Часть 25. Эрот и Гермес (2) (1/2)

Тишина. Спокойная, домашняя, уютная тишина, страшная своей обыденностью.

Четыре фигуры в комнате замерли друг напротив друга, точно расставленные рукою талантливых игроков на шахматной доске.

Первый ход сделала Кристина: громко вскрикнув, она вскочила с кресла и метнулась было в сторону мадам Жири; но, опомнившись, вновь уселась на свое место и застыла, сгорбившись, плотно закрыв лицо руками.

От Эрика не ускользнуло это ее движение – он нахмурился, но ничего не сказал.

Он ничего не сказал.

А между тем, виконт, выйдя из-за своей ширмы, направлялся прямо к нему, как будто позабыв, чем грозит смертным созерцание этого черного существа.

Высокий худой силуэт, Немезида в маске, тень, нависшая надо всеми в доме – и образ настоящего ангела, голубоглазого вестника, спешащего на помощь сирым и убогим.

Мадам Жири зашлась в приступе глухого кашля, но ни тот, ни другой не обратили на это ни малейшего внимания.

Шаг, другой, третий. Дистанция между ними все сокращалась; остановившись на расстоянии чуть длиннее вытянутой руки, виконт поклонился.

Эрик по-прежнему молча смотрел на него – этим взглядом можно было давить виноград. Молодой, спелый, златокудрый виноград… Как славно брызнул бы из него алый сок на этот ослепительный жилет, на элегантную визитку! Но Эрик не любит виноградного сока.

– Польщен вашей заботой о нас, месье виконт, – наконец медленно произнес он, не сводя с него жутких желтых зрачков. – Но разве вас не учили в детстве, что подслушивать чужие беседы дворянину не пристало?

– Месье Дестлер… – начал юноша решительно, – в мои намерения отнюдь не входило тайком наблюдать за вашей беседой. – И, не удержавшись, добавил: – В отличие от театральных призраков, я не имею привычки подглядывать и подслушивать за людьми.

Кристина сдавленно ахнула, не отнимая, впрочем, ладоней от лица. Эрик быстро глянул в ее сторону и вновь обернулся к Раулю – губы сжаты в тонкую прямую линию, глаза как угли, грозящие вот-вот разгореться во всепожирающее пламя.

– Итак? Прежде чем я завершу то, что не закончил два с половиной года назад… Вы объясните мне, что делаете здесь и по какому праву снова вмешиваетесь в то, что вас отнюдь не касается.

– Эрик, не нужно!.. – внезапно, набравшись смелости, выпалила Кристина.

Мадам Жири, кое-как оправившись от приступа, пришла ей на помощь:

– Эрик, месье виконт всего лишь навестил меня как гость…

Его рот перекосило от злобы – давно не испытываемой, низкой, животной, нутряной злобы, наполнившей печень горячей тяжестью.

– Замолчите – обе, – только и бросил он, не удостаивая их даже взглядом.

И к Раулю:

– Месье любит ходить в гости, не правда ли? Только вот больше всего туда, куда его не звали? Давно пора исправить это недоразумение…

_____________________________________

…Как же он его ненавидел. И прежде сам не отдавал себе в этом отчета, но теперь понял с предельной ясностью: в стоявшем перед ним белоснежном херувиме сосредоточилось абсолютно все, за что он только презирал человеческий род.

Херувим стоял перед ним бестрепетно; он был облачен не в золотые ризы, а в темно-серый сюртук и белый жилет, но в его очах отражалась небесная чистота, юность, неискушенность, способность к неосмысленной жестокости – и абсолютная, неподражаемая бездарность.

Мальчик, не знающий в жизни ничего, кроме наставлений своего гувернера; не способный ни на что, кроме прожигания родительских средств, ухаживания за хорошенькими артистками, пустой болтовни на светских раутах, развлечений в охотничьих клубах для золотой молодежи, скачек и карточных игр – пустота, пустота, пустота!

Но этой пустоте суждено было отнять у него, Эрика, смысл творчества на два долгих страшных года – как подумаешь, от каких мелочей зависит порой вся наша жизнь, дрожь пробирает посильнее, чем от зрелища казней в Мазендеране!

Дело в том, что эта пустота была непростой. Это была сияющая пустота – замаскированная блеском невинности, детской дружбы, спокойствия, уверенности в себе, в своей неотразимой красоте – как внешней, так и внутренней – не чета подземному монстру, «жалкой твари из глубин», как когда-то окрестила Эрика Кристина. В сущности, это был такой же ребенок, как и она – только без ее дара.

И Кристина ушла к Раулю, предав Эрика не столько ради виконта, сколько ради того, чтобы самообманом спастись от пугающей ее бездны, разверзающейся в ней самой.

Она не сумела бы найти для своего побега помощника достойнее, чем виконт: добродетельность и банальность уравновешивали в нем друг друга, и именно с ним тонкий покров приличия и быта мог бы раз и навсегда спрятать от нее манящую черную пропасть.

И все же самообман не удался: старая поговорка о том, что убежать от себя невозможно, оправдалась и в этом случае. Кристина не смогла жить с этим добропорядочным аристократом, она стремительно угасала в его доме и, ведомая первичным инстинктом выживания, свойственным всем дышащим существам, возвратилась к Эрику, несмотря на свой страх и отвращение; возвратилась, готовая унижаться и умолять, чтобы он принял ее обратно под свое покровительство и вернул ей – саму себя.

А он, Эрик, отринул всю боль от ее измены, всю ненависть, всю страсть – и согласился снова видеть в ней лишь свою маленькую ученицу, не думая ни о чем ином, пытаясь отделить собственную музыку от тяги к Кристине.

Вот только музыка-то и оказалась той самой тягой – душу выворачивающей наизнанку, могущественной, неумолимой. Как – по верованиям древних – языки огня взлетают ввысь из-за тяготения к собственной стихии – огненной сфере, огибающей нашу планету – так и музыка тянула его к Кристине как к своему первоисточнику.

Ведь именно в ней, в Кристине, невинной и чистой девочке, таились недра темной, грозной, таинственной, бесконечной силы, которая изливалась на слушателей бурлящим потоком из уст Орфея…

В обличье Орфея она прошла тот же путь, что и Эрик; встала на его лобное место, приняла на себя поношение, которое некогда сама уготовала ему – и тогда гнев его, и боль, и непрощение утонули бесследно в этом потоке, а на смену им пришло то новое, чему он боялся дать имя, но что, как оказалось, наполняло каждый его жест, каждое его слово, каждую его мысль с тех самых пор, как она снова оказалась в его владеньях.

Он хотел стать первооткрывателем драгоценной жилы, уверяя и ее, и себя в том, что на иное не претендует, но через какое-то время перестал различать сокровищницу и сокровища, внешнюю красоту и внутреннюю.

И новый облик Кристины внушал ему сострадание, но не пугал его – будучи своего рода излиянием вовне внутренней силы, разбуженной Эриком. Ее облик был ужасен, но казался мистической метафорой того, что сияло ясным и ровным светом в ее душе.

Эрик не уставал повторять девушке, что отныне ему нет дела до ее чувств к людям: теперь его волнуют лишь ее чувства к музыке. Но после того, как ее тьма выступила наружу – а он принял и обласкал ее; после того, как она сама искала в нем тепла и нежности – хотя бы отеческой; после того, как ее губы –прикоснулись к его губам…

…разве мог он вынести мысль, что кто-то еще в целом свете, кроме него, мог касаться ее как мужчина, находиться с ней рядом, приютить под своим кровом?..

Даже если это было раньше. В особенности, если это было раньше.

И в особенности, если это было с Раулем: выбрать его после Эрика было то же, что петь Оффенбаха после Глюка. А она жила в этом. Жила с этим. Она добровольно жила с этим.

Он простил ее за предательство на сцене – да, конечно, простил.

Но простил ли он ей измену ему – с повседневностью? Ежедневную? Ежечасную? «Пошлость добра есть последнее – и самое страшное – проявление пошлости». Не способен создать красоту тот, в ком никогда не звучал «Dies irae».

Он смотрел на соперника во все глаза – голубые льдинки под чуть вьющимися на концах шелковыми ресницами, пепельные кудри, нежная кожа…

Он изучал взглядом линию его рта.

«Запомни, – говорил он себе, – это тот самый рот, который так ласкал ее, когда она отвернулась от тебя. И, когда она уже тосковала по тебе, он все еще касался ее губ, ее щек, ее лба. Запомни это хорошенько».

Тонкая и мускулистая рука аристократа, привычная к элегантным шляпам, батистовым платочкам, изящным тросточкам, дорогим уздечкам и драгоценным перстням – не привычная к перу, смычку или палочке дирижера… «Эта рука гладила ее, когда тебя не было рядом».

Никогда еще Эрик не желал с такой ясной определенностью, чтобы человека, стоящего перед ним, никогда не было, не существовало на свете. И как просто было бы этого добиться…

______________________________________

Ей было страшно. Она увидела – лишь на мгновенье – как изменился его взгляд, обращенный к ней, и все поняла. Он заметил. Заметил, как она попыталась убежать. А теперь видит, как она прячет в ладонях лицо, которое до этого вроде бы не скрывала, несмотря на все смятенье и нежелание показываться даже мадам Жири.

У нее не было иллюзий: любой признак неравнодушия в отношении бывшего соперника будет истолкован как новая измена, истолкован – и не прощен.

Эрик не поймет, что это естественная реакция любой девушки, привычной к восхищению, а не насмешкам окружающих: спрятать недавно появившиеся изъяны от любого знакомого юноши, независимо от того, связывает ее что-то с ним или нет.

Эрик не вспомнит, что она говорила ему о своем мучительном стыде, и не примет во внимание эффект неожиданности, произведенный появлением Рауля.

Эрик ничего, ничего не примет во внимание, а каким будет исход этой их встречи, лучше и не думать. Удивительно, что именно тот человек, который лучше всех мог бы понять ее состояние после случившегося, проявляет чудеса высшей степени непонимания …

Впрочем, именно оттого, что ей было уже нечего терять – ведь все читалось в одном-единственном его взгляде – она взмолилась: «Эрик, не нужно!» – как будто ее мнение по какому-либо вопросу когда-то имело для него хоть какое-то значение.

Как будто он мог ответить хоть что-то, кроме: «Замолчите!» – и ей, и так смело поддержавшей ее мадам Жири.

В который раз у нее возникло странное ощущение, что она как разумное существо для него – лишь оболочка другой Кристины, которую он и любит, а та, что смеет с ним спорить (и как же редко!), о чем-то рассуждать (почти немыслимо!), и, упаси небо, иметь какие-либо иные привязанности (раз за всю жизнь!) – лишь досадная помеха, какую можно и нужно разрушить на пути к «подлинной» Кристине. Которую сама она временами почти ненавидела. И, что удивительнее всего, даже ее безобразие ничего не изменило в этом его отношении к ней…

…Но не в отношении к ней Рауля. Его появление вызвало у Кристины прилив постыдного, холодного, никогда в жизни не испытанного ею страха – не за него, за себя.

Она ушла от виконта и не любила его, но в ней всегда жило теплое и нежное чувство к мальчику, выловившему ее шарф из моря, а потом выловившему ее саму из подземных глубин Оперы.

Она смертельно боялась задохнуться, оставшись только с этим мальчиком – но в последние дни, иногда думая о нем, представляла его простой дружелюбный взгляд, его спокойную улыбку, его верные, добрые руки – и почти скучала по нему, и жалела, что была с ним так резка, а теперь уже поздно что-либо исправлять.

В той адской воронке, куда она опять угодила, простая, ограниченная твердость казалась, почти как когда-то, надежной, словно табуретка на четырех ножках. В табуретке нет полета, но нет и опасности падения. Тому, кто доверится такой табуретке, обеспечены спокойствие, тишина, отсутствие тревожных новых звуков…

…А теперь довериться не получится: она одним видом оттолкнет виконта от себя, точно гадкая горгулья на стене Нотр-Дам.

Но главное – даже не будущие последствия: Кристина страшилась самого мгновенья, когда Рауль увидит, что с нею произошло на самом деле…

Слов виконта она даже не расслышала, а если и расслышала – не запомнила. Ей был важен тембр голоса, по которому она узнала: это он. И с этого момента она боялась, боялась, боялась быть увиденной, боялась отвращения в глазах Рауля.

И еще больше – нового непрощения в глазах Эрика.

________________________________________

«Она здесь».

Рауль никак не думал, что услышит Кристину; из-за ширмы не было видно лиц и фигур, но голоса были слышны прекрасно.

И, если первый – бархатный, глубокий, чарующий – с первых же слогов вызвал у него дрожь омерзения, то второй – робкий, тихий, какой-то хрупкий – внушал чувство эйфории и одновременно испуга. Испуга за нее. Что все-таки сделало с ней это чудовище?

Ему недостаточно ее фиаско на сцене (Рауль по-прежнему отказывался думать об уродстве, не вязавшемся в ее голове с образом Кристины, и предпочитал представлять себе случившееся как неудачу певицы вследствие внезапного недомогания); оно продолжает мучить ее, издеваться над ней – по голосу понятно, как сильно девушка боится подземного монстра.

Голос, которым Кристина обычно обращалась к Раулю, бывал нежным, капризным, безразличным, раздраженным, холодным, вялым – но испуганным не бывал почти никогда.

Поначалу Рауль, охваченный самыми противоречивыми чувствами, даже и не понимал смысла слов, раздававшихся совсем близко от него, но после того, как Кристина ответила на какой-то вопрос Эрика, стал внимательнее вслушиваться в его речи и вдруг уловил:

«Единственно возможный вариант, который приходит мне в голову – это сильнодействующий яд прозрачного цвета – яд без вкуса и запаха, который легко растворить в воде. Поэтому я и хочу знать, кто в театре когда-либо имел зуб на Кристину. И вам лучше сказать мне это немедленно, ибо вы сами понимаете, что передо мной сейчас стоят только две задачи: узнать название яда и отыскать противоядие».

Дальше он опять не мог вникать в смысл произносимого Призраком.

В его висках стучала последняя фраза Эрика; система понятий, сформированная в Рауле воспитанием, образованием, привычками, всем укладом его семьи и знакомых; система ценностей, позволявшая проводить четкие границы и классифицировать жизненные явления в стройном порядке, разнося их по определенным категориям – дала сбой, и строго разделенные с детства белый и черный цвет неожиданно смешались друг с другом, образуя странное сфумато.