабли венгерские да того гляди герсу поднимут, чтоб гостя незванного заколоть, как собаки бешеные. Стоял за воротами юноша молодой, весь сжался со страху, однако ж ясно по нему было, что слуга он барский — шапка богата да одежда не рвана.

– Чей холоп будешь? – спросила Людмила.

– Пана Богдана Димитреску, – ответил юнец. – Йоном величать.

– Имя твоё мне без надобности, – сказала камеристка. – Зачем пожаловал?

– Пан Богдан велел пани Альсине письмо передать, – ответил Йон.

– Мост опустите! – приказала служанка.

Уж знали привратники, что Людмила тут — второй человек опосля пани молодой, посему слушаться её велено да приказы исполнять. Тяжёл мост был, однако ж навалились на цепь мужики крепкие, так и опустилась переправа деревянная. Ступил на неё гонец да с опаской идти стал: наставили на него привратники лезвия сабельные, у них уж рука не дрогнет, живьём заколют да глазом не моргнут, а тело в ров бросят. Чем ближе подходил слуга, так опускали «псы сторожевые» сабли свои, к камеристке подпуская. Протянул Людмила руку к письму барскому да отдёрнул Йон руки свои, письмо с печатью сургучной к груди прижимая.

– Письмо давай! – потребовала камеристка.

– Велено мне пани в руки письмо это передать, – возразил слуга.

– Не любит пани наша чужаков привечать, – сказала служанка. – Вот тебе крест, что лично в руки ей передам да читать не стану.

– Ох, на твоей совести ложь твоя останется! – покачал головой гонец и отдал письмо.

– Янош! – кликнула она одного из привратников. – Отведи его на кухню да накормить вели, а я к пани наведаюсь, письмо передам.

Сидела Альсина в опочивальне своей да наслаждениям мирским придавалась: открыты были окна большие, откуда воздухом тяжёлым тянуло, да рядом камин разожжён, а то стены больно холодны. В духоте этой пот проступил на теле Димитреску, посему сидела она в кресле мягком, надета на кожу голую сорочка из шёлка белого, что каждый изгиб изящный разглядеть можно, в руке правой держит она книгу политика италийского Никколо Макиавелли «Discorso o Dialogo intorno alla nostra lingua», что в 1524 году написана, причём в оригинале его читала румынка, не зря ж училась она тому на оригиналах писаний Леонардо да Винчи, потому язык этот разумеет; а левой рукою качает она люльку младенческую, в какой Илонушка «спит», да мягко так и нежно, что будто и не движется колыбель детская. Умудрялась бывшая Хайзенберг ещё и песенку незамысловатую под нос себе мурлыкать, чтоб сладко спалось дочерь её. Хоть какое успокоение нашла себе пани молодая, пусть в книгах, но зато философских с веяниями новыми, какие по Европе гуляют да умы людские будоражат, всё у них как у людей, а Румыния всё на Московию дикую ровняется, потому хуже неё живёт. Как начнёт Альсина книгу читать, так мысли мудрые в рассудке её вьются, однако ж некому их изложить — обсмеют али замолчать попросят, всё ж мыслить — не бабье дело. Забыла вдова и о завещании свёкра своего, какое со дня на день принести он должен да всё ж пока нет от него ответа, ей пока есть заботы. Однако с каждым днём всё старше она становилась да мудрее, посему думы её тревожные навещали: осталась она одна совсем, батюшка её и сам стар, а брату по-своему жить охота, не до неё им обоим... наверное. Теперь уж стыдно было вдове в дом отчий возвращаться с фамилией иной да в браке и года не прожив. 10 месяцев. Хватило этого, чтоб понять, что замуж она больше не хочет, уж лучше пусть помрёт она вдовой молодой, нежели чем собакой побитой. Сколько ж ей Бог отмерил? Пока не чувствует она слабости в теле своём да болезни падучие её не одолевают, будто бережёт её судьба, готовя к чему-то. Руки на себя румынка наложить не может — грех страшный, не отпевают в церкви самоубийц, посему придётся ей век свой отживать, пока смерть косой своей нить жизни её не перережет. И осталась у бывшей Хайзенберг мечта прекрасная, какая всё дальше из рук её ускользает — дитя... дочь... Понимает девушка, что грех это чадо мёртвое в доме держать, однако ж не может она побороть себя да тельце холодное в землю сырую опустить, не хватит сил да храбрости на дело такое. Столько мыслей да все разные и такие странные, им бы порядок придать, да нет такой возможности. Могла пани часами мысли свои по кругу гонять, однако ж раздался в дверь стук знакомый.

– Войди, – велела Альсина.

– Доброго утра вам, пани... – вошла Людмила, да как увидала, что барыня в одной сорочке сидит, так тут же отвернулась.

– Чего напужалась? – спросила Димитреску.

– В сорочке ж вы ночной, пани, – ответила камеристка.

– А что ж мне в духоту такую в катринцэ да мараме сидеть? – удивилась пани. – Что ж, не для того ты пришла, верно?

– Ваша правда, пани, – ответила служанка. – С письмом я к вам.

– От кого? – изогнула бровь вдова.

– Гонец явился от пана Богдана Димитреску, велел в руки вам передать да я не пустила, сама принесла, – ответила девушка.

– О чём пишет мне пан? – спросила Альсина, письмо в руки взяв.

– Не ведаю, пани, вот вам крест! – ответила Людмила да перекрестилась.

– Верю тебе, Людмила, – сказала Димитреску.

Письмо ей без всякой секретности да закрытости принесли, кто хочет — пусть глядит, будто не боится Богдан, что кто раньше времени о решении его прознает. Хотя откуда ж знать чего там Димитреску снохе своей вдовой написал? Сняла пани молодая печать сургучную, что будто у царя али султана была да подивилась письму такому: коротко оно, однако ж ясно всё в нём было да кратко. Вторая бумага с обеих сторон исписана была: тут уж купец, чтоб снохе легче стало, всё имущество своё описал, каждую книжечку да вазочку, до последней бумаг всё он ей отдаёт, ему уж то без надобности. К тому же была тут записка любезная, что рукой Богдановой писана. Но прежде всего завещание румынке интересно было:

«Се аз, многогрешный и худый раб божий Богдан, при своём животе целым своим умом пишу сие завещание душевное. Сноху свою Альсину благословляю всем имением своим: главенством семьи Димитреску, особняком да замком фамильным, золотом да серебром, имуществом всяким да пятью душами крестьян.

Боже, милостлив буде мне грешному. А кто сию мою душевную грамоту порушит, тому судит Бог, и не буди на нём моё благословение».

Вот и всё на том, всего два абзаца коротких, да те судьбу Альсины порешили, хоть туманы от будущего её отогнав. Богдан всего пару строк пером черкнул, а это уж история целая вышла — впервые главой семьи баба стала. Хотя чему уж тут поражаться — в Испании два раза подряд бабы на престоле сидели, того гляди в Англии матриархат воцарится, ежели Генрих VIII скончается да сын его Эдуард бездетен будет, потому сейчас уж в том ничего страшного нет, что Альсина главой семьи богатой стала. Иного наследника нет да к тому ж вдова — румынка самая настоящая: и стать в ней, и величавость, и внешне она красавица балканская, какую ещё сыскать нужно, нет в ней черт немецких, в прочем, не чтит она себя как потомка Фердинанда Хайзенберга, всё ж не в Германии она, а в Румынии, где всё европейское да заморское чуждо. Чистая копия она матери своей прекрасной, посему лицо у неё да нрав румынский, кто б впервые её увидал, так не сказал бы, что немка она по происхождению свою... хотя нет уж в ней черт немецких, всё кровью румынской разбавлено. Но в думах своих позабыла Альсина о записочке краткой, какая из письма выпала, потому взяла она в руки этот бумаги клочок да читать стала:

«Завещанием этим кончилась моя жизнь мирская, сношенька любезная. Прошу тебя поскорее дела в руки взять, из особняка имущество забрать да слуг моих к себе пристроить, пусть и мало из совсем стало. Себя да фамилию свою береги, а меня тебе искать не стоит, посему не скажу тебе в какой монастырь подался. Ты уж прочти, ежели что нет или же я тебя обидел чем. Счастлива будь, после такого заслужили ты жизнь хорошую. Храни тебя Господь!».

На том и оборвалась записка краткая. Выходит, что теперь уж кончено всё, ушёл из жизни мирной последний Димитреску кровный, а на плечи её ноша мужская взвалилась, какую в одиночестве вынести она не в силах, но и никого рядом нет. Небось в первое время будет она терпеть непослушание слуг своих да насмешки от бояр местных, потому как баба она, не ей делами такими заниматься. Потому теперь незачем ей доброта, мягкость да милосердие, ей бы нрав крутой, язык острый да характер вздорный, как у матушки своей почившей, чтоб недругам своим ответ давать, небось теперь много их станет. Но всё ж правду говорят: что Бог ни делает — всё к лучшему... но не всегда: вроде б всё теперь у вдовы молодой имеется, да всё ж одного нет — простого счастья бабского... ни мужа, ни детей. Нужен ли ей замок этот, где из обитателей его — хозяйка да слуги ей? Мечталось румынке, чтоб смех детский здесь не умолкал да топали б ножки маленькие — сначала чадушек её, а потом внуков. Теперь же всё это мечтой останется да во снах прекрасных видеться будет. Но опомнилась пани: всё ж камеристка её тут стоит, небось неймётся ей от любопытства великого.

– Даже не спросишь, чего мне там пан написал? – подняла на неё глаза Альсина.

– Да разве смею, пани? – удивилась Людмила. – Кто ж я такая, чтоб в дела барские нос свой совать?

– Люблю я тебя за преданность твою, Людмила, – сказала Димитреску. – Потому подле себя держу да доверяю тебе. Вот и теперь мне сослужи: подбери ты мне слуг крепких да извозчику скажи, чтоб сани запрягал... в особняк Димитреску поеду.

– Как прикажете, пани, – поклонилась камеристка да уйти хотела.

– Куда ж ты уходишь, ежели не всё я сказала? – изогнула бровь пани и встала с кресла.

– Прошу прощения, пани, – сказала служанка. – Чего изволите?

– Нет мне никому тут доверия, – напуганным шёпотом говорила вдова. – У всех умысел зол, а ты ни разу мне подлостей не делала. Посему поручаю тебе самое ценное, что в жизни своей имею... Пригляди ты до возвращения моего за Илонушкой моей, хлопот она тебе не доставит: спит она себе спокойно да спит, едьбы ей не надобно да не хнычет она понапрасну!

Не успела Людмила и слово молвить, да и не стала бы: кто ж с барыней спорить смеет? Однако сжалось всё в душе у камеристки молоденькой: христианка она православная, посему грешно ей труп за существо живое чтить, давно б уж положено было похоронить дитя невинное без отпевания всякого, однако ж Альсина на то свои мысли имеет: не велит она дочь свою трогать да никому глядеть на неё не даёт, но видимо к камеристке своей особое доверие она имеет, потому и поручает ей чадо своё. Как глянет служанка на панну мёртвую, так дурно ей делается: тельце бледное, под глазами дуги чёрные, не дышит вовсе да и пахнет скверно, как от... трупнины свежей. Перекрестилась бы девушка от греха подальше, так рядом вдова стоит, не может она её чувств обидеть да не хочет вовсе... чтоб головой о печь горячую не приложили. Посему молчанием своим согласилась Людмила. А куда деваться? Разве пани откажешь? Улыбка довольная на лице Димитреску засияла, похлопала она по плечу камеристку свою да приказ исполнять отправила, всё ж поскорей она хочет с делом этим расправиться да вновь подле дочери своей покой найти.

Стояла сегодня погода премерзкая: небо тучами серыми затянуло, нет и просвета редкого, ветер подниматься стал, что бабы деревенские даже бельё во дворах для сушки не вешают; парит, как перед дождём, никакой свежести да прохлады нет, воздух тяжёл, будто в кузнице у печи раскалённой. В погоду такую только перед камином симит кунжутный трескать, да вот некогда Альсине на месте сидеть, стали дела комом снежным валиться, только и успевай решать. Не хотела б Димитреску сегодня из обители своей выезжать, однако ж обещала она просьбу Богданову исполнить да там у него пять душ людей служилых, не сбежали б и то хорошо. Всё ж не хотела вдова молодая в особняк старинный ехать: всё детство своё она там провела, пока батюшка её по делам воеводским в Брашов к господарю ездил... однако ж было то до поры до времени, пока правитель новый, Михня Злой, от ворот поворот воеводе старому не дал. Альсина с Карлом тогда полностью на шее у Богдана да Бьянки сидели: они их и напоят, и накормят, и даже спать у себя оставляли. Любила пани почившая детей, всякий ей родной был, потому как сама она детушек своих схоронила, один сынок лишь к годам тем остался, да не играл он с Хайзенбергами, всё ж старше он был невесты своей будущей на два года, посему взрослым себя считал да из опочивальни своей не выходил, потому лишь издали полунемка его видала. Да, славные были времена: всё просто было, без хитростей, предательства да подлости, все беды да проблемы рукой родительской разводились... Теперь же иначе всё, за 10 месяцев минувших столько людей из жизни румынки ушло: свекровь Бьянка, муж Стефан, дочь Илона да теперь свёкор Богдан. Уж в сотый раз гоняла в разуме своём Аленька мысль ужасную — одинока она совсем, не нажила семьи своей, а богатства ей так, лишь для статуса вдовы состоятельной. Чего только не думала Димитреску: и сглазили её, и порчу навели, и кто-то колдовством чёрным занимается... Всех она теряет да ничего поделать с этим не может, хоть сама в землю сырую ложись. Молода она совсем, а уже вдова и ребёнка потеряла, ей бы хоть зверка теперь себе завести какого, пусть хоть какая отрада ей будет, только б не приходить в замок этот пустой, где давит интерьер румынский да тишина гулкая стоит. Чем же она таким нагрешила, что крест её — одной остаться на всю жизнь? Никак пани молодая ответа не найдёт, хотя каждую ночь смотрит она в потолок деревянный да думы эти гоняет, но никак решение путное не приходит. В мыслях своих никого не слыхала да не видала вдова достопочтенная, посему и не заметила как остановились саночки у ворот знакомых.

– Приехали, пани, – сказал извозчик.

Помотала головой Альсина, вынула из пояса лей серебряный да вложила его в награду в ручищу слуги верного. Вздохнула Димитреску да из саней глубоких вылезла, что еле подол длинный вынула да придерживать его пришлось, чтоб в грязи деревенской не запачкался. Сердце уж ныло у пани молодая с каждым шагом робким, пока шла она до ворот тяжёлых, на каких герб Димитресков красовался — два меча скрещены за цветком вроде ириса... однако ежели присмотреть, то иную картину заприметить можно: два меча за цветком скрещены, а пред ними крест... символ власти женской, будто всё и шло к тому, чтоб баба в руки свои главенство рода румынского взяла. Теперь же многое ей постичь следует: как дела барские ведутся, грамоте следует обучиться да изучить всю родословную рода Димитреску, чтоб знала она новых предков своих — от самого Чезаре и до Богдана, под их крылом ей жить следует. Открыли слуги верные врата тяжёлые да прошла вдова во двор, какой совсем и не узнать было: раньше как придёт она сюда, то сразу яствами да вином пахнет, камеристка приказы раздаёт, бабы бельё стирают да песни поют, по двору куры да кабаны носятся, а скоморохи задорные всегда гостей юных сладостями да песнями встречали. Теперь же тишина глухая во дворе стоит, хоть бы курица одна для шума какого-то пронеслась, пахнет тут сыростью опосля дождя, туман по низине плывёт, всё вокруг грязное да серое, смеха задорного не слыхать да та... тоскливо на душе стало, хоть волком вой. Будто вместе с Бьянкой сердобольной ушла и радость из особняка старинного, опустел он без хозяев родовитых. На крыльце стояли остатки прислуги, какой раньше не счесть было, все сюда на работу шли, потому как жалование высокое да не стегут кнутом за проступки мелкие, были тут лишь камеристка Флорика, кухарка главная Василика, привратник Йон, что сегодня письмо от Богдана приносил, горничная Анна да извозчик Яшка — всех по имени помнила Альсина, все они перед гостьей барской козлами скакали, только б угодить панне прехорошенькой. Поклонились ей слуги да глаз поднять не смели, чтоб лишний раз пани не гневать.

– Известно ль вам почему я здесь? – в пустоте этой голос Альсины эхом разносился.

– Да, пани, – ответила Флорика. – Йон уж вести донёс.

– Ну раз знаете волю свёкра моего, то завещание вам читать не стану, – сказала Димитреску.

– А нам судьба какая? – робко да бездумно спросила Анна. – Христом Богом прошу, не губите вы души наши!

– Отчего ж мне души ваши губить? – удивилась вдова. – По завещанию пана Димитреску мои вы теперь, посему стали вы моей заботой. Давно мы с вами знакомы, ведаю я о способностях ваших, потому такова моя воля — служили вы пану Богдану да пане Бьянке, а теперь мне послужите. От вас верности, покорности да трудолюбия прошу, а я вам жалованием да кровом платить стану.

– Храни вас Господь, пани! – сказала горничная.

– Сколько я слышала слов таких, так рука об руку мы уж с ним ходить должны, – под нос себе пробормотала пани.

– Сейчас изволите имущество забрать? – спросила камеристка.

– Потому я и приехала, – ответила хозяйка. – Мне пан написал какое имущество у него имеется, потому ведаю что, где и сколько у него было. Яшка, запрягай сани, вместе с извозчиком моим имущество возить станешь.

– Рад служить! – сказал Яшка да земной поклон отвесил.

Как от сердца у слуг отлегло: вы выкинут их дома барского на произвол судьбы, им бы хоть кому служить, лишь жалование было. Было три хозяина, а теперь одна станется, хотя не ведают они о выкидыше Димитресковом, посему верят, что двое бар скоро у них появится. Альсина ж лишь об имуществе думала: поскорее б забрать его да в замок свой вернуться. Открыл ей Йон двери тяжёлые да... вновь дурной Альсине сделалось: закрыты окна шторами портьерными, половицы скрипом своим в стенах трещат, пахнет тут затхлостью сырой да повсюду пыль осела, будто б столетиями не было хозяина у особняка этого. Слуги хвостом за хозяйкой новой ходили, чтоб каждое слово её услыхать да выполнить точно, иначе можно и кнутом битым быть. В темноте этой разглядывала Димитреску интерьеры старинные: перила резные, скатёрки белые нитями алыми расшиты, скамейки длинные стоят, в топке так и стоит зола чёрная, видать давно тут камин не топили, цветы небось с похорон Бьянки остались да смрад от них идёт скверный... Обустройство старинное и трогать жалко: гнилое всё тут да ветхое, того гляди скамья развалится да камин посыпется, посему не всё заберёт вдова молодая, а лишь ценное да важное, чтоб разбойникам да крестьянам не досталось. Развернула румынка бумагу заморскую да глядеть в неё стала, чтоб увидать чего ей там свёкор завещать сумел, однако ж в темноте да пылюке такой дальше носа своего и не увидать вовсе. Будто понял это Йон да отодвинул штору рваную, какую в детстве Стефан свечой по случайности у края подпалил: ударил свет дневной в фойе мрачное, однако ж мало было света от неба пасмурного, но всё ж и этого хватит.

– Скамьи мне без надобности, – сказала барыня. – Скатёрки тоже не возьму. Несите вы золото да серебро барское, меха богатые, ковры персидские, ткани заморские, вазы фарфоровые... Если кратко, то ценности всякие, чтоб не затерялось состояние Димитресково.