Часть 18. Ни маска, ни лицо (2) (1/2)
Кристина снова подошла к зеркалу. За последние дни это стало пыткой – каждый вечер садиться перед трельяжем в своей спальне, перед этим тщательно заперев дверь, и медленно, аккуратно отлеплять шелк от лица. Казалось, она сдирает собственную кожу вместе с ненавистным куском ткани. Но, когда это наконец ей удавалось – Кристина старалась отделять наскоро сымпровизированную маску от лица дюйм за дюймом, чтобы было полегче – она с каждым разом жалела об этом все сильнее.
Над верхней губой появились язвы. Черное пятно на щеке покрылось кровавой коркой по краям. Вокруг него змеилась черная же трещина, а ближе к носу проявилась сетка ярко-красных прожилок.
Два дня назад она заметила, что пятно не исчезает, а, напротив, расширяется все больше, но не придала этому значения, полагая, что это последствия какой-то необычной простуды, и скоро они пройдут. Но положение ухудшалось с каждым днем, и, что хуже всего, ей было больно носить маску. А теперь…
На сцене все было по-прежнему, за исключением того, что кастрат уже не делал комплиментов ее внешности. В первый день она опасалась, что директора велят ей снять маску, но потом поняла, что, пока Эрик согласен с ее решением, ни одна живая душа под этой крышей не будет ей противоречить. О том, что произойдет после спектакля, когда маску придется снять, она старалась не думать.
«Месье, прошу простить меня, но мне необходимо носить ее, чтобы вжиться в роль. Иначе у меня не получается. И я должна привыкнуть к маске – я не могу часто ее снимать. Позвольте мне удовлетворить эту маленькую причуду».
О, конечно, они ей позволили. Ведь ее единственный каприз был сущим пустяком по сравнению с требованиями госпожи Джудичелли – бывшего ужаса Оперы. Она ведь не приказывала, чтобы ее болонку сопровождала отдельная свита или чтобы остальные артистки устилали перед ней дорогу своими шарфами и вставали на колени, когда она выходила из гримерной. Ей было вполне достаточно подогретой воды в кувшине, неизменной розы с черной лентой от ее учителя и обычной вежливости со стороны собратьев по цеху. Она вовсе не была ни тщеславной, ни взбалмошной, да даже если бы и попробовала такой стать, этого бы в любом случае не потерпел настоящий хозяин театра. Но маска была надета отнюдь не из тщеславия. Все, что служило делу – то есть раскрытию образа Орфея – не могло быть не одобрено ее ментором. И никто не заподозрил, что она…
…что она медленно умирает.
Кристина была убеждена в этом. Осторожно отделив шелк от кожи, она пододвинула подсвечник как можно ближе к зеркалу и всмотрелась в отражение. Сегодня ее ждал еще один сюрприз.
На лбу вспухли темные бугры, по сравнению с которыми прыщики Жамм показались бы недостижимым идеалом и мечтой красавицы. Под правым глазом, сохранявшим прежнюю ясность, возник темный провал, а всю часть между щекой, подбородком и виском испещрили какие-то желтые рытвины, покрытые отвратительной слизью. Кристина крепко зажмурилась, но, когда она открыла глаза, ничего не изменилось.
Она умирала, но эта смерть не поражала мгновенно. Она овладела ее телом, заполнила каждую мышцу. В ней поселилось что-то, глубоко ей враждебное, ненавидящее ее; оно пустило в ней корни и развилось, как будто обретя благоприятную почву. Теперь она не узнавала себя и не сомневалась, что, если учитель увидит ее такой, то не узнает тоже.
Весь ее мир разрушился. Ее больше нет. Не существует той Кристины, которую любил батюшка, в которую был влюблен Рауль и которую лелеял Эрик. Нет больше ни воспитанницы мадам Жири, ни без пяти минут аристократки, ни певицы, ни тем более примадонны. Есть странное существо, которому не поможет никто, которому приходится скрываться от чужого взгляда даже в подземелье.
Ее пальцы лихорадочно гладили и перебирали черный шелк. Она была швеей и могла сшить себе прекрасную маску. Маску, которую никогда уже не снимет, хотя бы потому, что это будет невероятно мучительно. Но и ношение маски было болезненным. Как ей быть? К кому обратиться?
Этой ночью ей приснился странный сон. Эрик надел ей на голову капюшон, спрятав ее лицо, а затем повесил ей на шею колокольчик и велел ходить по улицам Парижа, собирая милостыню для них обоих. «Я слишком уродлив, дитя мое, а вы всего лишь больны. Вам придется добывать для нас пропитание, – сказал он. – И попробуйте только прийти сюда с пустыми руками! Я ни за что не приму вас обратно».
И ей пришлось уйти, и она бродила по набережной Сены, по Латинскому кварталу, по рю Сегаль, оповещая всех и каждого звоном колокольчика о своем приближении и не понимая, почему люди бледнеют и убегают от нее, пока наконец какие-то встречные мальчишки не начали швырять в нее камни, крича: «Прочь отсюда, прокаженная!»
Тогда ее окружили жандармы (оставаясь, впрочем, на почтительном расстоянии) и вывели за пределы города. Она больше не могла находиться в Париже, и ей пришлось заночевать в полях, в холоде и голоде. Но лежать на земле было неудобно, жестко и сыро, а в ушах гремел гневный голос Эрика: «Ты снова предала меня! Ты снова ушла! Ты только брала и брала и ничего не давала мне взамен! Не смей возвращаться назад!»
Внезапно она увидела отца – он стоял рядом с ней, и печально смотрел на нее, и качал головой, сострадательно улыбаясь. Тогда она попыталась дотронуться до него – попыталась трижды – но руки ее обнимали только пустоту.
И девушка заплакала; слезы стекали на язвы и причиняли боль; и она проснулась. Однако помочь ей было некому.
----------------------------------------------------------
С Кристиной что-то происходило. Это началось на следующее утро после второй удачной репетиции, и продолжалось каждый день, а он не понимал, в чем дело, и не мог ничего изменить. Это тревожило и раздражало его.
Она пряталась. Он действительно не мог подобрать иного определения для ее поведения. Она как будто стремилась избегать его, пыталась проводить как можно больше времени у себя в спальне, неохотно выходя оттуда.
Обычно в последнее время она не любила сидеть взаперти и пользовалась любой возможностью подольше побыть в гостиной, удерживая его там разговорами, забрасывая вопросами. Она мечтала, чтобы он спел ей, а он… О небо, да он мечтал об этом больше, чем она, но не мог переступить через себя, через какое-то внутреннее отторжение, мешавшее ему.
Иногда – до своего злополучного выступления в парке – она была даже слишком говорлива, суетлива, весела, и временами это могло чуть ли не злить его – призрака, привычного к тьме и тишине, прерываемой лишь звуками органа и скрипки.
Но сейчас он уже почти скучал по этой суете, привносимой ею в его мрачный отшельнический быт. Она словно бы не желала его видеть, и он начал подозревать, что всему виной тот вечер, когда он, не сдержав порыва, снова обнажил перед ней свое уродство, свое омерзительное проклятье. Теперь он уже ненавидел себя за то безумие. Как, как мог он предположить, что это не повлияет на ее отношение к нему? Его лицо было почти забыто ею за эти два года. Она помнила отчетливо только его музыку, потому и вернулась так охотно. Но теперь оно снова стоит у нее перед глазами, ощерившись, как дьявольская маска. Ей невыносимо смотреть на него, зная, что таится за черным шелком. И не потому ли сама она тоже надела черный шелк?
Он прекрасно знал, что Кристина лжет ему. Она носила маску вовсе не для того, чтобы прочувствовать роль Орфея. Нет, она просто хотела поставить еще один барьер между красавицей и чудовищем. Ей невыносимо было думать, что взгляд такого монстра может скользить по ее безупречным чертам. И она была права. Но почему, почему это так беспокоит Эрика?
Он заложил руки за спину, продолжая лихорадочно ходить по комнате, из конца в конец. Ему было не по себе, словно он желал чего-то, чего не мог получить, и прекрасно знал это. Больше всего ему хотелось бы зайти в ее спальню, опуститься на колени у ее изголовья, снова увидеть этот чистый, детский лоб, ее круглые розовые щеки. Снова поцеловать эту мягкую нежную кожу… О, небеса, о чем, о чем он только что подумал? Он хочет ее поцеловать?
А она сорвет с него маску и будет смеяться, как она будет смеяться…
Ах ты, старое, дряхлое, отвратительное чудовище, готическая горгулья! Ты хорош только для того, чтобы тобой воспользовались, как инструментом, отточили свое мастерство, а потом выбросили за ненадобностью. Ты хорош только как способ, средство, метод… Но точно не как цель. Никогда не как цель.
«Мой дорогой французский друг, – зазвучал в его голове медоточивый голос Хамида, – маленькая госпожа готова смириться с любым внешним уродством ради ваших великолепных фокусов… ради ваших дивных песен… ради ваших изощренных казней…»
Маленькая султанша… Кристина… Их образы сливались и наслаивались друг на друга в его разгоряченном мозгу. О чем он думает? Что он себе представляет? Почему обе так жестоко насмехаются над ним?
Как ему быть? Что сказать ей, чтобы успокоить, убедить, что никогда он не позарится ни на что, кроме ее голоса? Что он совсем не любит ее, что никогда больше не повторит той унизительной для обоих сцены в подземелье? Что она в безопасности рядом с ним…
Перед глазами тут же услужливо нарисовалось воспоминание о том, как она танцевала в его кухне, и как он, дыша ее сиреневым запахом, съязвил, что она напоминает слона в посудной лавке. Он усмехнулся. Как ни пытайся отрицать очевидное, наедине с собой от правды не скрыться. Он жизнь готов был отдать, чтобы она повторила тот танец, чтобы так же, как тогда, подлетела к нему – только теперь он не грубил бы ей и не отстранялся.
«Сколько раз я сам прогонял ее, – подумал он. – А теперь готов молиться, чтобы она снова смущала меня. Чтобы ушел этот проклятый страх – единственное, по-видимому, чувство, которое я в силах у нее вызвать».
Взгляд его упал на ноты «Орфея». Замкнутость и стремление к одиночеству, кажется, никак не повлияли на силу ее игры. Даже напротив. И, возможно, доля правды в ее словах все-таки была: из-под маски ее голос зазвучал сильнее, в нем наконец начало появляться то, чем все это время он безуспешно пытался его наполнить. Голос обрел темную и таинственную глубину. Голос уже не скользил по поверхности Авернского озера, но спускался на его дно, чтобы восстать оттуда, сияя мраком. Пресветлым мраком. Сверхъестественно сверкающей мглой.
Ему внезапно пришла мысль – он пока не знал, удачная или нет. Он не был уверен – в себе и в своих способностях меньше, чем когда-либо до сих пор – но, как всегда, решил действовать под влиянием порыва. Постучав в ее дверь, Эрик проговорил: «Кристина, пойдемте со мной наверх».
________________________________________
…Постучав в ее дверь, Эрик проговорил: «Кристина, пойдемте со мной наверх». Его голос был тих и мягок, и она заплакала еще сильнее, представив, что сейчас произойдет. Он хочет, чтобы она вышла из подземелья? Он хочет увидеть ее в дневном свете? Он заставит ее снять маску?
Черная ткань жгла нарывы, уже распространившиеся по всему ее лицу. Но это жжение было ничем в сравнении с мыслью, что ей придется предстать перед ним без покрова. Это было словно продолжение ее сна – она уже видела, точно наяву, как он выгоняет ее из единственного пока доступного ей убежища. Как настоящий архангел из импровизированного рая.
Она усмехнулась сквозь слезы. «Архангел из рая?» Когда-то – не далее, как неделю назад – это место ассоциировалось у нее скорее с адом. И в немалой мере этому способствовал его хозяин, обожавший сравнивать себя с демоном из преисподней. Гроб, обитель вечной муки, Аид… как только не называл он свою скромную обитель. А это всего лишь было – надежное место, чтобы спрятаться от людей. Место, где удобнее всего помнить о смерти, но где имеется единственная доступная для нее возможность прикоснуться к вечной жизни. И ее-то у Кристины скоро отнимут.
Она-то думала, что у нее есть еще один вечер. Хотя бы один вечер перед премьерой, до того, как придется снять маску; до того, как он прикажет ей уйти навсегда. Но судьба распорядилась иначе – он уже зовет ее наверх, уже требует, чтобы она открылась перед ним. Она в последний раз осмотрела свою комнату. Как странно. Ей казалось, что это помещение принадлежит ей. Она сроднилась с ним. Оно снилось ей в те долгие глухонемые ночи в доме Рауля. У нее не было голоса, но была мечта об этой комнате, куда, как теперь она понимала, всегда оставалась надежда вернуться.
Как же она ненавидела раньше эту спальню! Ее запирали здесь – в последний раз совсем недавно, наказывая – или охраняя ее от нее самой – как ребенка; она скучала тут долгими вечерами, когда он играл один, напрочь забыв о ее существовании. Этот давящий свод, эта старая мебель, эти фигурки на каминной полке… Это любимое, любимое, любимое бархатное кресло, любимая лампа, любимые статуэтки. Каждая из них. «Я больше никогда не увижу ничего этого». Но это был единственный ее дом – действительно ее – как же она сможет жить, не имея больше возможности сюда прийти?
Его голос стал резче, он явно начинал раздражаться:
– Кристина! Я же попросил вас выйти ко мне!