Часть 17. Ни маска, ни лицо (1) (1/2)

Пятно появилось неожиданно.

Следующий день отличался от предыдущего, как отличаются друг от друга небо и земля. Кристина проснулась в своей комнате, хотя совершенно не понимала, как до нее добралась, как переоделась и легла в постель. Она подозревала, что без Эрика не обошлось, но при одной мысли о нем ее щеки вновь обожгло горячим. Она вспомнила не его лицо, которое в ее памяти запечатлелось как черная дыра с янтарными всполохами яростных глаз, но свой мучительный стыд, который никуда не делся, а только и поджидал удобного момента на дне души, чтобы распрямиться и вновь начать разъедать ее изнутри. Сама мысль о том, чтобы снова посмотреть ему в глаза, даже в прорезях маски, была невыносима – девушка была почти готова жалеть, что не уехала с Раулем, но эта идея вызывала уже не стыд, а едкую горечь во рту. Кристина оторвала голову от подушки, резко села в постели и нахмурилась.

Чего она так стыдится? Неужели вчерашнего фиаско? Нет, странным образом Кристина уже почти забыла о своем вчерашнем пении и о жалостливо-насмешливых переглядываниях и перешептываниях своих товарок, о растерянности месье Рейе и о жестокой критике Дестлера.

Но при одном воспоминании, как он развязывает шнурки своей шелковой маски, чтобы показать ей маску, подаренную ему природой, в груди начинало гореть, как будто изнутри ее касались крапивой. Она снова видела перед собой его дрожащие руки, его желтые глаза пронизывали насквозь все ее существо, смотря на нее с… ненавистью? Или все же с гневом, который уже мог миновать?

А потом он снова надел маску, и смотрел на нее уже иным взором – холодным, непроницаемым, насмешливым. Она осмелилась спросить его о чем-то, и он резко ответил ей, а затем она провалилась в спасительную темноту – все было лучше, чем выносить его… нерасположение.

Впервые за все время, прошедшее с момента возвращения, она не думала о своем голосе, о работе, о сцене и даже о наслаждении, доставляемом ей музыкой. Она думала о нем – о чувстве, которое он выразил так откровенно: сначала из пятой ложи, потом в подземном зале. Ядовитая насмешка оказалась маской, скрывавшей разрушительную черную лавину, которая грозила похоронить ее под собой. Но значит ли это, что вся его забота о ней была притворством? Ноктюрны Филда, чтение Данта, пение… да ведь он ни разу не пел ей. Она недоумевала, почему, и, конечно, подозревала, что он все никак не может простить ей произошедшего тогда… два с лишним года назад.

Но только вчера вечером она осознала, что он не просто не может простить. Она ему отвратительна. И именно поэтому он так долго не хотел показывать ей свое лицо. Он превозмог себя, чтобы помочь ей воплотить свой образ на сцене, но, снова открывшись ей, не сумел скрыть и ощущения, которое вызывал в нем ее взгляд на него настоящего. Ее детство не вернется никогда; она останется с ним, пока нужна ему – ибо, несмотря на всю ее никчемность, он, видимо, все еще питает какие-то надежды – а если она окончательно докажет свою несостоятельность, он прогонит ее, и уже навсегда.

И, представляя себе, как они сейчас увидятся, как она должна будет поздороваться с Эриком, позавтракать в его компании, а потом даже заниматься, Кристина закусила губу, пытаясь сдержать внезапно подступившую к горлу тошноту. Как ей смотреть на него, если одно воспоминание о вчерашнем взгляде отравляет ее изнутри?

Пожалуй, больше всего на свете ей хотелось бы никогда больше не видеть этого человека – она готова даже отказаться от самой себя, от музыки, лишь бы не этот всепоглощающий, тяжелый, горячий стыд и осознание его неприязни, столь усердно маскируемой им из любви к ее пению…

Кристина не хотела вставать, но часы тикали, и она испугалась, что он сам постучится к ней с неизменной пунктуальностью, продиктованной его убеждением в необходимости строго соблюдать режим дня и не терять ни минуты дня впустую.

Девушка нехотя поднялась, переоделась в домашнее платье, постаралась поаккуратнее причесаться и, оглядев себя в зеркале, нашла, что ее нисколько не испортили вчерашние и утренние переживания – она лишь несколько побледнела, но бледность даже придавала немного изящества ее осунувшемуся лицу.

Кристина несмело вышла из комнаты, прошла на кухню и обнаружила на столе подогретое молоко и свежие булочки, однако самого хозяина здесь не было. Во всем доме стояла тишина, только тикали часы, но, хотя это тиканье казалось ей, как и всегда, зловещим, в этот раз она была только рада своему одиночеству. Подольше не видеть его, подольше не сталкиваться взглядом с его глазами. Подольше не вспоминать…

Она поела без особого аппетита и прошла в музыкальную комнату, где также никого не было, лишь на пюпитре сиротливо лежали ноты. Обычно, когда Эрик куда-то отлучался, он оставлял девушке записку, но в этот раз она хоть и искала достаточно долго, но ничего не нашла. Зато на столике, где обычно стопками были свалены нотные папки, Кристина обнаружила книгу, обложка которой показалось ей интригующим.

«Die Geburt der Tragödie aus dem Geiste der Musik», – прочитала она вслух, разглядывая украшавшую обложку круглую картинку – огромный и мощный мужчина, порвав свои цепи, сидел на скале, вскинув гордый взор к небу и попирая правой ногой бездыханного орла. Кристина немного знала немецкий, поэтому поняла, что слова означали «Рождение трагедии из духа музыки»; то было сочинение некоего Фридриха Ницше, ординарного профессора классической филологии в университете Базеля. Но что значило изображение? Очевидно, это Прометей из древнегреческого мифа, однако Прометей обычно изображается прикованным к скале, а орел выклевывает ему внутренности. Здесь же все было наоборот: человек победил волю богов и бросал вызов их промыслу, освободившись от оков. В чем был смысл этого вызова? Какой урок могла она извлечь из этого рисунка?

Заинтересовавшись, Кристина принялась листать книгу, но мало что понимала в витиеватых фразах немецкого профессора. Впрочем, на некоторых разворотах она обнаружила вложенные туда аккуратные белые листочки, которые пестрили французскими словами, написанными хорошо знакомым ей мелким почерком. Она оторвалась от немецкого текста и перевела взгляд на фразы на известном языке.

«...поступательное движение искусства связано с двойственностью аполлонического и дионисического начал, подобным же образом, как рождение стоит в зависимости от двойственности полов, при непрестанной борьбе и лишь периодически наступающем примирении, – читала она. – Эти два столь различных стремления действуют рядом одно с другим, чаще всего в открытом раздоре между собой и взаимно побуждая друг друга ко всё новым и более мощным порождениям, дабы в них увековечить борьбу названных противоположностей, только по-видимому соединённых общим словом ”искусство”» (я цитирую здесь Ницше в русском переводе Г.А. Рачинского 1912 г.)

На этом первая запись обрывалась; Кристина взяла следующий листок, аккуратно разграфленный на два столбца тонкой чертой, и прочла сначала написанное слева:

«Аполлон, божество света, царит и над иллюзорным блеском красоты во внутреннем мире фантазии. Его око, в соответствии с его происхождением, должно быть ”солнечно”; даже когда он гневается и бросает недовольные взоры, благость прекрасного видения почиет на нём».

Справа же значилось:

«…тот чудовищный ужас, который охватывает человека, когда он внезапно усомнится в формах познавания явлений... Если к этому ужасу прибавить блаженный восторг, поднимающийся из недр человека и даже природы… то это даст нам понятие о сущности дионисического начала, более всего, пожалуй, нам доступного по аналогии опьянения. Либо под влиянием наркотического напитка, о котором говорят в своих гимнах все первобытные люди и народы, либо при могучем, радостно проникающем всю природу приближении весны просыпаются те дионисические чувствования, в подъёме коих субъективное исчезает до полного самозабвения».

Предпочитал ли Эрик второе первому, судя по тому, что процитировал так много слов о Дионисе? Ужас… восторг… опьянение… наркотический напиток… радость… самозабвение.

Кристина не очень понимала написанное, но всей кожей переживала какое-то тревожное и в то же время восторженное чувство. На самом деле, у нее было ощущение, как будто она подбирается к самой сердцевине тайны его личности, скрываемого от нее золотого ядра, которое он не позволял увидеть никому и которое лишь просвечивало в его пении, когда он еще пел ей… Вот-вот ей откроется задуманное им о себе и о ней, вот-вот она все поймет… О, это ведь гораздо точнее описывает его черты, чем природа, таящаяся под маской! Она и думать забыла о стыде, владевшем ею еще полчаса назад, и с жадностью читала далее:

«...художника мы должны себе представить примерно так: в дионисическом опьянении и мистическом самоотчуждении, одинокий, где-нибудь в стороне от безумствующих и носящихся хоров, падает он, и вот аполлоническим воздействием сна ему открывается его собственное состояние, т. е. его единство с внутренней первоосновой мира в символическом подобии сновидения».

Она на мгновенье представила себе Эрика упавшим наземь и крепко уснувшим, и ее губы дрогнули в нежной улыбке.

Но следующие строки заставили ее поежиться:

«Служитель Диониса может быть понят лишь себе подобным! С каким изумлением должен был взирать на него аполлонический грек! С изумлением тем большим, что к нему примешивалось жуткое сознание, что всё это, в сущности, не так уж чуждо ему, что его аполлоническое сознание, пожалуй, лишь покрывало, скрывающее от него этот дионисический мир».

Каков же дионисический мир Эрика? Тьма таится под покрывалом света или свет скрывается под маской тьмы?

«И вот же -- Аполлон не мог жить без Диониса! ”Титаническое” и ”варварское” начала оказались в конце концов такой же необходимостью, как и аполлоническое! И представим себе теперь, как в этот, построенный на иллюзии и самоограничении и искусственно ограждённый плотинами, мир – вдруг врываются экстатические звуки дионисического торжества с его всё более и более манящими волшебными напевами, как в этих последних изливается вся чрезмерность природы в радости, страдании и познании, доходя до пронзительного крика; подумаем только, какое значение мог иметь в сравнении с этими демоническими народными песнями художник-псалмопевец Аполлона и призрачные звуки его лиры!» - на слове «лиры» Кристина выронила листок из рук, ощутив его ладонь на своем плече.

Как он вошел? Шаги были беззвучны, или она слишком увлеклась чтением? В воздухе что-то изменилось, как будто он сгустился и потяжелел, и у нее перехватило дыхание.

Кристина задрожала всем телом, боясь поднять на него глаза, убежденная в том, что увидит бешеную ярость в его взгляде. Если он так злился на нее, сняв с себя маску, то чего же ожидать теперь, когда маску с него снова снимала она сама – и не с лица, а, хуже того, с души?

Но он молчал, а его рука по-прежнему покоилась на ее плече, и мало-помалу она отважилась посмотреть на него. Против всех ожиданий, он взирал на нее довольно ласково.

– Итак, дорогая моя, я вижу, вы обнаружили новые грани ваших возможностей, – заметил Эрик полушутливым тоном.

– Простите, я… – смущенно забормотала она, сглотнув.

– Не нужно извинений, – прервал он ее, убрав наконец руку и наклонившись, чтобы поднять оброненный листок. – Пришло время открыться самой себе, пришло время наконец понять, какие глубины таятся в вас под покровом Аполлона.

– Таятся во мне? – повторила она с изумлением: уж что-то, но ей и в голову не приходило относить прочитанное к себе самой.

– Конечно, – с мягкой улыбкой превосходства подтвердил он. – Именно в вас, дорогая моя. Вы не сокровище, но сокровищница. В своих стенах вы скрываете такие секреты, о которых и сами не подозреваете. «Tu es un dieu, Mozart, et tu n’en sais rien; mais je le sais, moi» [Эрик цитирует строку из “Моцарта и Сальери” А.С. Пушкина: «Ты, Моцарт, бог, и сам того не знаешь; я знаю, я» во французском переводе «Моцарта и Сальери» Тургенева и Виардо, 1862].

- В стенах? – слабо улыбнулась Кристина.

- Да, дитя мое, и как же высоки и неприступны порой эти стены! Но Эрик – отличный архитектор; он понял, как их преодолеть, не разрушая; он спроектировал тайный проход, и он заставит вас вынести наружу хотя бы часть ваших богатств.

Человека, говорившего сейчас с ней, она не встречала уже очень давно. Перед ней снова стоял ее ангел, и его голос был необычайно похож на тот, который звучал из-за стены часовни в ее детстве.

– Значит, вы все же простили меня за вчерашний провал? – нерешительно спросила она, надеясь услышать «да» и очутиться в теплом коконе его покровительственной нежности. Но Эрик не был бы Эриком, если бы и здесь не обманул ее ожиданий:

– Вопрос не в том, простил ли вас я, дитя мое. Вопрос в том, простили ли себя вы.

Он погладил ее по волосам и задумчиво добавил:

– Вы должны больше доверять себе. Для вас должно быть достаточно того, что я доверяю вам.

– Но вчера я не оправдала ваше доверие, – осмелилась возразить Кристина.

– Вы просто закрылись от всех и от всего. Вы не позволили себе раскрыться, – ответил он спокойно.

– А какова гарантия того, что я смогу сегодня и в последующие дни? Я чувствую себя ограниченной, ни на что не способной; я уже не та, что была раньше.

– Ограниченной… – протянул Эрик. – Я же объяснил вам, почему это так. Вы действительно ограничены, но в ваших границах заключен неисчерпаемый кладезь музыки.

Она опустила голову, притопывая по полу носком правой туфли. Он терпеливо молчал, ожидая ее ответа.

– Мне страшно, Эрик, – призналась наконец Кристина. – Мне страшно снова подниматься на сцену после того… после того, как вы…

Она не отважилась закончить, но он понял.

– Но те мои слова относились не к вам, а к вашему образу, – заметил он. – В нем не было настоящей вас. Это была маска…

Она вздрогнула, все еще не глядя на него:

– Откуда вы знаете?

– Знаю ли я? Знаю ли?

Словно открылись шлюзы, и его голос потек щедрой, полноводной рекой, затопляя все самые темные и отдаленные уголки ее души своими теплыми волнами, играючи снося все плотины, которые она только могла воздвигнуть на его пути: