Глава V. Расплата (2/2)
– Ох, и поган твой язык, Энджи! – процедила сквозь зубы Димитреску.
– У меня и сын, и дочь имеются, оба дороги вы сердцу моему, – сказал старый воевода.
– И всё ж, ежели пошлёт мне Господь дочку, то Илоной её нареку, – робко призналась молодая пани.
– Матушке б твоей то счастьем стало, – сказал Мирча. – Однако и свекровь твою покойную уважить надобно.
– Италийцы детям своим по два имени дают, – сказала Донна, о чём и сама пожалела.
– Это как так? – удивился старший Хайзенберг. – Это ж как их величают?
– Двумя именами крестят да первым величают, – ответила старшая Беневьенто.
– Ежели б у нас порядки такие завели, то были б дети мои Альсина Илона да Карл Фердинанд, – посмеялся старый воевода. – И всё ж свои у нас тут порядки, по каким жить и надобно. А дочери своей дар я принёс.
Никогда Мирча для детей своих денег не жалел, любой каприз исполнял: псы да кони породистые, книжки умные, платья да туфельки заморские, яства царские да подарки богатые. Поднялись кончики усов Хайзенберга старого, что улыбку его значило, да достала он из кармана шубы своей ларчик серебряный, цветами искусными, будто живые они, однако ж был он лишь с ладонь Аленьки, потому не ведала она какой дар ей батюшка принёс. Раскрыл воевода старый ларчик богатый да тканюшку льняную откинул: затерялись в сукне бежеватом серьги жемчужные, что перламутром натуральным переливались, будто свет лунный, ушко подвесное из золота ковано да три алмаза мелких там сияют ярче звёзд всяких. Не столь деньгами подарок этот дорог был, сколь любовью отцовской: пусть ныне по фамилии своей она Димитреску да обязана она подле мужа своего быть, но кровь в ней Хайзенбергов течёт да ежели не может батюшка с ней видаться, так хоть подарками своими рядом будет: ожерелье на шее самой да теперь в ушах будет она голос его ласковый слышать.
– Я как жемчуг этот увидал, так о тебе подумал, – с улыбкой сказал Мирча. – Всё ж жемчужина ты моя, какой во всём свете не сыскать!
Не смогла Димитреску чувств своих девичьих сдержать да слезами радостными она залилась, о косметике италийской позабыв. Сняла пани молодая серьги свои алмазные, какие на свадьбу одним из гостей ей подарены были, да новые надела, что уж стали ей дороже да роднее серёг всяких, вовек ей с ними не расстаться, да к ожерелью жемчужному они подошли идеально, как подгадал батюшка её. Улыбнулась полунемка да уста её алые щеки отцовской коснулись, что груба да стара уж была, но всё ж родней ей и не сыскать вовсе. Любил Мирча дочку свою да счастья ей желал, да ежели б знал, что тут смутьян Стефан этот вытворяет, так о недугах своих бы позабыл, у него уж не забалуешь, всяко он на службе у Раду IV повидал: кнутами били, клеймо жгли, в воде холодной топили, медведю скармливали... а ведь то ещё были цветочки. Хорошо знал воевода старый дочерь свою: как носик она вздёрнет при гневе, как руками заполошно в злобе машет, как ручки на манер матери своей сложит... Потому увидал он, что очи дочери его потемнели смутно да тоска в них горькая, будто дума дурная в голове её прелестной засела да уходить не желает.
– Отчего грустна так? – спросил Мирча. – Обидел тебя кто? Ты ж только имя молви, так я на кол того посажу!
– Ст... – робко заговорила Альсина, а потом осекла себя. – Не стоит, батюшка, полно вам. Мне ж никто слова дурного не скажет, знают все, что батюшка у меня такой!
– О чаде своём думай, – хрипло посмеялся старший Хайзенберг. – Сама скоро матерью станешь, не должно ему слёз твоих видеть. Ведь ежели будет так, то кто дитём из вас станет? Кого Стефану успокаивать?
Знал воевода старый, как дочь свою рассмешить да улыбку ей радостную вернуть, ведь любая шутка ей смешна, пусть глупа она да пошла будет. Положил отец руку на живот дочери своей, где внук его таится, да шептать что-то стало, будто секрет какой али наставление, ни слова не разобрать. Поднял Мирча глаза на Альсину, наклонил ее к себе маленько да в лоб поцеловал, усами колючими её щекоча, однако ж нельзя без усов, не ходят румыны бритые, только смелые самые, кому по душе порядки европейские. Ах, знал бы старый воевода, как плохо дочери его ненаглядной: не признается она в побоях грубых да унижениях жестоких, то Эржебет ей навязала, как и бабе любой, что молчать ей должно да в рот мужу своему смотреть, целее будешь. Потому молчит Димитреску, что в пропасть её жестокую ведёт, а в голове тучи смурные густеют, мысли всякие затуманивая, лишь тревогу да страх в душу вселяя.
А Стефан же полупьяный,
Времени не тратя даром,
И вино и ракию
Льёт скотина в пасть свою.</p>
Пусть и стих, да всё же правда: уж и сам Димитреску счёт кубкам да чаркам своим потерял от ревности да злости, каким и причины нет: верна ему жена, никогда сама с мужниной говорить не станет, ежели беседу с ней не заведут, а манерам Александра да Сальваторе она не придала значения, будто так и должно быть, всё ж воспитание у них заморское. Да тут пуще прежнего воевода молодой с ума сходить стал: к брату единокровному жену приревновал! Никогда и слухов таких не бывало, чтоб Альсина да Карл в связи кровосмесительной состояли, однако разум бесовский да хмельной любой вздор выдумает, честь жены своей пороча. Такой гнев румына берёт: все с супругой его милы да любезны, было б за что! По мнению Стефана жена его всего лишь баба, от какой толк в постели да деторождении имеется, боле ничего, а тут ей внимание да честь такие, что он себе позволить не может, потому как глуп он да холоден, жену для галочки имея. Пани же и в сторону его не смотрит, чтоб лишних волнений не переживать, иначе будет ей дурно да слёзы свои с подушкой она разделит. И всё ж отошли от жены его Хайзенберги, найдя компанию с другими семьями знатными, что ближе к вину стояли, причём диву давались: иное это вино, какое не пробовали они доселе да вкусное какое, всё в нём чинно, создатель — мастер дела своего, однако ж не знали они имени его, а ежели б узнали, то дара речи б лишились — пани Альсина Димитреску.
– Не скажу, что лучше моего, однако ж недурно, – сказал Виктор.
– Признай, что винодел этот обошёл тебя, Виктор, – посмеялся Людовик. – Лучше твоего пойла кислого.
– Попридержи язык, француз! – осёк его Беневьенто.
– Как не приди, так вы горланите друг на друга, как собаки, – сказал Мирча.
– А вы, воевода, всегда пребываете последний, – усмехнулся итальянец.
– Нет удовольствия в начале самом прибывать, – парировал Хайзенберг. – К концу уж напиваются все, вот тогда весело становится.
– Смотрю уж зятёк ваш... веселится... – злорадствовал Виктор.
– Чем раньше напьётся, тем быстрее дрыхнуть станет, – сказал старый воевода и глянул на сына итальянца. – Да и ваш сынок, я погляжу, вином балуется.
– Всё никак вы в мире не живёте, – покачал головой Моро. – А ведь семьи ваши почти в одно время здесь поселились.
– Важно кто продержится дольше, – сказал полунемец.
– Ежели на бремя дочери своей вы намекаете, то напрасно, – сказал Беневьенто. – Не Хайзенберг же на свет явится, а Димитреску.
– Так что ж с того? – удивился Мирча. – Мой же внук будет, пусть и рода другого, люб он мне станет.
– Дочку вы свою пристроили, воевода, – сказал француз. – Брюхата она да не бедствует. А вот о сыне своём не думаете вовсе: вы ж немолоды совсем, а всё ж прямых потомков понянчить хочется...
– Не всё сразу, – возразил Хайзенберг. – Вам как французу знать должно, что во Франции проблемы с наследником: старший сын Короля французского, дофин Франциск, пару лет назад к Богу отошёл, потому главный наследник теперь дофин Генрих. Да вот незадача у них: женился он на Екатерине Медичи, так она ему детей не рожает.
– К чему вы ведёте? – не понял итальянец.
– Сына своего на той женю, какая по душе ему придётся да когда он сам того позжелает, – ответил воевода. – Не Короли ж мы да не господари, чтоб горячку пороть.
– И всё ж чтоб не было как у двора французского, то должно вам о том уж сейчас подумать, – юлил Людовик. – Карл, выбор у тебя велик...
– Лучше б ты о жене своей говорить стал, – недовольно буркнул себе под нос Карл. – Не кролик же я, чтоб плодиться поскорее, того от меня не требуют.
– Приглядись ты к Урсуле моей, – сказал Моро.
– Вот же морда французская! – возмутился Виктор. – Дочь твоя сыну моему обещана!
– Прошу простить меня, пан Людовик, однако ж не по душе мне дочь ваша, – честно сказал младший Хайзенберг. – Склочна она да сварлива, а ежели так, то пройдусь я с ней по деревне, так мне слов поганых в спину ножами засадят, потому как не может она с людьми ужиться. Да поговорить с ней не о чем, кроме сплетен ничего она не ведает.
– Хороша тебе будет дочь моя младшая Энджи, – Беневьенто тоже решил посвататься.
– И ваша дочь мне не люба, пан Виктор, – сказал сын воеводы. – Болтлива она не к месту, голова от треска её болит да мешать она мне станет.
– Не поймёшь тебя, Карл! – сказал француз. – Моя дочь тебе молчалива, младшая Беневьенто болтлива. Какую ж тебе жену надобно?
– Чтоб грамоту разумела да понимала меня, – ответил Карл. – Да главное, чтоб люба мне была да я ей.
– Ну и задачку ты задал, Карл! – сказал итальянец, почесав затылок. – Ежели червь книжный тебе нужен, то тогда дочь моя Донна тебе спутницей жизни подходит.
Перевёл взгляд очей своих серых младший Хайзенберг, украдкой на Беневьенто старшую глядя: уж от самого себя таить он не мог, что неравнодушен к красавице черноволосой, какая на торжестве любом тиха да скромна, однако ж слыхал он рассуждения её о философах древнегреческих, вроде Сократа, Аристотеля, Эвклида да Платона, читает книги мастеров италийских, вроде Леонардо да Винчи. Обоим им общество светское скучно да душно, им бы делом своим заняться, а не болтовню скудоумную слушать, где все только о сватовстве да богатстве говорят. И не видел он в ней уродства: темноволосая и кареглазая Донна была похожа на отца своего, лицом миловидна, что трудно италийкой назвать, скромна и молчалива, потому как не желает она, чтоб на шрам её постыдный смотрели, но то вина отца её — в припадках гневных, когда Виктор у Ирины сына требовал, то говорил он, что урода она родила, какого в свет вывести стыдно. Навеки засела мысль эта в голове у дочери его, однако ж винодел тому значения не придаёт, ничего иного он от девки и ожидать не мог. Одна лишь надежда у Виктора была — замуж Донну выдать да с глаз долой, однако настолько в деревне женихов знатных мало, что невест всех давно распределили: Альсину Стефану, Донну Сальваторе, Энджи Карлу, а Урсулу Александру. Не смотрят отцы их на чувства взаимные да интересы схожие, важно чтоб по возрасту хоть сколько подходили: Донна ровесница Альсине, на пару месяцев помладше, потому не подходит она Карлу, Энджи ему ровня по причине лет своих. Так и заключались браки несчастливые, где всё только на детях держится, только у Хайзенбергов да Моро иначе, любят Мирча да Людовик жён своих, пусть воевода уже и вдовцом дважды стал. И мог бы Карл к деве прекрасной подойди да хоть какой разговор с ней завести, однако ж не можно торжество без позора провести: вышла посредь зала свинья пьяная, какую Стефаном величают, что на ногах еле стоит да полсвета не видит.
– Люд православный! – выговорил Димитреску. – Что ж мы праздник сей без веселия всякого мы отмечаем? Сына мне скоро жена моя подарит, так станем во славу его танцы плясать.
Готова была со стыда Альсина под землю провалиться: что ж творит пьянь эдакая, совсем границ никаких не ведает, да долго не пил так, что развезло его от вина да ракии. Взгляд очей своих прекрасных ответила Димитреску, потому как пунцом она густым покрылась да и бояре возраста преклонного поведения такого понять не могли, однако ж откликнулись на призыв такой гости молодые, что разгильдяями не хуже него были: стали музыканты мелодии европейские играть, однако ж сюда б скрипку благородную да литавры ударные, но всё ж придётся национальными инструментами атмосферу создавать. Встали юноши да девки молодые в пары, чему знать старая возмутилась, потому креститься стала. Казалось, что Стефан к Аленьке своей идёт, дабы отплясать с ней, однако ж брюхо у неё такое, что любого она телом своим зашибёт, потому дёрнул он девку молодую за руку да на паркет повёл, талию её тонкую рукой сжимая. Думалось Димитреску, что будто душат её: воздуха ей не хватает, надышаться не может, в груди жжёт, голову печёт да будто сердечко её переживательное того гляди из груди выскочит... Как не стыдно распутнику этому в неверности её оклеветать, когда сам с первой встречной танцы отплясывает да руки ей на места непристойные опускает. Однако ж кто пани беременную слушать станет? Сжала бывшая Хайзенберг губы алые да руками своими изящными живот круглый обхватила, будто утешения себе ища: она носит под сердцем его ребёнка, а он ни за что, ни про что позорит её прилюдно, стыд-то какой! Отошла Альсина в сторонку да готова была слезами залиться: разбил сердечко её Стефан и уж ничем осколки мелкие не собрать, не можно им вместе быть, боль да тошнота от того лишь бывает. Да оправдания Димитреску ему уж не сыщет: раз хмелен он, так на всё способен, а коли так, то в ревности горячей быть разговору серьёзному, потому получит она оплеуху, ежели не хуже, чует сердечко её, что неспокойно в замке будет. Чуть в себя придя, вернулась румынка к подругам стоим: Энджи да Урсула плясать ускакали, одна только Донна в стороне от позора такого, а после неё... Карл стоит и услыхала она разговор любезный.
– Что ж не танцуете вы, Донна? – было слышно волнение в голосе Хайзенберга.
– Не по душе мне танцы да и музыка вовсе, – честно ответила Беневьенто. – Мне б в уединении за книгой посидеть, а не по торжествам шататься.
– Я здесь только ради сестрицы своей, – признался полунемец. – Ежели не её б праздник, то не явился б вовсе.
– Меня ж батюшка сюда для сватовства позвал, – вздохнула итальянка. – Впрочем, уж решена судьба моя. Быть мне женой Сальваторе Моро.
– Плохо ль это? – спросил юноша.
– Красив он, потому кобелём по деревне бегать станет, – рассудила девушка. – Однако ж всё лучше, чем женой Стефану быть: глянь, как жену свою позорит. Бедная Альсина, а ведь она дитя его под сердцем носит!
– Лучше старой девой остаться, чем со свиньёй такой под крышей одной жить! – прорычал он.
– Согласна, – сказала она. – Впрочем, и брат мой такой. Не знаю о Сальваторе и вас, но вы производите впечатление человека умного.
Смутился Карл от слов Донны: подумать только, никогда его женщины не хвалили да и он высоких чувств к ним не испытывал, хотя явно был по дамам, а тут такая дева идеалов высоких да воспитания европейского, однако ж отделит она зёрна от плевел, понимая всю глупость торжества этого. Беневьенто краем глаза на Хайзенберга глянула да румянец густой по щекам её побежал, что и не скрыть его вовсе. Не сказать, что любовь это со взгляда первого: всё ж давно они знакомы да в дом друг к другу вхожи, но всё ж была между ними нить особая, что симпатией зовётся. Смутились они оба да на пляски дикие смотреть стали, однако ж по очереди краем глаза смотрели друг на друга, багровея от неловкости. А уж как Альсина к ним подошла, та отошли они немного друг от друга, чтоб пересудов лишних не вызывать, всё ж нельзя юноше да деве в месте людном так беседовать открыто, однако ж и полунемка не дура, сразу смекнула, что братец её к италийке дышит неровно, но смущать их не стала.
До полуночи самой торжество весёлое длилось: вино рекой лилось да хвалили все создателя его, однако ж не может Альсина заявить о том во всеуслышание, баба ж она, какой из неё мастер? Осетрами черноморскими, лебедями зажаренными да кабанами запечёнными с яблоками гостей подчевали; музыка румынская не утихала да от плясок пол промялся, будто гнилой он вовсе. Хмелеть гости стали, потому уводили их слуги к санями да в имения везли, чтоб буянить не стали, всяко ожидать можно. Потому с минутой каждой растворялась толпа гостей знатных, что горланили песни бранные да хвалу хозяевам замка сего. Димитреску ж совсем неспокойно стало: сердце клокочет, голова то в жару, то в холоде, ничего сообразить не может, а тут ещё муж её проклятый девку молодую в углу зажал да уста её лобызает! Как посмел он при жене живой непотребства такие вытворять?! Однако ж застала то лишь полунемка, никому говорить не стала, скажут, что от бремени ополоумела она да и подтвердить поцелуй никто не сможет. Боязно пани молодой стало, когда супруг её взгляд гневный в сторону её бросал, будто разговор их ждёт серьёзный. Бывшая Хайзенберг всё живот свой наглаживает, шепча молитву во славу Господа Бога, хоть свечку от чего дурного жги, только б хорошо всё разрешилось. Однако ж особый страх ей стал, когда знать ближняя уходить стала: нужно ей, чтоб хоть кто тут остался, авось побоится воевода молодой жёнушку свою лупцевать.
– Куда ж вы, гости дорогие? – в волнении спросила Альсина.
– Час уж поздний, хозяйка, – ответил Виктор. – Домой пора.
– Раз поздно, то у нас оставайтесь, – сказала Димитреску. – Опочивален у нас достаточно.
– Не дури, Альсина! – махнул старший Беневьенто. – Выпил Стефан твой, так не беда вовсе: придёт он в спальню вашу да спать завалится!
– Батюшка, а всё ж... – начала было Донна.
– А тебе разговор отдельный дома станет! – осёк её отец. – Прощай, Альсина!
– Да защитит тебя Господь! – прошептала ей Ирина да с детьми за мужем деспотичным пошла.
– Так вы хоть останьтесь! – сказала французам молодая пани. – Далече ж дом ваш!
– Не стоит! – грубо сказала завистливая Урсула. – Доберёмся молитвами вашими!
– Права ты, дочь моя, – сказал Людовик. – Не станем мы в делах ваших мешаться.
– О дитятке думай, милая, – сказала Клод, будто улыбку натянула. – В нём твоя сила.
– Прощай, Альсина! – сказал старший Моро и семью свою отсюда увёл.
– Верно говорят Виктор да Людовик! – наконец слишком близко к жене своей подошёл Стефан. – Не станем гостей наших смущать, сами дела свои порешим. Батюшка, тесть мой дорогой, Карл, доброго вам пути!
– Далече нам до владен... – не успел Карл договорить, как тень воеводская над ним нависла.
– Я сказал, доброго вам пути... – процедил сквозь зубы младший Димитреску.
Переглянулись меж собой мужчины да к выходу пошли, последними замок покидая. Музыка совсем стихла, ушли музыканты умелые да слуги вышли, чтоб последствия праздника весёлого убрать. Альсина то и дело слюну от страха да волнения глотает, чувствуя, как у уха её самого Стефан дышит, запахом вина да ракии обжигая. Обхватил руку её Димитреску да до боли сжимать стал, что следы белые оставались и каждую фалангу разглядеть можно. Молчит воевода, однако ж тишина эта говорящей была: кажется ей, что бранит он её словами последними, на расправу скор будет, что не спастись ей. Положил румын руку на живот её да погладил маленько, а у самого взгляд звериный, того гляди на части жену свою разорвёт.
– В опочивальню нашу иди да меня дожидайся, – сквозь зубы процедил Димитреску. – Разговор нам предстоит серьёзный.
С пренебрежением диким оттолкнул Стефан жену свою, руки брезгливо об камзол вытирая. Понимала Альсина, что шутить с пьянью такой ей не стоит, потому руки под поясницу подложила да по лестнице подниматься стала, дыханием дрожа да картины страшные в голове своей рисуя. Не смела Димитреску оглянуться, чтоб взгляд дикий на себе не встретить, пугает он до ужаса да изнутри морозит, что не согреться. Ступила пани молодая на половицу второго этажа да так страшно ей стало: всё вокруг скрипит, пищит да смех детский в ушах стоит, горло тисками сжимает да брюхо грузное вниз тянет, неспокойно ей, бежать без оглядки хочется, авось кто защиту да кров даст... Да куда ж ей с животом таким идти? Лишний хай поднимет да обратно воротится, а там ещё хуже станет. Вошла пани в опочивальню супружескую да камеристку свою кликнула, чтоб в ночное помогла одеться, всё ж самой ей то не по силам, пока от бремени не разрешится. Надела полунемка сорочку из шёлка белого с плечами на кулисе да рукавами длинными, благо широка она была, что живот влез; волосы смоляные в косу небрежную заплела да на край ложа села, на руки облокотившись. Дабы успокоить душу свою да в себя прийти, положила Альсина руку на живот свой да шептать что-то стала: то ли молитва, то ли просто слова утешительные. Не горит камин тёплый, однако ж до ужаса душно Димитреску стало, того гляди каплями пот выступать станет, будто болезнь её подкосила али сглазил кто, всякая девка на месте её быть желала — всё ж честь то великая. Потому в дурмане этом нашла бывшая Хайзенберг силы в руке своей правой да покрестилась, на иконы православные глядючи.
Уж час минул как на постели сидит Альсина, мужа своего пьяного дожидаясь, а его всё нет и нет. Мучением минута каждая была: думы дурные в разум крадутся да уходить не желают, ещё в большую панику душу вгоняя, оттого и дитя в ней мучается — пинается дитятко, будто к благоразумию матерь своей взывая. И уж час столь поздний был, что в сон пани молодую клонит, сидя она засыпать стала, потому кое-как поднялась она с края постели супружеской да к половине своей подошла: авось уснёт она, так не тронет её воевода молодой, а уж по утру спокойнее он станет да человеком разумным будет. Даже лучше б стало, ежели б пан молодой место себе иное для сна нашёл да спать улёгся: проспится так буянить не станет, может и разговор мирный завести получится. Однако ж не может бывшая Хайзенберг без молитвы ко сну отойти, всё ж православная она, а потому к религии отношение особое имеет, как и весь люд здешний. Неуклюже развернулась румынка к иконам православным, что в углу красном весели, воздуха тяжёлого вдохнула да креститься стала.
– Отче наш, сущий на небесах! Да святится имя Твоё... – шептала Альсина.
– Шлюхам грязным Господь не помощник, Аленька... – послышался в дверях знакомый голос.
Из-за живота своего грузного не могла Димитреску оборот быстрый сделать, потому гостя ночного увидала уж когда дверь он на замок закрывать стал — муж её Стефан явился: хмелен да помят, что вином да ракиёй от него за версту разит, а ежели ближе подойти, то сознания лишиться можно. Не могла пани молодая попятиться: всего шаг ей до стены деревянной остался да пахнет от неё... как от гроба дубового, словно у свекрови её покойной. Хотела б полунемка, чтоб свалилась пьянь эдакая на пол: ноги его не держат да шатает из стороны в сторону, как корабль в шторме... вероятно, сходство есть некое. Надвигалась на Аленьку бедную махина эта, что взглядом своим на зверя лесного был похож: глаза ночи чернее, в оскале гневном лицо искривилось да уста дёргаться стали, будто нитками подвязали да в стороны разные тянут. И всё ж пришлось девушке молодой отступать неудачно: подошёл к ней муж её да одним видом своим в стену её вжал. Не страшился да не думал Стефан, что пуще прежнего беззащитна стала Альсина: из-за живота такого ей уж и не убежать вовсе... именно потому он превосходство своё над бабой ощущал, один вид её жалок да противен. Лицо у Димитреску прекрасной побледнело, как от пудры, губы она сжала, а очи зелёные до предела расширились: боязно ей, в хмеле не знает она чего от мужа ей ожидать — оплеуху звонкую, за волосы дёрнет, запястье пережмёт али чего похуже. Не смогла пани молодая ничего сделать да и не успела: рука грубая в миг один горло пережала, не вздохнуть да не выдохнуть.
– Потаскуха грязная! – прорычал румын. – Забыла, дрянь, как в верности клялась?! Живот ей Сашка с Карлом наглаживают, а Сальваторе руки лобызает! Ты опозорила меня пред людом!
– Кто кого опозорил... так это ты меня! – румынка уже устала слушать эти бесконечные обвинения. – Я с юношами молодыми беседы не вела, вино да ракию не хлестала, пляски дикие не устраивала... а уж тем более никого в углах не зажимала, губы чужие лобызая! Как можешь ты так поступать со мной да с чадом нашим?! Устами этими дитятко ты наше ласкать собирался, а теперь с девками порочными развлекаешься?!
Права была пани молодая: не в чем её винить, не было у неё помыслов дурных да постыдных, чтоб даже голос повысить на неё можно было, а вот пан вовсе не святой, каким выставлять себя стал: с девками молодыми обжимался, упился до речи несвязной да на жену руку поднял, хоть и не впервой поведение такое, однако ж раньше блуда он себе не позволял. Не смог воевода молодой правоты жёнушки своей стерпеть, потому горло её отпустил да на щёчку румяную пощёчину звонкую опустил, что гореть она стала, как в ночь ту февральскую, а сама она с трудом на ногах устояла, хотя живот вниз тянет. Не могла уж побоев этих стерпеть Альсина: извечно она попусту бита бывает, что потом уж в бани до красна разотрёшься да не поможет вовсе, всякий раз слоями толстыми она косметикой себя мажет, потому на куклу али на статую восковую похожа. Меньше года венчаны они, а уж терпеть друг друга не в силах: полунемке б в общество да в люди, чтоб беседы умные вести, а её не пущают, будто птицу в клетке держат, не жизнь это, а мука сплошная, даже дитятко ей теперь не защита, однако ж спасать его надо, пока не опомнился воевода да сильнее лупцевать не стал. Кое-как выпрямилась пани молодая да оттолкнула от себя тушу эту пьяную, что тот на пол упал да чуть виском о постель не ушибся. Бросилась бывшая Хайзенберг к двери да рукой трясущейся замок открывать стала, благо ключ сумасброд эдакий вынуть не додумался.
– Не пытайся убежать, – злорадствовал муж, на ноги поднимаясь. – Я разорву тебя... Ты заплатишь за оскорбление, нанесённое дому Димитреску.
Свезло Альсине, что Стефан пьян был, иначе б вскочил он на ноги да пуще прежнего лупцевать стал, живого места не оставляя. Открыла Димитреску дверь опочивальни супружеской да хотела со всех ног отсюда бежать, не ради себя, а чтоб дитятко родное спасти да от пьяницы защитить, однако ж с брюхом таким ей и шаг большой сделать — нож острый, не получится ей далеко убежать, схорониться надобно, иначе и взаправду разорвёт он её на части. Бросилась пани молодая к двери, что рядом была да гардеробную за собой скрывала, дёрнула за ручки позолоченные... да не поддалась дверь ей: намертво она заперта, что даже не шевелится. Не могла полунемка медлить да к другой двери кинулась, где вина дорогие хранились: дёрнула она на себя ручки драгоценные да и та заперта оказалась. К каждой двери б бежала бывшая Хайзенберг, защиты себе ища, однако ж увидела она, что из опочивальни муж её вышел: злой, как кобель, глаза его вовсе чёрные стали, каждый зуб от оскала свирепого увидеть можно, волосы смоляные взъерошены да вином до мигрени разит. Хрустнул воевода молодой кулачищами огромными да на жену свою двинулся, ясно стало, что не обойдётся она оплеухой простой, тут похуже чего ждать стоит, особо страшно, если чреву вред причинён будет.
– Зря время тратила, Аленька, – злорадствовал Стефан. – Думала, что просто так убежать сможешь? К дверям не кидайся, каждая закрыта!
– Благодарю, муж мой, что совет дельный дел, – усмехнулась Альсина да попятилась. Страх её одолел да во всё горло она закричала. – Люди добрые, ради Бога, помогите!
– Заткнись, дрянь! – гаркнул на неё Димитреску.
Подобно зверю дикому нёсся на неё воевода молодой, уж даже пьяным он силу ударов своих не утратил, потому не было времени, чтоб страх сковал, нет выбора иного, как на этаж первый бежать да прислугу на ноги подымать, чтоб пана своего уняли, пусть уж лучше знают все, как жену он свою лупцует, места живого не оставляя. Нельзя было больше молчать да осознала пани ошибку свою: раньше поведать о побоях своих нужно было, а не честь мужнину беречь, хоть бы кто да поверил ей, всё ж свёкор бы да смог на сына своего повлиять али батюшка к себе б забрал, чтоб благополучно от бремени она разрешилась. Руки под поясницу подложив, вышла полунемка через арку небольшую, что к лестнице на первый этаж вела, что сердце у красавицы заколотилось: догонит её тут румын, ох, догонит да по первое число тумаков надаёт, но в душе надежда жестокая ютиться стала — авось споткнётся супруг, по ступеням скатится да голову себе расшибёт. С волком жить — по-волчьи выть. Вздохнула Альсина да, живот свой руками обнимая, ноги на ступенях переставлять стала да как можно скорее, чтоб сбежать отсюда, защитят её слуги, добра она к ним безмерно, а пана тут не любит никто. Уж вроде б середина скоро покажется как в арке воевода молодой появился: совсем чёрт от хмеля обезумел.
– Ты не сбежишь отсюда! – безумно засмеялся Стефан.
Не стал Димитреску медлить да за женой своей ринулся: настиг он её почти у середины самой, за волосы смоляные кулаком ухватил, на себя дёрнул да... силу свою не рассчитал: потянулась голова её маленькая вниз да упала пани молодая на спину и... кубарем по лестнице покатилась. Животом своим ощущала Альсина ступеньку каждую — ровно 19, столько ей до спасения оставалось. Казалось Димитреску, что крик дитя своего в утробе она слышала, как молит оно о спасении, плачет без остановки да больно ему, что в живот матери своей он ногами барабанит. Скатилась румынка на этаж первый вниз животом своим да тишина глухая повисла, только факела в гнёздах своих железных потрескивают, как свечи церковные. Замолк мужчина да на месте со страха замер, дыхание его частым стало да руки подрагивают маленько. Убил? Неужто жену свою на тот свет отправил? Подойти да проверить стоит? Но как-то отлегло от сердца его, когда услыхал он, что бывшая Хайзенберг от боли стонет, значит жива. Кое-как приподнялась Альсина: всё лицо её краснотой да синевой от ударов таких покрылось, из носа струйкой тонкой кровь течёт, однако ж хуже беда приключилась... стало у Димитреску низ живота тянуть да ноги сводить, что крика своего ей не сдержать от боли такой: глянула она на живот свой — вся сорочка её шёлковая под брюхом... пятном крови алой запачкалась. Задрала пани молодая подол белый да ладонью между ног своих провела: кровь у неё сочилась, как при регулах, потому страх её одолел — неужто муж её... Не успела полунемка додумать, как новая боль её настигла, будто плоть изнутри разрывая: не дура она, сразу смекнула, что жестокостью своей воевода роды преждевременные у неё вызвал, а ведь срок мал ещё — месяцев семь или восемь, не знала она точно. На крики её истошные толпа слуг расторопных сбежалась, потому замер Стефан в оцепенении да слова проронить не мог, того гляди убежит от со страха такого.
– Как же больно! – стонала Альсина.
– Потерпите, пани, – сказала Людмила. – Лину кликните, ребёнка пусть примет!
Побежала служанка молодая за лекаршей, а слуги крепкие кое-как Димитреску грузной подняться помогли: ноги её не держат да из глаз слёзы текут — то ли больно ей, то ли боязно. Напужался воевода молодой да командовать начал, будто не повинен он в родах преждевременных, сразу заботлив да рачителен стал, каким не был доселе. Довели бывшую Хайзенберг до опочивальни супружеской да на ложе уложили, чтоб хоть ногам легче стало, да вот супруга туда не пустили — нечего ему там делать, нельзя мужику при родах быть, а ему оттого и облегчение. До сих пор не понимал румын что сотворил он, лишь о чести своей думая: ежели разнесёт жена о побоях жестоких, то даже господарь его миловать не станет, пусть никто о бабах и не думает здесь. Минут десять Лину ждать пришлось: видно было, что спала она да разбудили её, что глаза слипаются да зевота одолела. Скрылась она за дверями спальни, где Альсина боль свою терпеть не может, Богу помолилась да к делу своему приступила.
Часы. То были долгие мучительные часы, когда оба супруга едины чувствами своими были: страх да паника их одолевают, однако ж каждый о своих думах печётся. Когда детьми Стефан да Альсина были, то застали они, как Бьянка да Мария от бремени своего разрешились: думалось им, что быстро это, однако ж боли той не понимали. Теперь уж Димитреску осознала чувство это: плоть её на части рвётся, всё ж дитя из неё лезет, воздуха ей не хватает, хочется окно настежь открыть да целиком туда высунуться, пот по ней рекой течёт, волосы длинные к телу влажному липнут, крест золотой огнём жжётся, а шёлк белый словно с телом слился, будто кожа вторая. Что ж так тянет Лина? Небось невелик ещё ребёнок, чего телиться? Думалось бывшей Хайзенберг, что охрипнет она скоро, оглохнет, сознания лишится да глаза выскочат от потуги такой. Дышала полунемка часто, за руки камеристка Людмила да служанка Катерина держат, того гляди пальцы она им ухватом своим переломает, но ничего она с собой поделать не может. Носились служанки расторопные с водой тёплой да простынями чистыми, того и дело вынося то, что кровью алой запачкано. Не понимала Альсина как бабы четверых али пятерых детей рожают, это ж какую силу иметь надо: выноси да потом роди благополучно. Но всё ж к утру ближе, когда петухи голосистые закричали, разрешилась Димитреску от бремени своего тяжёлого: ощутила она, что дитя её из утроба выбралось, потому прохладой её лёгкой обдало да улыбка облегчённая на лице её растянулась.
– К... кто родился? – с дыханием прерывистым спросила роженица.
Не ответила ей ни Лина, ни помощницы её, только тишина пугающая повисла, лишь свечи восковые потрескивали лучинками своими. Слышалось, что водой младенца лекарша омывает, однако ж не пропадало опасение пугающее, что в опочивальне повисло. Вздохнула повитуха, к углу красному повернулась да покрестилась, однако ж улыбка да радости на лице её не было. Пугало это Альсина, вскочить ей хотелось да на дитя своё посмотреть, однако ж слаба она ещё была, роды тяжёлые выдались, так ещё и преждевременные. Вышла часть помощник, а за ними и Катерина, что руку пани своей держала. Засуетилась Димитреску: чего ж дитя ей не дают да молчат все?! Сердце её бешено забилось, что из груди выскочить готово, а ноги судорогой свело колючей.
– Лина, что ж ты молчишь? – сглотнула пани. – Кто родился?
– Пани, мне жаль... – на щеке Лины слеза показалась. – Дитятко ваше... из утроба мёртвым вышло...
Эхом разнеслось это по покоям, в глубину разума проникая да сердце тисками сжимая, будто кровоточит оно. Нет, быть того не может! Пусть всё это будет сон страшный, но только не явью! Так Альсина дитя это ждала да берегла, а теперь... а теперь тело её бренное пустотой наполнилось, однако ж не потому что дитя её из чрева освободилось, а потому что она долго так о чаде мечтала, Богу молилась да к родам готовилась... А нынче ж выкидыш, как у свекрови её Бьянки было. Будто часть её самой в мир лучший отошла под защиту Божью, ведь безгрешна душа чада её, не повинно дитя в жестокости отца его. Услыхала пани молодая в голове своей смех детский, что задорен был да весел, а голосок нежный шептал: «Матушка! Матушка!». О, Господи, за какой же грех её дитя невинное расплатилось? Не смогла слёз своих полунемка сдержать да хлынула вода из очей её потухших, в истерике она забилась да кричать стала, словно оглохнуть да охрипнуть хотела, разбилась мечта её давняя о кулак воеводский.
– Пани, пани, не печальтесь! – утешала её Людмила. – Будут у вас ещё дети! И мальчики, и девочки!
– Ничего уже не будет, Людмила! – рыдала Альсина. – Нет дитя моего больше!
На крики эти прибежал Стефан: без страха да предупреждения всякого ворвался он в опочивальню свою да увидал, что лекарша плачет, камеристка пани свою утешает, а жена его в истерике бьётся. Скривился Димитреску, когда простыни кровавые увидал да в сторону повитухи глянул: лежит в простыне белой тельце маленькое да не шевелится вовсе. Подошёл воевода ближе да увидал, что мертво дитя его: не дышит малыш да не дрожат ресницы редкие, тело всё бледное да холодное, и видны вены синие. Не дрогнуло лицо пана, будто не его это дитя вовсе да сочувствие он не испытывает: откинул он край простыни льняной да между ног чаду глянул — девочка. Отлегло от сердца его каменного: не сын умер, а за дочь жену его Бог наказал. Не найдётся оправдание чудовищу такому, что готов был дочь свою в жертву ради сына принести. Жестом руки указал он Людмиле да Лине опочивальню покинуть, да лучше уж спать отправляться, потому не смели прислужницы приказа ослушаться да ушли. Захлопнулась дверь дубовая да остались супруги наедине.
– Не реви понапрасну, – спокойной сказал Стефан. – В наказание тебе это за блуд твой.
– Да как ты можешь ты говорить так?! – закричала Альсина. – Ежели б не выпил ты да не вёл себя, как скотина последняя, то жива была б дочь наша!
– Дочь мне не нужна, – сказал Димитреску. – К тому ж не моя она.
– Да как язык у тебя повернулся сказать такое?! – возмутилась Димитреску. – Твоя это дочь! Вот тебе крест, что только с тобой я ложе делила!
– Не могла ты от меня дочь понести, – возразил воевода. – От меня сын должен быть, а если дочь, то другой его отец. Боле слышать тебя не желаю! Последнюю ночь ты в замке этом проводишь! Готовься, сегодня ж люду скажу, что шлюха ты поганая да ребёнка выносить не смогла.
Усмехнулся пан да из опочивальни удался, дверьми хлопнув. Осталась пани молодая наедине с пустотой в душе своей, давно уж сердце её разбито, нет любви в жизни её: так полюбила она человека этого, женой ему пред Богом стала да дитя от него понести желала, а теперь и жить ей незачем. Дитя нет, мужа уж давно нет, одна она осталась с трауром своим, мир для неё жесток да угрюм стал, нет в нём боле радости, смеха да веселья, испортил ей воевода жизнь всю: опозорил, избил да дитя лишил. Что-то в разуме полунемки помутнело, будто в пучину вечную она уходит, глаза безумны да дыхание у неё будто рычит от гнева. Нашла Альсина силы подняться да подошла к дочери своей: маленькое бледное тельце, ему б ещё хоть месяц во чреве матери пробыть, так живо б оно осталось, а теперь никто не поможет. Однако казалось Димитреску, что живо чадо её: дышит девочка, глазками карими хлопая, а на голове пушок волос смоляных мокрым был, однако ж не беда это вовсе. Легла бывшая Хайзенберг с дочерью своей на кровать да покачивать её стала: казалось ей, что матушку свою покойную она видит, по рассказам батюшки схожа была.
– Илонушка, девочка моя, – шептала пани. – Жива ты, просто спишь, ты просто спишь...
Желалось румынке верить в слова свои, чудилось ей, что сердечко крохотное бьётся да дышит дитя её... но то обман был, какой разум её допускал, не вернётся уж девочка её к жизни, а ведь так Аленька о дочери себе молилась, напрасно всё было. Да понимала девушка, что ежели б сына она мёртвым родила, то забил бы её Стефан до смерти, не пожалел в горести её. Авось пожалел бы он её, обнял, приласкал, слёзы утёр да сказал бы, что хорошо всё будет, родит она ему ещё много детей: и сыновей, и дочерей, то стало б ей легче. Но ведь не изменится уж воевода молодой, так и станет он жену в смерти детей их винить, как Виктор Беневьенто с женой своей Ириной делал. Совсем помутился рассудок у полунемки: стала она дочери своей мёртвой колыбельную петь да того гляди грудью кормить начнёт, ничего она с собой поделать не в силах, тяжко ей да больно, некому тоску её унять. Уложила Альсина дочь свою на постель подле себя да встала, забыв вовсе, что и часа с родов ещё не прошло.
– Спи, Илонушка, – прошептала Димитреску. – Матушка к батюшке твоему наведается да вернётся.
Коснулась пани устами своими лба детского да из опочивальни супружеской вышла. Не знала бывшая Хайзенберг где мужа своего ей искать: горе вином заливать пошёл али ещё куда, потому стала она на ручки дверей всех дёргать, авось открыта какая. Недолгими поиски её оказались: уж во второй раз спальня детская открыта была, потому заглянула туда румынка — сидит воевода молодой спиной к двери да колыбель пустую качает, тошно ему да противно, что вместо сына живого жена родила дочь мёртвую. Не понимает пан, что неповинна жена его: не от неё пол ребёнка зависел да и благополучно б в ноябре али декабре она от бремени разрешилась, ежели б с лестницы не рухнула. Стефан уж был не лучше Короля аглицкого Генриха VIII: сына от жён он своих требовал, потому развёлся с Екатериной Арагонской, казнил Анну Болейн, в горячке родильной Джейн Сеймур скончалась, развёлся с Анной Клевской, казнил Екатерину Говард да на Екатерине Парр женился. Димитреску ж не Король, не господарь да не князь, чтоб жену свою казнить, потому опозорит он её на весь свет, рассвело б только да народ проснулся б, покажет он свою душонку поганую. Не было уж у супруги его сил, чтоб чудовище такое терпеть: ежели на ребёнка у него рука поднялась, то её он и подавно жалеть не станет. Потому думалось Альсине, что не накажет её Господь за мысли греховные, устала она в страхе жить, потому нужно от причины избавиться. Повезло Димитреску, что клинков острых тут достаточно оказалось, потому взяла она тот, что ближе лежал: лезвие острое да рукоять удобная, что идеально в руку ей легла. Босая была полунемка, потому подошла тихонько да... хотела по рукоять самую клинок вонзить, но не успела она: развернулся воевода да руку её изящную перехватил.
– Совсем ополоумела?! – возмутился Стефан, выхватив клинок. – На мужа своего руку подымаешь?!
– Как ты на меня поднял, так и я на тебя! – огрызнулась Альсина.
Уж понял Димитреску, что не помогут пощёчины звонкие да удары хлёсткие, потому иное наказание он ей выдумал: перехватил он горло жены своей, чтоб и слова она не могла молвить, да волосы её смоляные в кулак собрал. Хорошее лезвие у клинка было, из стали дамасской, потому натянул воевода локоны её да беспощадно резать стал, длину укорачивая. Кричит полунемка да вырывается, задел ей муж лезвием затылок да кровью порез налился, однако ж ничего против силы ей она сделать не может, только гнев на себя лишний накликала. Оказался в руке у Стефана хвост локонов роскошных, что водой да щёлочью завиты были, сверкали как луна, и жасмином дурманящим благоухали, знал он, что позорно бабе румынской стриженой ходить, потому и жестокость такую к ней применил. Оттолкнул Димитреску жену свою да бросил пряди её отрезанные в камин горящий, что вонь ужасная по опочивальне детской пошла, к тому ж клинок дамасский он в стену деревянную воткнул, как стрелу в цель. Но не могла Альсина сдаться: бес пред ней, не иначе! Стала Димитреску судорожно глазами по спальне бегать, чего получше ища, совсем она рассудком тронулась, не ведает что творит, но в том не её вина. Заприметила пани молодая, что на стене сабля господарская висит: ножны золотые бархатом чёрным обиты да изумруды мелкие сверкают, а в них сабля — лезвие из стали дамасской да рукоять из кости слоновой. Зря воевода спиной к супруге своей повернулся: кинулась она к сабле господарской, вынула её из ножен да со всем гневом своим вонзила клинок прямо меж лопаток, почти насквозь пронзая. Не смог уж пан молодой развернуться: вынула пани саблю да рухнул супруг её на пол, из груди да изо рта кровь рекой сочится, однако ж мало ему удара такого, потому замахнулась бывшая Хайзенберг посильнее да в живот клинок вонзила. Блаженен Альсине стал хрип Стефана, когда дух из него выходит да кровь во рту пузырится, как в котле кипящем. И каждый удар Димитреску с ненавистью да жестокостью особой наносила, как он ей давал пощёчины, как за волосы таскал, как головой об стену прикладывал, как запястья до посинения пережимал, как сердце да мечтанья её девичьи разбивал... но никогда не простит она ему смерти дочери их, заслужил он страдания свои да смерть: бравый воин на коне да в поле от клинка вражеского погибает, а собаку паршивую жена собственная саблей господарской заколола, сила в ней небывалая появилась. Так жалок да беспомощен он был, как она сама, когда всю силу свою для ударов прикладывал. Потеряла пани счёт ударам своим, потому как рассудок её от горя помутнел, однако ж нет пути назад, легче ей станет, что чудовище эдакое боле не станет её мучить. Бросила Альсина саблю господарскую, презренно на мужа своего посмотрела да вон вышла, подле дочери своей покой она отыщет. Улыбнулась Димитреску, как дочь свою увидала: спит её доченька, даже не хнычет, к матери взывая, потому легла к ней пани молодая, прижала к груди своей налитой да в макушку маленькую девочку поцеловала.
– Спи, моя милая Илона, – прошептала она. – Больше никто не посмеет нас обидеть.