Глава VI. Наследство (2/2)

– Так в чём вина твоя, ежели я разговор сей завёл? – удивился юноша.

– Должно мне было молчание хранить, потому как другому я обещана, – ответила девушка. – Иди, Карл, пока батюшка мой тебя не увидал.

Вздохнул глубоко Карл да вернулся подле батюшки своего стоять, а сам думы в голове гоняет: за что ж Виктор на дочерь свою руку поднял? Известное дело, что сына он хотел да с радостью б девку на него променял, однако ж розгами да на месте пустом? Не поймёт Хайзенберг обычаев этих диких, когда родитель дитя своё полосует, однако ж и в Европе практика такая имеется. Жаль полунемцу было италийку: хрупкая она да нежная, без того она страшится всего, так теперь небось отца своего боится да руки его, какой розги держал. И тошно ему от того стало, что девок всех распределили без всяких на то любви да согласия, будто монархи они великие да браками династическими укрепить дружбу свою желают, хотя глупости всё ж: ежели захочет Король французский с Испанией воевать, то не посмотрит он, что жена его Элеонора — в девичестве инфантой тамошней была. Не поймёт юноша тонкостей этих: то ли молод ещё, то ли не заточен разум его под интриги низкие, какие Беневьенто да Моро плетут, будто от порядков родины своей не отвыкнут. А Карлу Донна приглянулась: робкая, тихая, однако ж не дурна, как сестра её Энджи, грамоту хоть сколько для бабы разумеет да на языке предков своих говорит... Но и горячку пороть — дело дурное: авось не уживутся в силу характеров да возрастов своих, мало они знают друг друга да и вообще... О, Господи, чем этот юнец себе голову забил? Ведь на похороны зятя своего он пришёл, а не свататься к деве знатной! Мотнул Карл головой да глаза зажмурил, чтоб не думать о глупостях этих, ведь можно так и с ума сойти, ежели не унять симпатии своей.

И всё ж явил тот, кого и ждут тут мгновенья долгие: хромая да тело своё тучное волоча, идёт пан Богдан Димитреску. Как и должно ему в часы эти, угрюм он да печален, совсем очи его потухли, лысина на солнце блестит да небрежно одежды барские висят, не позволила б того Бьянка. Позади него саночки траурные едут, тройкой коней вороных запряжённые, однако ж по теплыни такой не стали их мехами соболиными заваливать да и пусть гроб до церкви едет как положено воину храброму — без богатств да драгоценностей всяких. Глядят все на Димитреску да видят, что чахнет он, совсем в старика превратился по жизни такой: пятеро детушек его в земле сырой лежат, в феврале Бьянка скончалась да теперь Стефана хоронит. За что ж ему наказание такое? Этот вопрос задавал себе румын все дни эти, когда коленопреклонённо пред иконами православными стоял да со слезами горючими молитву шептал. Да идёт купец даже не замучив, нет, взгляд его пуст, будто и он в путь последний уходит, нет у него сил боле, сейчас бы сына схоронить да дело с концом. Остановились сани траурные посреди двора богатого да тут же подошли к Богдану помощники его, каким гроб нести: Мирча, Карл, Виктор, Александр да Людовик. Глядят они на Димитреску да не верят, что когда-то человек этот жаден был до чёртиков, весел да сыт извечно, что потом дышать не может, теперь же от человека того только имя и осталось. Сняли мужики старики шапки свои, юноши волосы поправили да в замок пошли.

Была тишина в обители вдовьей: ни звука единого, по свету такому солнечному не стали свечей понапрасну жечь да не слышно шагов служанок торопливых. Как вошли они в зал главный, то увидали, что стоит Альсина подле гроба мужнина да сама в стену деревянную взглядом пустым уставилась, совсем она в трауре своём потухла... однако ж не ведают бояре по ком траур носит — не по супругу своему непутёвому, а по доченьке своей мертворождённой, однако ж так и спит полунемка в постели с чадом своим, не велит хоронить, не даёт, посему заперла она опочивальню свою, чтоб дурного не задумал никто, да спустилась гостей ждать. Всё смотрит Богдан на сноху свою да понять не может: чего ж живот меньше стал? Не стала уж Димитреску положения своего скрывать: нет ей толка подушку к животу прикладывать, всё ж нет уже дитя, а чужого она вовек от родителей не возьмёт. Да всё ж никто на то не смотрит, вроде б не сильно и заметно чрево её пустое, все сейчас больше о покойнике думают. Смотрят мужики на гроб да крестятся заполошно, а у купца рука дрожит, того гляди плетьми безжизненными опустится. Смотрит Мирча на дочь свою да сердце его кровью обливается: при рождении своём матери она лишилась, а теперь и мужа, какой люб ей был. Так и хотел Хайзенберг старый к дочери своей подойти, к груди прижать да обнять крепко, чтоб выплакала она боль да страдания свои в плечо отцовское, однако ж сейчас и трогать её боязно, вдруг худо ей, а он лишь хуже сделает. Да мысль печальная в разум воеводы старого пришла: не увидит внук его отца своего, а ежели и матушка в родах скончается? Ах, знал бы полунемец, что нет уж на свете внучки его, какую он сердцем все полюбить успел, вновь ему лишь отцом да вдовцом оставаться, от сына ж никак потомков не допросишься, всё книжки философов заморских читает да чертежи калякает.

– Пан Богдан, авось не нужно тебе гроб нести? – спросил Виктор. – Ты ж на ногах не стоишь, того гляди рухнешь от слабости своей.

– Я Бьянку свою в последний путь проводил, так и сына тем не обделю! – настаивал Богдан.

– Воля твоя, – сказал Беневьенто. – Я же переживаю, чтоб гроб ты не уронил да сам не зашибся.

– Покуда на ногах стою, то всё вынесу! – возразил Димитреску.

– Нашли когда склоки затевать! – осёк их Людовик. – Ко вдове хоть уважение имейте. Здрав будь, Альсина.

– И вам не хворать, паны, – шмыгнула носом Альсина.

– Прими соболезнования наши, – сказал Александр, а сам с вдовы прекрасной глаз не сводит. – Да прибудет муж твой в раю.

– Аминь, – за неё сказал купец.

– Что ж, пора на отпевание ехать, – сказал Мирча. – Всё ж до Брашова путь не близкий.

Кивнули паны, с воеводой старым соглашаясь, потому они подошли к гробу дубовому, на плечи взгромоздили, руками придерживая, да понесли ящик с телом к саням траурным. Впереди них шла пани молодая, будто б ориентир для мужчин крепких, иначе одно движение неверное да рухнет гроб вместе с телом воеводским. Открыли привратники двери замковые да увидал люд барских ящик дубовый, потому креститься заполошно стал да во славу Господа молитвы шептать. Кто хмелен на торжестве был, тот и не заметил вовсе живота Аленьки, однако ж не замылится глаз бабский — велик уж срок бремени, да всё ж нет брюха необъятного... странно это. Лицо у Димитреску спокойно да холодно, будто каменное, а взор очей зелёных пуст, будто нет души в ней человеческой. Не стала пани молодая речи слезливые о любви своей к покойнику говорить, потому как боле он того не достоин, раз жесток был да груб с ней. Никто настаивать не стал: баба ж, переживательна она да горестлива, не до речей ей да клятв прелестных, ей бы мужа схоронить да судьбы своей дожидаться, всё сейчас зависит от слова мужицкого. И всякий подумал, что не так должно воеводу хоронить: ему б полк его солдатский да залп пушечный, чтоб вся деревня знала кого хоронят, да тут как простого боярина хоронят — без выстрелов, без барабанов да без господарей. Однако клонится гроб со стороны правой: ежели идёт Богдан да дышит тяжело — али тучность ему мешала, али боль в грудине печёт пламенем адским. В шестой раз купец гроб детский несёт: дважды Бьянка выкидыш понесла, трижды младенцами чадушки к Богу отходили да теперь сынок его единственный, какой более года прожил. И всё ж уложили гроб в сани траурные да поверх саблю господарскую положили, пусть хоть как-то правитель валашский тут окажется да проводит воеводу своего верного в путь последний. Сани те летние были да точно под покойника сделаны, не могла душа живая сюда уместиться, посему сели отец да вдова в другую повозку, что позади траурной стояла, должно им ближе всего к телу быть. Как уселись все в сани да свиты суконные поправили, так дёрнул извозчик за вожжи крепкие да тронулись сани дубовые, а за ними плеяда целая.

Ехали они в Брашов уж третий раз на году: сначала венчались Стефан и Альсина, потом Бьянку отпевали, а теперь и сынка её туда ж. Никогда б не подумала Димитреску молодая, что всего за год так часто в церкви Святого Николая бывать можно, однако ж в третий раз бы по иной причине ей приехать сюда мечталось — чтоб дочку тут покрестить. Трясутся саночки по дороге расхлябистой да смотрит пани молодая на пейзажи октябрьские: хороша всё ж Трансильвания родная в любое время года да в погоду всякую, любо-дорого на красоту такую поглядеть... Да вот всё ж купец старый не на пейзажи глядит, а на сношеньку свою, однако ж без похожи да умысла порочного: никак в голову он не возьмёт, от чего ж локонов смоляных под марамой шёлковой не видать да живот больно мал, ещё на торжестве ж необъятен был. Думалось румыну, что глаза его подводить стали, сидит так полунемка али от горя своего похудела она... бывает так у брюхатых? Теперь уж и спросить не у кого, Бьянка б сразу распознала да мужу б доложила. Чтоб не забивать рассудок мыслями печальными, поднял Богдан лик свой осунувшийся к небу да так смотрит, будто разглядеть кого пытается али ответ на вопросы свои найти. Жалко было вдове свёкра своего одинокого: ни жены, ни детей, ни братьев с сёстрами, будто сама судьба род знатный истребить желает. Уловило ухо женское разговоры поганые, за какие и язык не жалко вырвать: нашлась там баба говорливая, какая говорила смело, будто б Альсина — ведьма проклятая, как помолвилась она со Стефаном, так Бьянка захворала, потом померла, а теперь и мужа на отпевание везут. Не стала Димитреску в склоку лезть, о себе всю правду она знает, посему не будет вранье осекать, главное своё мнение, а другие пусть хоть ушат навоза льют.

Наконец добралась процессия до Брашова, где церковь Святого Николая стояла, будто особой она для семьи Димитреску была. Вышли все из саней летних, мужики шапки сняли да креститься стали, а бабы головы платками шёлковыми покрывали, как и должно. Подошли Богдан, Мирча, Карл, Виктор, Александр да Людовик к гробу дубовому да крышку сняли: лежит там Стефан бледнее снега белого, волосы смоляные назад зачёсаны, щёки впали, под глазами дуги серые да руки на груди крестом уложены. Покрестился купец да взгляд отвёл, того гляди слезами зальётся да потекут они по буграм лица морщинистого. Чтоб и Альсина не разрыдалась, обнял её Мирча: руками огромными гладил он дочью свою по спине прямой да уткнулась ему вдова в плечо широкое, слезами заливаясь... не по супругу почившему, нет, по Илонушке своей безгрешной.

– Полно тебе, слезами горю не поможешь, – не знал воевода старый слов ласковых, чтоб дочь утешить. – Однако ж и одну я тебя не оставлю: ежели прогонит тебя Богдан, то в имение наше вернёшься, не брошу я дитятко своё.

– В монастырь пойду, – шмыгнула носом вдова.

– Я тебе уйду в монастырь! – с улыбкой ругал её отец. – Ишь чего удумала? Старика своего оставить решила?

– А что ж мне теперь, до конца дней своих вдовой ходить? – спросила дочь.

– Ты у меня хороша собой и очень не дурна, – возразил он. – Снова замуж пойдёшь, за любого, кто люб тебе станет.

– Ежели не будет такого? – спросила она.

– Вот тогда и думать станем, – улыбнулся Мирча, что сразу его глаза сузились от наплывших морщин. – А сейчас одна тебе забота — мужа в путь последний проводить.

– Ежели б знал ты, как хотела б я сжечь его... – под нос себе прошептала Альсина.

Однако ж не стала Димитреску отца своего тревожить, всё ж немолод он, всякое волнение ему во вред станет да и в доченьке своей он души не чает. Да всё ж не глуп Хайзенберг старый, лучше других чадо своё знает: как морщится нос её при улыбке широкой, как очи зелёные от радости горят, как в смущении она волосы свои поправляет... вылитая Илона. Посмотрел на дочь свою воевода старый да кончики усов его белых вверх поднялись — улыбается пан, посему и дочка его чуть бодрей стала. Вернулся Мирча к помощникам своим да вместе с другими мужиками знатными гроб поднял, однако без крышки, принято так, чтоб в церковь открытый ящик вносили. Уж ждали их здесь, потому открыли им врата церковные да под звон колокольный гроб внесли.

Третий раз уж была тут Альсина, да ничего не меняется здесь: богаче тут, чем в имении всяком, окутано все запахов ладановым, в клиросе хор всё те ж песни поёт, а пред иконами батюшка наряженный стоит, кадило золотое в руках держа. Видно, что как Влад IV сюда средства пожаловал, так другим господарям до церкви этой дела никакого нет. Да и нужно ль им это? Правят они полгода, ежели не меньше, да потом новый господарь приходит и всё потому ж кругу. Уложили гроб пред попом да отошли подальше стоять, свечки липкие в кулаки вложив. Дале всё забота священника православного: положил он венчик с ликами Господа да святых, да в руки сложили икону Стефана Первомученика — небесного покровителя воеводы почившего. Тишина в церкви повисла, казалось, что даже не дышит никто, лишь бы речи святые послушать да мудрости из них набраться. И стал священник молитвы глаголить: Начальную, псалом девяностый, кафизма семнадцатая, в клиросе тропари пятого гласа поют да вновь попу слово, когда он ектенью заупокойную произносить... Всё уж наизусть знал Богдан: батюшку, матушку, жену, младенцев умерших да теперь сына единственного под речи эти отпевал, сам он всё шёпотом это говорил да без запинки единой. Да краем глаза смотрит купец на сноху свою, однако ж не на лик её прекрасный, а на брюхо её осевшее, потом на сына да вновь на живот... ничего Димитреску понять не в силах, три дня всего с торжества минуло, так переменилась девка, не ладно тут всё. Настолько в думы свои погрузился, что не сразу услыхал, как речи святые затихли да в клиросе певчие громче славу Богу возносят, посему пора отпевание закончить: подошёл Богдан к сыну своему, венчик на лбу поцеловал, икону в руках, последнее «Прости» сказал, покрестился да поклонился, однако ж не пошёл он за порог, чтоб прощающиеся из церкви вышли да гроб спокойно вынести дали, а встал он подле священника православного да беседу с ним завёл, да о чём: никто и услыхать не мог. Дале жене положено с мужем проститься: подошла Альсина к гробу дубовому, коснулась губами венчика да иконы православной, однако ж не стала «Прости» говорить, не за что.

– Бог простит, а я не прощу, – прошептала Димитреску.

Никто обещания того не слыхал, потому покрестилась она, поклонилась да из церкви вышла, душен ей воздух стал, нет в ладане густом боле ей упоения да мира, какое при венчании было. Да и нет боле в пани молодой веры в добро да милость Божью, меньше года ей на то нужно было, однако ж грех-то какой: не простилась она с покойником, а будто прокляла за жестокость его да грубость. Задумалась полунемка: ежели б в ночь ту убил бы её Стефан, то скорбел бы кто окромя батюшки да брата? Не ведает она да и не узнает, к тому моменту не было б её уж на свете этом, а воевода молодой бы небось погоревал для приличия да вновь женился б, авось счастлив бы был. Наверняка б взял в жёны тихую да скромную Донну, она б терпела всё да слова б не сказала. Но если да кабы, то во рту б росли бобы. Уж не могла мыслей своих собрать вдова молодая: всё больше народу из церкви выходить стало да соболезнования свои приносить, думалось людям, что скорбит она так по мужу своему, однако ж иное тут дело — доченьку она свою жалеет да 10 месяцев жизни загубленной, уж не стать ей прежней. Всякому она отвечать не успевала, уж того гляди мигрень начнётся от треска окружающего, однако ж замерли люди да креститься стали, глядя на врата церковные: несли мужчины крепкие гроб дубовый, что уж крышкой накрыт, да внутрь ту самую саблю злосчастную положили, какой воевода молодой зарублен был. Уложили ящик вновь в сани траурные, бары в свои повозки уместились да поехали все к кладбищу крестьянскому, пора уж и погребение проводить.

Путь до кладбища был тих, никто уж и слова дурного не проронит, только и слышно топот копыт лошадиных да как полозья саней летних о камни цепляются. Едут последние Димитреску в санях одних да по очереди друг на друга глядят: Альсина всё спокойствие на лице хранит, а Богдан губами медленно шевелит, будто шепчет что-то али сейчас слезами зальётся. Всего ничего осталось — гроб в землю опустят да разойдётся люд боярский, никто уж потом и имени покойника не вспомнит, а вот родным горе утраты переживать. Пани молодая всё о дочери своей думала: спит ли, не голодна? Совсем не понимает румынка на какой грех идёт, положено уж дитя в земле сырой похоронить... Да какой там? У полунемки руки трусят чадо своё в гроб положить да поверх земли горсть бросить. Всё ж не крещёна дочка, потому и отпевание ей не положено по правилам церковным, однако ж и Стефану покойнику его позволить нельзя было — не отпевают православные убийц, самоубийц да разбойников, а вдова по глупости своей да воспитания гувернантки старой смолчала, потому всякий грех на душу взял, кто «Прости» ему сказал да теперь погребать едет.

Уж показалось кладбище старое да неожиданно всем было, что нет на небе ни облачка серого, чисто всё, солнце светит да птицы трели свои голосят, будто сама природа рада кончине душегуба румынского. Ничего на кладбище этом не меняется: косо стоят кресты деревянные, полегли цветы от дождей проливных, поросли могилы старые травой, муравейники горами на них стояли да покрылись надгробия плесенью жёлтой. В бесчисленном ряду нельзя было могил новых разглядеть, все одна на другой стоят, однако ж все на кладбище этом захоронены: и крестьяне, и бояре, и купцы, и воеводы... Верна тут пословица италийская — когда игра заканчивается, Король и пешка падают в одну и ту же коробку. Так и тут, лишь изгородью богатой да плитами гранитными могилы отлично, а уж пред Богом да в земле сырой все равны.

Несли мужчины гроб Стефана Димитреску да видели все, что Богдан бледнее снега стал, будто б худо ему становится, того гляди свалится на тропе мощёной да дух испустит. Понимал Димитреску, что долго он тут не протянет, тяжек ему воздух кладбищенский... да и лицо его переменилось: будто дума в голове его засела, какую крутил он без остановки да принять не мог. Как показалась ограда знакомая, так сердце у купца сжалась: вновь ему у могил знакомых стоять, сил уж на то нет, хоть на нож бросайся да подле них ложись. Стали бояре поодаль останавливаться, чтоб всякому места хватило, всё ж каждому честь будет горсть землицы сырой на гроб бросить; по окраинам кладбища ротозеи деревенские собрались, всякому интересно было на погребение поглазеть, будто не видали доселе. Большим был участок семьи Димитреску, много тут надгробий стоит да все из гранита крепкого, что с мрамором схож был, к тому у каждого оградка своя стоит, однако ж была тут и свежая вырыта, подле какой гора земли лежит да плита из гранита мансуровского, на какой буквами позолоченными выведено «Пан Стефан Димитреску» да годы жизни его на календаре древнеславянском. Да всё ж пуще прежнего сжалось сердце у Богдана, когда влево себя он глянул: стоят в рядок один ещё четыре могилки меленькие с надгробиями, что мрамору подобны. Первое надгробие двойное было для детишек его мертворождённых: в первый год брака родила Бьянка сына мёртвого, а опосля уж дочерь мёртвую породила, потому нет на плите надписей золочёных; подле него стоит второе надгробие из гранита дымовского: после дочери мёртвой родила пани сына Стефана, а потом вновь дочку она понесла, Еленой назвали, покрестили да та от морозов январских через месяц к Богу отошла; третья плита уж из гранита покостовского: вновь Бьянка дочку родила, Екатериной её окрестили, но прожила она всего полгода да дух испустила; четвёртое надгробие из гранита токовского: долго не решалась жена купеческая вновь матерью становиться, тяжело ей далась смерть ребёнка очередного, однако ж Бог управил, чтоб вновь матерью она стала — понесла она сына Влада, покрестили его да тому всего ничего до года прожить осталось, беда стряслась — полезли у младенчика зубы молочные, залихорадило его да скончался он на утро следующее. А теперь и последнего сына купец хоронит, поверить он не может в то, что один он остался, нет больше никого, пресёкся род знатный, некому даже богатство своё передать. Не нашлось у Богдана слов прелестных, потому стал он гроб дубовый в яму опускать, а у самого руки трусят, того гляди не удержит ящик с покойником да сам подле него завалится. Совсем зачах Димитреску, всё здоровье своё он за 40 лет жизни растерял, будто Господь его за грехи наказывает, кровушку родную к себе забирая, авось считает, что без того слишком счастлив румын... Но уж счастлив ли он сейчас? Как ударился гроб дном о землю сырую, так показалось купцу, будто самого его вместе с сыном уложили, не можно так больше, да и руки на себя наложить — грех страшный, не принимает к себе Бог души такие да отпевание им не положено. Взял Богдан ручонкой своей дряблой горсть землицы сырой, в кулак сжал, что крупицы мелкие под ногти зашли, да бросил на крышку дубовую, но не стал он подле ямы стоять да слёзы лить, как по Бьянушке своей, посему руки он отряхнул, натянул на лысину гуджуман овчинный да вон с кладбища пошёл, пока тоска совсем его не изорвала. Теперь Аленьке прелестной черёд пришёл: не стала она спектаклей трагичных играть, посему взяла горсть земли, что подле ямы горой лежала, да на гроб бросила, слова не сказав, нечего ей убийцы дочери её молвить, не заслуживает он того. Отряхнула Димитреску ладошки нежные да с кладбища деревенского удалилась, даже смотреть не стала как наполняется яма землёй сырой. Совсем недалече от кладбища замок её стоял, сияющий в лучах солнечных, туда б ей и пешком дойти, однако ж ноги не держат, столько горя она натерпелась, а теперь повисло это грузом на душе неспокойной. Села пани молодая в сани со свёкром своим да уж грезила как подле дочери в спальне очутится.

– Вот и всё, – вздохнул Богдан, руками за грядки цепляясь. – Схоронили.

– Дай вам Господь сил справиться с печалью этой, – искренне сказала Альсина.

– Разговор у меня к тебе, сношенька, однако ж не для чужих он ушей, – скажал Димитреску.

– Давайте ж в замке его и заведём? – предложила Димитреску.

Кивнул купец да будто улыбнулся доброте вдовы молодой, совсем не видит он в ней зла да жестокости, с детства самого в особняке его она с братом гостевала, а Бьянка их как детей своих лелеяла. Теперь же никого не осталось, только Богдан и Альсина с приплодом, никто истины не ведает, что пусто чрево её да душа после того одинока стала. Близок путь к замку был, уж с кладбища ворота видать, да вот из окон не видать надгробий, что даже к лучшему, и без того Димитреску меланхолии хватает. Глядела полунемка на свёкра своего да диву давалась: головой он мотает, будто с кем спор ведёт да с мнением не собеседника своего согласен, но предпочла не мучить его вопросами неудобными, вдруг кажется ему, что не видит, как колыхаются щёки его обвисшие. Как подвёз извозчик сани к воротам главным, так хотелось бывшей Хайзенберг мараму с себя сорвать да в спальне от гласа людского спрятаться, однако ж сейчас надобно беседу с купцом провести да поддержать его в страданиях горестливых. Не стала пани пана в опочивальню вести, где дочка «сном сладким спит» да остались они в зале главном, никому и дела не будет до разговора их: воют бабы не своим голосом да мужики ракию за упокой хлещут. Снял румын шапку свою овчинную да на лавку резную сел, не держат его ноги.

– Не услышит никто разговор наш, нет никому дела, – сказала Альсина.

– Один я остался совсем, Альсина, – сказал Богдан. – Детушек да жёнушку схоронил, последний я из рода нашего остался, теперь уж пресёкся он, нет у меня наследника иного. А тебя я как дочь свою чту, всё ж росла ты на глазах моих, часто с батюшкой да братцем в особняке нашем бывала. Говаривала мне Бьянка моя, Царствие ей Небесное, что желала б она дочерь такую, как ты, сама ж ведаешь сколько детей она схоронила, одного только пережила. Как стала ты женой сыну моему, то пуще прежнего мы тебя полюбили, истинно ты дочерью нам стала да фамилию рода нашего взяла...

– Не возьму я в толк к чему ведёте, пан, – чуть изогнула брови Димитреску.

– Нет мне боле жития в миру, тошно до дури: как приду в особняк, так слышу как жена да детушки к себе зовут, – продолжил Димитреску. – Мочи нет как подле них быть хочу, да не могу — ежели руки на себя наложу, то не похоронят меня подле них. Посему ещё вчера по утру решение я принял да спорить с тобой об том не стану: решил я постриг принять, потому сегодня со священником разговаривал, добро он дал.

– Ежели душа к Богу просится, то чего ж я спорить стану? – пожала плечами пани. – Славно станет, ежели во благо вам это пойдёт.

– Добра ты, сношенька милая, – через скорбь чуть улыбнулся пан. – Да не заслуживаешь страданий своих, чтоб без мамки жить да вдовой в лета юные стать.

– Не может мы идти против воли Его, – сказала вдова, глаза к небу подняв, на Бога намекая.

– Твоя правда, – кивнул свёкор. – Однако ж не закончен разговор наш: не могу я допустить того, чтоб вновь ты несчастной стала, ведь теперь до конца дней своих одной тебе быть, а раз за дочь я тебя чту, то есть у меня наследник, какому состояние всё отдам. Тебе! Забирай ты особняк мой, деньги да богатства, какие сердцу да глазу твоему любы станут, замой за тобой оставляю, всё ж небось привыкла ты к обители этой. Считай себя потомком Чезаре Димитреску да гордись сим, я на то позволение даю, как потомок кровный, а ты мне дочерью названой будешь. Приумножь славу рода нашего да жизнь праведную веди. Однако ж об одном тебя попрошу: забудь о том, кем раньше была да сохрани фамилию рода нашего! Будь ты Альсиной Димитреску да ни кем боле, можешь вновь замуж выйти да на манер баб европейских имя мужа храни, вернее свою, ведь теперь не мужнину фамилию носишь, а мою. Обещай мне то, Альсина, а ежели откажешь, то... пойму всё.

– Крест вам даю, что не ради богатства навстречу вам иду, – искренне сказала она да перекрестилась трижды. – Ведь деньги лишь в мирской жизни нужны, а после смерти их с собой не забрать.

– Мудра ты не по годам, Альсина, – сказал он. – Личико у тебя девичье, а ум мужицкий, редко я такое у баб видал. Прав был Мирча, когда второй Илоной тебя кличал, на неё ты похожа — одно лицо да манеры. Мне-то без богатств легче станет, а тебе жить ещё нужно, ты и половины лет своих не прожила. Да на пересуды не смотри, живи как любо тебе станет, ежели на всех внимание обращать, то здоровья не напасёшься!

– Спасибо вам за советы дельные, вечно их помнить буду, – сказала Альсина.

– Ну раз порешили мы вопросы эти, то напишу я бумагу нужную да тебе всё передам, – сказал Богдан да с трудом с лавки поднялся. – Счастлива будь, Альсина!

– Пан! – не могла уж больше Димитреску груз тяжёлый на душе тащить.

– Да, Альсина? – развернулся Димитреску.

– Раз батюшкой вам быть, то покаяться вам хочу... – сглотнула вдова молодая. – В ночь ту злосчастную, что после пира приключилась... сына вашего саблей господарской... я зарубила.

– Да уж догадался я об том, Альсина, – как-то на удивление спокойно и без проклятий сказал свёкор. – Пока из церкви возвращались, то понял я всё.

– Как же? – поразилась пани.

– А кто ж ещё ближе всех к опочивальне младенческой был? – пожал плечами пан. – Кто ж в комнаты ваши личные войти осмелится?

– Пан, я... – не станет она себе оправданий искать, пусть уж лучше хоть он знает, но больше нет сил тайну хранить.

– Однако ж знаю, что не стала б ты человека безвинного жизни лишать, – мягко перебил её он. – Что ж ты, думаешь я синевы да красноты лица твоего не видал? Али как губы от ран распухают? Али щёчки свои румяные прячешь, чтоб оплеух не увидали? Жесток мой сын к тебе был, калечил тебя хуже солдат...

– Так что ж вы не остановили его? – спросила Альсина, того гляди проклятий ожидая.

– Да разве б стал он меня слушать? – вздохнул Богдан. – Слышал я ведь, что люба ты ему: хороша собой да лепая ликом своим... посему ревновал он тебя по силе страшной... без причины всякой. Да всё ж то страсть к телу твоему юному была, а не любовь человеческая. А душа у тебя чистая, нет на ней греха да нет дурного в умыслах твоих. Однако ж одну спрошу... – подошёл он ближе к ней да живота дряблого коснулся. – Дитя ж во чреве уж нет, так ведь?

– Ваша правда, пан... – не удержалась Димитреску да слеза по щеке её бледной потекла. – Стефан дитятко наше в порыве ревности да пьяности своей зашиб: ухватил он меня за волосы, так споткнулась я да по лестнице скатилась. Выкидыш я понесла, дочку родить могла. Вот крест вам, что каждое слово моё правдиво.

– Вот же сукин сын, прости Господи! – душой да сердцем чувствовал Димитреску, что ни единого слова лжи не произнесла сноха. – Знал же, что заклинал я его тебя не обижать, без ласки материнской ты росла, так пусть хоть мужнину б познала! – бросил он шапку свою на пол да на колени становиться стал. – Прости ты меня, Альсина, дурака старого, да Бьянку мою.

– Нет вашего греха в том, не вы ж мне побои наносили, – так неловко вдове стало, что остановила она его от преклонений.

– Прости, что чудовище мы такое воспитали, что способен он бабу ударить да дитя не рождённое на тот свет отправить, – стиснул зубы свёкор. – Весь род наш повинен пред тобой, жизнь твою загубили: ни мужа, ни дитя. Я грех свой отмолю да за тебя молиться стану, чтоб жизнь твоя сложилась. Одного прошу: руки на себя не накладывай, одна ты у меня родная осталась: ни жены, ни сына, ни дочки. Всё тебе оставляю, чтоб грех свой искупить, теперь же тебе ни замуж не выйти, ни матерью не стать.

– Лучше в монастырь уйду, – опустила глаза пани.

– Молода ты ещё для того! – возразил пан. – Я-то отжил своё, а твоя жизнь только в лета юношеские вошла, а там ещё столько впереди! Ты только жди, не бывает же всю жизнь полоса чёрная.

– Знать бы когда белая настанет, – покачала она головой.

– Ты жди смиренно, будешь ты ещё счастлива, – улыбкой своей хотел он уверенности в будущем ей дать, да потом перекрестил сноху. – Храни тебя Господь!

Обнялись они крепко, будто истинной роднёй друг другу были, однако ж и кровной семьи Альсина никогда не забудет. Не нужны ей все богатства Димиресковы, пусть пропадом они пропадут, да всё ж старику в просьбе его последней отказать, чтоб душа его спокойна была. Поднял Богдан шапку свою, отряхнул да в кулаке сжал, как хотел бы сделать с глоткой сына своего, что ж натворил, паскудник: жену мучил да дитя не рождённое смерти придал. Когда ж упущение было, что сын, в ласке да любви выросший, тираном да изувером стал. Позор-то какой на род весь! За такое пред вдовой молодой никакими богатствами не откупиться, всё жизнь Стефан ей поломал ревностью своей, что уж не собрать осколков мечтаний девичьих, ведь хотелось ей с супругом душа в душу жить, деток с ним растить да с войны героем ждать... Всё, нет больше желаний таких, душа пуста да разум туманен, не видит она будущего своего. Опустил глаза купец да поплёлся к вратам замковым, теперь-то всю правду он ведает... да не жалеет о том: жила б девочка несчастная с грехом на душе, а теперь легче ей станет, пусть и горька правда. Одного лишь жалко — убийцу в церкви отпевали, каждый теперь в том виноват, кара будет. Закрыл Богдан за собой двери дубовые, даже не понимая, что был он здесь в последний раз, кончена жизнь его без семьи да детей, всех он растерял, никого не уберёг. Смотрела бывшая Хайзенберг на врата эти да понимала, что вновь судьба от неё людей забирает: матушка, мачеха, свекровь, дочь, муж... Кого ж теперь угодно убрать станет? Будто путь для людей новых судьба ей открыть желает, прошлое прошлом оставляя, а её саму к будущему... авось светлым оно будет. Стянула Аленька мараму чёрную с головы своей, тряхнула волосами вороными да к дочери своей пошла, лишь ткань шёлковую на полу оставляя. Теперь же всё иначе станет, пущен аппарат жестокий, какой ходу обратного не имеет.