VIII (1/1)

Я проснулся на полу, под навесом чёрных юбок, растрёпанный и в одном ботинке. Гардеробная блестела, облитая ярким светом. Бордовые, серые и грязно-зеленые цвета ее потеряли на миг свою угрюмость; как будто мир вокруг меня разом прояснел. Удивительно, что может сделать один луч солнца с человеческим зрением.Но солнечный луч потух, и я мигом возвратился в привычную мне обстановку. В гардеробной было очень чисто: и мебель, и полы, оттертые под лоск; все сверкало. ?Моя работа?,?— пронеслось во мне.День был нехороший. Несмотря на недавний проблеск, на дворе было пасмурно. Луч солнца, внезапно выглянувший из-за тучи, спрятался под дождевое облако, и все опять потускнело в глазах моих; или, может, передо мною мелькнула так неприветно и грустно вся перспектива моего будущего, и я увидел себя таким, как я теперь, ровно через десять лет, в той же комнате, так же беспомощным, в том же нелепом наряде, с потухшим взглядом и с морщинами на лице.Не знаю отчего, но мне вдруг стало особенно тоскливо. Сердце мое сжалось от какого-то неприятнейшего ощущения, и я сам не мог решить, какого рода это было ощущение. Пожалуй, то был стыд вперемешку с обидой.Я не мистик, в предчувствия и видения не верю. Однако, со мною, как, может быть, и со всеми, случались, порою, довольно необъяснимые происшествия. Например, хоть вчера: почему при тогдашней встрече с ним, я тотчас почувствовал, что в тот же вечер со мной случится что-то не совсем обыденное? Что он предвидел мой приход? Впрочем, я был болен, а болезненные ощущения почти всегда бывают обманчивы и странны.Я приподнял юбку и поглядел на голую ногу. Пошевелил пальцами. Воспоминания о произошедшем нависли надо мною, точно пчелиный рой. Вдруг во мне выяснилось чувство бесконечного отвращения, причём так ярко, что я уже не знал, куда от него деться. Будь у меня топор или пила, я непременно отсек бы себе ступню.?Все это вздор,?— подумал я с надеждой. —?Просто физическое расстройство. Надо бы помыться…?Тогда я вылез из-под вешалки, отыскал свежие чулки. Стал искать ботинки.?Ну, должна же быть запасная пара…?Переворошив все возможные ящики, я лишь убедился в том, что единственный подходящий ботинок остался там?— в кабинете.?Боже?,?— пробормотал я. —??Да неужели, неужели нет никакой похожей обуви??В удивлении осмотрелся я кругом, как бы не веря собственному открытию.?Да что это я! —?продолжал я, как бы в глубоком изумлении. ?Почему не забрал ботинок? Ведь знал же, что ботинки у меня единственные…?Тут мне стеснило дыхание; на душе сделалось смутно и темно. Все это разом неприятно потрясло мои и без того уже расстроенные нервы.?В самом деле, к нему теперь идти! Просить, изворачиваться… Господи, неужели? Нет, лучше проскользнуть как-нибудь кошкой по-лестнице и улизнуть, чтоб не увидел?.Все тело мое было разбито, мой мозг был изнеможен. По коридору я шел медленным, слабым шагом, переставляя ноги, как бы не сгибая их, сильно сгорбившись. И если бы даже случилось как-нибудь так, что на пути мне попался бы какой-нибудь человек, скажем, Феодосия, и стал бы меня расспрашивать?— я прошёл бы мимо, ни слова не проронив. Что же касается того, где и как достать недостающий ботинок, эта мелочь меня нисколько не беспокоила. Я думал о главном, а мелочи отлагал до тех пор, пока все само не разрешится. Но последнее казалось мне решительно неосуществимым. Никак не мог я, например, вообразить, что когда-нибудь Гамильтон сам подойдет, сам всё отдаст, извинится… Он никогда не извинялся. Весь анализ в его отношении был уже мною покончен: если прежде я просто не верил себе и упрямо, рабски, искал возражений по сторонам, теперь убеждения мои выточились, как бритва: вне сомнения, Гамильтон был болен. Сначала?— впрочем, давно уже прежде,?— меня занимал один вопрос: отчего вдруг некоторые индивидуумы отрекаются от Бога и ударяются в содомию? По убеждению моему выходило, что грязные мысли охватывают мужчину, развиваются постепенно и доходят до высшей своей точки в момент упадка воли или помутнения рассудка: в настоящем случае — из-за алкоголя; затем проходят, как проходит всякая болезнь. Вопрос же: откуда берутся такие мысли? Говорят, страсти мужчины всегда остаются неизменны; получается, эта извращённая наклонность к педерастии, это гадкое преступление против природы?— врожденный порок? Я не чувствовал себя в силах найти ответ.Я тут же мысленно стал перелистывать страницы прочитанных когда-то учебников, стараясь припомнить, существуют ли у названной болезни симптомы. Как-то раз, в одной современной медицинской книге, я прочел, что со временем рот содомита перекашивается (оттого, что используется для гнусных целей), а пенис усыхает и заостряется, становясь похожим на собачий. И если насчет рта Гамильтона я мог, наверно, сказать, что никаких искривлений в нем не наблюдалось, то вот насчет второго… Нет, я не собирался думать о его пенисе: такие мысли вгоняли меня в краску.?Ничего хорошо не понимаю,?— рассуждал я. —??Конечно, у него есть на меня намерения, и всего вероятнее?— дурные. Но опять как-то странно предположить, чтоб Гамильтон так глупо себя выдал… Допился до чертей! А ведь он мне с самого начала очень странным показался, даже с признаками, как будто, помешательства…?Дойдя до определенных выводов, я решил, что со мною лично, в моем состоянии, не было подобных болезненных признаков. Ведь рассудок и воля оставались при мне, неотъемлемо, во всё время нашего знакомства. Фактические затруднения дела вообще играли в уме моем самую второстепенную роль. ?Стоит только сохранить всю волю и весь рассудок, и он до меня, конечно же, не доберется… Не притронется!?Так я рассуждал и поддразнивал себя все новыми вопросами, пока одно обстоятельство не поставило меня в тупик. Прежде чем сойти с лестницы я вдруг увидел, что дверь кабинета, обычно закрытая и запертая, была отворена настежь. Меня это ужасно поразило.Я остановился в раздумье. Идти к нему, выпрашивать ботинок, а вдобавок обсуждать вчерашнее мне было страшно; ждать встречи?— еще страшнее. Я терзался страхом, что совершил ужасный грех, пусть не в реальности, но в душе. Мне хотелось сказать ему что-нибудь неприятное, что-нибудь оскорбительное, но какая фраза, пусть даже неизбитая, могла передать мое омерзение??А может, его там нет???— подумалось мне. —??Заберу, а он и не заметит…?Тогда я не стерпел и мельком заглянул в дверь.?Верно, нет его! —?обрадовался я. —?Где-нибудь близко, впрочем, на дворе, потому что дверь настежь…?Я осторожно покосился в комнату глазами, чтоб оглядеть предварительно: нет ли там, в отсутствие Гамильтона, кого-нибудь еще. Но каково же было мое изумление, когда я вдруг увидел, что Гамильтон в кабинете все-таки присутствовал. Впрочем, положение его было не вполне обычное: он лежал на диване, ничком, в своем вечернем костюме и, очевидно, спал без задних ног. Начатая бутылка коньяку стояла на полу, возле ножки стола. Ботинок валялся в паре шагов от двери. Я вздрогнул и отвернулся: не мог больше смотреть. Чувство глубокого отвращения, поселившееся во мне вечером и поутихшее лишь к утру, ударило мне в голову с новой, внезапною силой. Ощущение, рожденное всего лишь мыслью о том, что его кожа касается моей, вызывало у меня головокружение.?И какой случай потеряю...? — пробормотал я, бесцельно стоя под дверью. Осмотрелся кругом?— никого. Затем, выждав еще минуту, на цыпочках вступил в комнату и бросился стремглав к своей цели; тут же, не выходя, метнул взгляд на спящего Гамильтона.Разумеется, я и раньше находил его очень непривлекательным, однако, теперь он и вовсе выглядел, как законченный пьяница. Зеленоватое лицо его было как будто смазано маслом, веки припухли, а из-под жилета торчал измятый, чем-то залитый галстук. Мне вдруг явилось отчетливое видение: он стоял передо мною на коленях, точно как вчера, улыбался своей кривой желтоватой улыбкой, поглаживал мою ногу…—?Да что это со мной! —?прошептал я как потерянный. Опомнился, накрыл рот ладонью. К счастью, Гамильтон даже не шелохнулся.?Дай бог, умер?.Я обулся и поспешил уйти.Не питая большой симпатии к узаконенным формам светской жизни, Гамильтон был, все же, слишком важным лицом (а верней финансистом слишком важного лица), чтобы пренебречь заложенным в ней современным ритмом; на его вечеринках все делалось для того, чтобы гости не успевали соскучиться. Это было совсем не то, что знакомые мне отцовские приемы, пусть более грандиозные по масштабам. Веселье здесь шло в темпе безумного, балаганного фарса.На первом этаже царил совершенный бедлам, составляющий резкую противоположность с чопорным старинно-аристократичным убранством большого особняка. Пустые бокалы, всюду конфетти, тарелки, мусор и тот особенный беспорядок, столь известный каждому, в чьем доме хотя бы раз проходил званый вечер, а так же пьяные гости, поминутно попадавшиеся, несмотря на дневное время, довершили отвратительный и печальный колорит картины. В прихожей я натолкнулся на растрепанного мужчину в одних подштанниках, который, лежа на коврике под дверью, осведомился, впрочем, с самым невозмутимым видом, о местонахождении уборной. Я перешагнул через него и вышел во двор.Повеяло свежестью. Осенний ветер был холодный и жесткий, как наждачная бумага, однако я так и замер на крыльце. Его порывы были мне даже приятны. Я глядел уже весело, как будто внезапно освободившись от какого-то ужасного бремени, и окинул глазами двор. В ритме собственного дыхания мне нетрудно было распознать один из симптомов сильнейшего волнения, однако, я предпочёл проигнорировать его. Должно быть, я понимал, что сам себя обманывал и, как бы пугаясь собственной лжи, смотрел на все с долей напускной самоуверенности.Неделей тому, Белчером с Ли из кладовки было извлечено неимоверных размеров корыто. Его установили на полу в бане, на манер ванны (о настоящей ванне, конечно, и разговора бытьне могло). Впрочем, вскоре выяснилось, что ни один из рабов в него не помещался, и оно не могло послужить, так сказать, предметом общего пользования. Думаю, тут мне повезло весьма: в услужении я захирел до такой степени, что весь, как-то разом, истощился даже сильнее.Короче говоря, спустя десять минут я сидел голый, в корыте и с намыленной головой.—?Это мне понятно,?— бормотал я, выплескивая на себя ледяную воду. —?Это все ясно, как д-день. Но если он и вправду…Тревожная мысль повисла в воздухе: острая боль пронзила мою спину, заставила напрячь все оставшиеся силы. Я зашипел и согнулся пополам. Очевидно, драка с Гамильтоном не пошла мне на пользу. Какой-то ком образовался в моем животе и, нарастая, подкатил к самому горлу.?Значит, и в холодной теперь нельзя…?У меня защипало в носу. Я весь задрожал. До того уже задавила меня безвыходная тоска и тревога всего недавнего времени, и особенно последних часов, что стало совсем невыносимо. Каким-то припадком ко мне поступило это цельное, полное ощущение: загорелось в душе одной искрой и, вдруг, как пламя, охватило всего.Тихие слёзы покатились по моим щекам. Я вдруг почувствовал себя человеком, объём вины которого ограничивался какими-то рамками, и наверно осознал, что не нёс на себе роковой ответственности за все, что бы не случилось на свете. Я не был виноват в этой боли. Это он внушил мне вину. Я плакал беззвучно, но горестно, и у меня по-женски тряслись спина и плечи.?Ну кто же со страху плачет? —?думал я, ?Где такое видано, чтоб со страху можно было заплакать не ребёнку, а мужчине.?Я поднял голову, стряхивая слезы, и улыбнулся. Уныние?— грех куда более страшный, чем разврат. Меня это забавляло.И в это время грохнуло в дверь предбанника. Я хмуро облил себя жгучей водой, шмыгнул носом и прислушался. Раздался шорох, затем?— скрип. Дверь отворилась, и совершенно ожидаемо вошел Чарльз. Он даже и не поколебался, увидя меня; одно время постоял на пороге, тут же прошёл к рукомойнику и стал мыть руки. Он показался мне южным фермером: вся сорочка его была заляпана грязью, а широкая соломенная шляпа сидела набекрень.—?Купаешься? —?поинтересовался он. Я промычал в знак согласия, поспешно вытирая глаза.—?Купаюсь…Я облил водой голову, и мыло ушло в корыто.—?А что?Ли повернулся ко мне лицом и облокотился о рукомойник. Я поспешил прикрыть своё недомытое тело.—?Да так… В виде любопытства заглянул. —?ответил он. —?Знал, что ты рано или поздно вернёшься.Я потупил глаза. Ли пристально меня рассматривал; смущение мое ему видимо не нравилось.—?И где был вчера?—?Неважно. Дело не твоё.Помолчали.—?Помилуй,?— испугался вдруг он,?— Опять побили?—?Сказал ведь, не важно. Я, может быть, не так выразился…—?Еще бы, выразился,?— с досадой проговорил Ли. —?Тут, дружище, дело уж не в том, как ты выражаешься, а в том, что ты ничего не рассказываешь. Ходишь пришибленный, молчишь… Что такое в доме делается?—?Да что в доме? —?я уже начинал раздражаться. —?Ничего нового.—?Я, дружище, продолжаю не постигать,?— задумчиво заметил Ли, несколько вскинув плечами и немного расставив руки. —?Мистер Гамильтон тоже вчера, вот, когда распоряжался-то, все охал, хмурился; Тут явно что-то происходит—?Пускай и происходит,?— мне стало как-то неприятно от этого расспрашивания. —?Я сказал: дело не твоё.Ли снял шляпу и почесал затылок. В глазах его мелькнула уже знакомая мне обидная недоверчивость.—?Вот так новости,?— пробормотал он, чрезвычайно внимательно меня рассматривая. —?Я думал, нам друг от друга скрывать нечего.Я напрягся. С Ли я хорошо сошёлся, был с ним сообщительнее, откровеннее, чем со всеми остальными. Впрочем, с ним невозможно было и находиться в других отношениях. Это был необыкновенно веселый человек, добрый до простоты. Был он очень неглуп, хотя и действительно иногда простоват. Все знали, что за простотой его скрывались и глубина, и достоинство; за это и уважали. Наружность его тоже была выразительная?— высокий, сухощавый и черноволосый, всегда гладко выбритый и с большими глазами. Одним словом, Чарльз мне нравился весьма. Однако, несмотря на эту доверенность, между нами постоянно оставались некоторые пункты, о которых решено было ничего не говорить. Раньше я думал, что по крайней мере он должен знать всю мою подноготную безошибочно,?— да и как не знать, имея при себе целый газетный архив? Мне казалось иногда, что Чарльз, может быть, и желал со своей стороны самой полной и дружеской искренности, потому что давно обо всем догадался.Но если Чарльз и в самом деле ждал ответов, дружеских излияний, то он, конечно, очень ошибался. Ожидаемых ответов или, лучше сказать, одного главного ответа, быть не могло. Я был в высшей степени убежден, что признание приведет к маленькой междоусобной войне.—?Так и есть,?— согласился я. —?Я никак не скрываю, что мне нечего рассказать.Чарльз поколебался еще немного, затем вздохнул и махнул рукой.—?Как знаешь. Наш генерал всегда говорил, ?Болтун?— находка для шпиона.?—?Ты был в армии?—?А то как же! Восемьдесят четвертая дивизия?— слыхал про такую?Я помотал головой.—?Я… Не служил,?— а затем, вместо того, чтобы благоразумно поставить точку, спросил:?— И что ты, добровольно ушел на войну?Ли ухмыльнулся.—?Я наполовину британец,?— сказал он, как будто в этом заключалось объяснение. —?Но воспитывался в Америке, и, с тех пор, как мне исполнилось восемнадцать лет, пошел добровольцем. Он вдруг нахмурил лоб и глядел теперь сощурившись.—?Да я и не рад, что на фронт вызвался. Случилась история…Я слушал его с большим вниманием, на минуту даже позабыв о том, что сидел перед ним голый, в корыте. Никогда прежде Ли не рассказывал о своем прошлом. Да и вообще, среди рабов тема прошлого считалось самой дурной из всех возможных.—?Понимаешь, я еще в первой молодости ухаживал кое-за-кем… —?продолжал он. —?Нрав у нее был замечательный; к тому же красавица была… Вот только я с ней не совсем красиво обошелся.—?В котором году?—?Восемь лет тому назад. Отец у нее был вроде какого-то заводчика или участвовал в каком-то эдаком предприятии. Наверно не помню. Ко всякому жениху дочь ревновал, не понимал, как можно расстаться с нею; и меня прогнал, чудак какой-то англичанин… Вот я его и надул, увез ее с собой в Америку?— считай, мы с ней сбежали. Ведь бывает же такая любовь, Генри! Фу ты, боже мой, ведь девушка была честная, благородная… А я…Он усмехнулся, но как-то с натугой.—?Уверил ее, что мы так только поедем, на время, прогуляемся, а когда гнев старика поутихнет, вернемся к нему обвенчанные.—?И что дальше?—?А дальше она забеременела.Я тотчас все понял; наступило молчание с обеих сторон.Ли притих и как бы погрузился в воспоминания. Помолчали еще немного.—?Я всю войну прошел, даже контузию получил,?— произнёс наконец он. —?Только потому, что струсил.—?А она что?—?Ну, у ней же ребёнок на руках, деваться некуда. Уплыла обратно в Англию, к отцу. Он её, наверное, проклял… А я, как воротился с войны, после четырёхлетнего отсутствия-то, надо было все это разузнать и об Англии, и действительно ли она уплыла, и о ребёнке, и так далее по бесконечности. Написал письмо, стал ждать. Ответила, мол, ?ты меня обокрал, ты меня обесчестил и оставил; прощай!? Хотел следом уплыть, выпросить милость, объясниться; я ведь ей в лицо плюнул. Вот только денег на корабль уже не нашлось.Вся эта история казалась мне романтичной до банальности. Я сам был романтичен от природы, но в моей жизни не находилось места подобному сентиментализму. Отец, твёрдо решив, что я должен сделать карьеру, не позволил бы мне размениваться на голубые мечты и мишурные соблазны. Ко всем мучениям моим недоставало зависти, и она вдруг укусила меня в самое сердце.—?А ветеранское жалованье?—?Какое там жалованье,?— Ли махнул рукой,?— Подлецы, выплатили единственный раз, да и бросили. Я тогда в Буффало перебрался, думал работу найти, а не сумел.—?Почему?Чарльз усмехнулся опять.—?В нашей стране порядок раз установленный. На юге плантации, здесь фабрики. И везде одни только рабы. Режим!—?Как это? —?не понял я. —?Фабрики на то и фабрики, чтобы…—?А ты представь,?— Чарльз перебил меня. —?Какая-нибудь машинная фабрика: пять сотен рабочих, рассадник чахотки, не чистят пятнадцать лет и фабричных усчитывают. Ясно, как день, на предприятии рабочие скоро станут писать прокламации, устроят бунт. Тогда фабрику придётся вычистить, зарплаты повысить, всякие прочие хлопоты. К тому же, рабочий день по закону соблюдать, еще чего! Другое дело рабы: выкупить пару сотен из местной тюрьмы, и пускай себе вкалывают за просто так, сутками. У нас оттого растёт экономика, что всюду не люди, а невольники.—?Позволь,?— во мне взыграл дух аболиционизма. —?Мы с тобой люди…—?Я по Теории говорю. По Теории всякий преступник нечеловек. Да и вообще, я не про то. Я ведь и красильщиком пытался, и газетчиком?— везде рабы!—?Быть не может,?— вскинулся я вдруг. —?как же полицейские? Журналисты, библиотекари, доктора…—?Эти свободные, разумеется,?— Ли кивнул. —?Вот только мне, с моей-то контузией, среди них было не место. Я год на улице прожил, попрошайничал безнадежно.—?То есть как безнадежно?—?То есть безнадежно вполне, заранее зная, что не дадут. Потому что зачем, спрошу я, давать? Из сострадания? Так у нас политическая экономия, раз сострадание в наше время даже законом запрещено. И вот, зная наперёд, что не дадут, все равно отправляешься куда-нибудь на площадь, просить. Безнадежно.Я прижал колени к груди. Меня вдруг передернуло?— то ли из-за сидения в ледяной воде, то ли от какого-то дурного предчувствия.—?Я мечтал, чтобы случилась ещё одна война, лишь бы куда податься,?— признался Ли. —?Да я и сейчас пошел бы, если б только мог.—?А какая сейчас война?—?Какая-нибудь. Я давно не читал газет, но где то же наверняка идёт война?— не бывает, чтобы нигде не шла.—?Разве тебе все равно, за что сражаться?—?Абсолютно?— лишь бы со мной были достаточно обходительны.Я попытался понять его, но не смог. Меня, наоборот, всегда преследовала прекрасная утопическая мечта об исчезновении войн. Что-то даже похожее на социализм. Чарльз продолжил:—?Я понимал, что жить так, как я жил, значит просто губить себя. Попрошайничать, брать у товарищей деньги вперёд, на остальное питаться одним хлебом и дрожать под мостом… Зачем? Тут-то я и решился. Пробрался в чей-то дом, натворил там дел, наследил специально. Приехали, забрали, посадили. Ну, а дальше всё по форме.Меня вдруг словно оттолкнуло от Чарльза. Какой-то неприятный обертон послышался мне в его речи, и я поспешил заслонить это чувство кашлем.—?Значит, ты намеренно… Ты специально…Ли пожал плечами.—?Кому неволя, а кому мать родная.—?Mon ami,?— пробормотал я, бледнея. —?Так нельзя…—?Почему же?Я уставился на него.—?Если все добровольно пойдут в рабство, режим станет рубить головы. Это и теперь, конечно, так в строгом смысле, но все-таки не объявлено, и совесть нынешнего свободного человека весьма и весьма часто вступает с собою в сделки. Режим крепнет, рабство живет…—?Как же так, позволь узнать? —?произнес Ли и не то что с горячностью, а как бы с затаенным каким-то негодованием.—?Это вот как,?— продолжал я, оживляясь. —?Выходит режим, не имея никакого деятельного суда, а имея лишь возможность одного нравственного осуждения, от деятельной кары преступника и сам удаляется. Теория утверждает нас в мысли, что преступление, как бы, не есть преступление, а лишь проявление рабской природы. Общество отсекает преступника от себя вполне механически торжествующею над ним силой, и сопровождает отлучение это ненавистью и равнодушием. Однако, можно ли назвать таковым преступление, совершенное с целью отлучения, намеренно? Всякий может стать рабом, от одного желания. Да выше не может быть отчаяния! Опомниться не успеем, как суд, то есть государство, прочует вполне свою силу и станет делать рабами всех неугодных, пускай они, даже по Теории, рабами быть не могут. Чем это кончится, можешь сам рассудить.—?Да что же это в самом деле такое? —?пробормотал Чарльз. —?Кому какое дело? У меня есть кров, меня кормят трижды в день. Я того и хотел, о том мечтал. Чего же?—?То есть, ты поддерживаешь рабство? —?прямо и без обиняков спросил я. Весь этот разговор взволновал меня до основания.Ли помедлил. По оживленному румянцу на его щеках я догадался, что он тоже взволнован.—?Нет, совсем не поддерживаю,?— проговорил он, упирая на каждое слово. —?Однако, я считаю, что всякий в праве решать свою судьбу самостоятельно. Многие ищут в рабстве спасения.Вся фигура его выразила собою необыкновенное собственное достоинство. Снисходительная улыбка показалась на его губах.—?Ну, а ты,?— произнес вдруг он. —?Ты тут за что?—?Да так,?— я увёл глаза. —?Мелкая кража.***—?Его Превосходительство пожелал, чтобы ты зашел к нему вечером.Я выронил губку для мытья посуды, оглянулся на Феодосию и стоял некоторое время, как пораженный громом.—?Зачем? —?пролепетал я, холодея.Простодушная и нецеремонная кухарка, похоже, не заметила моего внезапного волнения.—?Я почем знаю. Сходишь, там и поймёшь.А затем добавила:—?А что? Ты ведь сам вчера у него был, наверняка должен знать.Что-то лукавое послышалось в этом вопросе. Странное ведь дело: о произошедшем я никому не рассказывал, к тому же, совершенно не упирал на это. Холод прошел по моей спине.—?Или вот насчет Его Превосходительства, насчёт того то есть, что он как от себя сегодня вышел, во втором часу, сразу ко мне пришел и тебя к вечеру попросил. Да вам именно должно быть, о чем поговорить…—?Да я… Не был у него… —?проговорил я медленно и слабо, искривившимися в болезненную улыбку губами.—?Какой вертун,?— хохотнула Феодосия. —?Да с тобой и не сладишь.Она махнула рукой и продолжила намыливать тарелки.Ноги мои ужасно вдруг ослабели, и сердце на мгновение как будто замерло; потом вдруг застучало, точно с крючка сорвалось. ?Ну… ну вот и все… Ну, разумеется, что он не забудет…?Я похолодел.?Неужели,?— мелькнуло во мне. —?Он того же от меня попросит? Того же самого??Я попытался оттолкнуть от себя эту мысль, чувствуя заранее, до какой степени ужаса и отвращения может она довести меня.—?Мисс Батроу,?— настойчиво и громко сказал я, сам для себя неожиданно. —?Я хочу знать: признали ли вы меня свободным от тех подозрений?Феодосия подняла взгляд и посмотрела на меня, как бы в глубоком изумлении. Вопрос был совершенно не к месту.—?Ты к чему это?Жар выступил во всем моем теле. ?И вправду, к чему…?На мгновение все так и замерло. Феодосия постояла молча, а затем, не дождавшись ответа, повернулась к раковине. В каком-то бессилии, я подобрал губку и попытался принять равнодушный вид. В следующие пять минут не было произнесено ни слова.Краткие возражения и замечания, вырвавшиеся у Феодосии в промежутках между мытьем тарелок, дышали самою явной обоюдной неловкостью.—?А где мисс Хемингс? —?спросил я, прерывая Феодосию на самом неинтереснейшем месте.Феодосия пожала плечами.—?Да Бог знает где. Должна быть с нами, но…—?Так давайте я найду её.—?Что? Зачем?—?Пускай… Поможет.—?Все утро помогала. Не трогай ты ее…Но я уже не слушал; я вдруг впал в настоящее исступление?—развернулся, вышел из кухни и пошел прочь. Я ощущал на себе проклятие вечного странника, я бежал, куда глаза глядели. Но что за глупость?— разве мог я убежать от него?Остаток дня я провел в невыразимом смятении. Все движения, все слова мои стали тяжелы, я не мог ни на чем сосредоточиться. Да и мудрено, все мои размышления кружились около одного, вполне очевидного предчувствия. Я ожидал, что сегодняшняя встреча запомнится мне на всю жизнь?— и мне этого очень не хотелось. В своей наивности я даже не знал, к чему именно готовиться; такое обстоятельство пугало меня даже больше.К восьми часам, покончив с генеральной уборкой, я закрылся в гардеробной и, по своему обыкновению, предался размышлениям.?Главное, даже и не скрывает, не церемонится,?— думал я, кусая ногти. —?Стало быть, уж и скрывать нечего… Раз так, бейте прямо, а не играйте, как кошка с мышью. Право, это ведь невежливо, мистер Гамильтон. Я ещё, может быть, не позволю! Как дам по лицу; и увидите, как я вас и вашу грязь презираю…?Я с трудом перевел дыхание.?А что, если мне так только кажется? Что, если это он так, заигрался спьяну, и я во всем ошибаюсь? Может быть, это все без намерения? Приходи вечером… Стало быть, ожидает, что я останусь на ночь? Почему не сказал точно время? Почему ?вечером?? Странно. Ведь это ещё не факты, это предположения… А я не дамся. Он меня ощупывает. Сбивать будет. Как вчера. А может, помыться… Фу, о чем думаю!?Все это, как молния, пронеслось в моей голове. Тут я остановился и поглядел на свое платье. Чувство жгучей досады больно сдавило мне сердце.?Вот как, мистер Гамильтон,?— пробормотал я, странно ухмыляясь. —??Все с самого начала предусмотрел. Ясно, как арифметика! Делаете меня женщиной, унижаете, чтоб затем обесчестить. И главное, думать не надо?— вся тайна в одном платье умещается. А я, может быть, не так прост, как кажусь…?Было более девяти часов, когда я вышел наконец в тёмный коридор. Темнота на втором этаже стояла страшная, и единственный свет сиял из-под двери кабинета. Сердце во мне задрожало. Я направился вперед, к двери, нащупал ручку. Постоял бесцельно, как бы в раздумье и дрожа.?Ну, а раз я ошибся,?— подумалось мне невольно. —?и если действительно не подлец человек, то значит, что остальное все?— предрассудки, одни только страхи напущенные?.С этой мыслью я поднял дрожащую руку, перевел дух и постучал.***Едва только Гамильтон распрямился после полученной пощечины, и не затих ещё, казалось, в кабинете подлый, гулкий звук от удара ладони по лицу, как тотчас же он встал с дивана. Он молчал, смотрел на меня и бледнел как рубашка. Но странно, взор его как бы погасал. Через десять секунд, глаза его смотрели холодно и кажется даже спокойно.— Вот значит как, — проговорил он, неподвижно на меня глядя. — Я к тебе с полным сердцем, а ты…Я задрожал как лист, мелкой дрожью; приподнял руку и медленно, задом, стал отодвигаться от него к двери. Почти с полной вероятностью можно было предположить, что если б и услышаны были кем-нибудь из гостей крики, то возбудили бы лишь страх, но ни один из них не пошевелился бы на помощь. Мгновение, и Гамильтон бросился на меня. Весь тот накал чувств, в котором я прожил месяц, вдруг нашел себе выход в мгновенном порыве к насилию?— благородный выход, освященный моральными устоями;Я бил наудачу, кое-как отражая неуклюжие наскоки противника. Гамильтон, впрочем, явно не желал драться. Он оттеснил меня к стене и удерживал там, не позволяя вырваться.—?Да отвяжитесь вы! —?кричал я почти в панике.Эта пародия на драку продолжалась с переменным успехом несколько минут, и он, не выдержав, схватил меня за волосы. Я почувствовал боль, вскрикнул, отвлекся, и тотчас очутился в кольце его рук.—?Пустите! Пустите! Я не хочу! —?вопил я, отчаянно барахтаясь.Он сдавил меня одной рукой, словно тисками, а другой рукой попытался повернуть мою голову к себе (я был к нему спиной).—?Ну, что ты, не бойся! —?сказал он, очень неуклюже целуя меня в щеку,?— Я не обижу тебя. Только не кричи…—?Нет, нет! Вы меня убьете, мне трудно дышать, отпустите!Тут я выскользнул из-под него, как угорь, и одним прыжком очутился у двери. Произошла еще одна драка. Мы боролись, как два диких кота?— с той же ожесточенностью, но с несомненно меньшим мастерством. Глаза Гамильтона блестели, как у безумца, лицо раскраснелось, брюки топорщились, а губы налились похотью.—?Неужели ты не понимаешь? —?он спрятал лицо у меня за ухом,?— Натуру, вроде тебя, нужно подчинять себе сразу. Удовольствие в сопротивлении…—?Не надо меня подчинять! Послушайте…Я почувствовал его дыхание, и от резкого запаха коньяка у меня закружилась голова. Тогда он стал целовать мою шею. Меня впервые в жизни целовали. Мне показалось, будто к моей коже прижимают раскаленное железо, и у меня разом возникло ощущение, будто я совершаю отвратительное преступление.—?Послушайте… Вот что, давайте так…—?М-м?—?Я пойду в-вниз… А! Скажу гостям, что вы легли сп-пать, и вернусь… Чтоб вас не искали… Тогда я вам позволю…Отрезвевший от возбуждения Гамильтон отстранился, в задумчивости, как бы усиленно соображая. А затем спросил, просто и искренне:—?А ты вернешься?Я стоял, прислонясь к двери, задыхающийся, взбешенный унизительной нелепостью своего положения. Я кивнул молча и уставился в потолок. Гамильтон улыбнулся, протянул руку, словно хотел погладить меня по голове, но я отпрянул, как испуганный зверь. Я очень удивился его глазам: они улыбались мне тепло и ласково, словно говоря о невысказанном чувстве. Более того, тогда я впервые увидел их истинный цвет?— они не были полностью черными, как я привык считать. Они были апельсинно-коричневые, и цвет их напоминал густой кленовый сироп. В этих глазах вдруг отозвалось все, о чем я читал, слышал, грезил в долгие годы учения Слова Божьего. В голове у меня мутилось, ток крови стал медленным и тяжелым. Я собирался было что-то сказать, но опоздал?— Гамильтон шагнул вплотную ко мне и прошептал:—?Я буду ждать.Затем и вовсе упал передо мной на колени. Я оцепенел от удивления?— сердце во мне замерло.—?И все-таки, не зря же ты пришёл… —?Он опять обрел свой шутливо-отеческий тон, быть может, благодаря моему согласию. —?Позволь мне…Гамильтон с осторожностью снял с моей ноги ботинок и, не успел я и слова вымолвить, припал к моей лодыжке губами. Если и была в этом поцелуе страсть, то я мог только догадываться об этом; ни глаза его, ни губы, ничего не говорило о страсти. Он прижался к моей ноге щекой, и, словно в порыве отчаяния, поцеловал еще раз. У меня вдруг вырвался настолько жалобный вздох, что я сам этому удивился. Гамильтон посмотрел меня снизу вверх, сверкнул глазами и прошептал, так тихо, что я едва разобрал его слова:—?Возвращайся поскорее.