Офис (1/1)

Вода — символ жизни. Вот о чём я думаю, медленно вливая "Эвиан" в горло. Не спеша прогуливаюсь туда и обратно по Пятой. Только закончил лёгкий шопинг. Думаю о плотности воды, составе, сути. О том, как она будет влиять на меня изнутри, как быстро станет частью моего кровяного потока. Что случится после. Думаю: люди вроде меня имеют постоянный доступ к воде, но есть на Земле такие места, где нет воды, нет еды, нет работы. Там буйствует абсолютная Смерть. Не понимаю, почему проблемы их обитателей важнее моих проблем, или проблем кого-либо другого, живущего на Манхэттене. Ведь Смерть буйствует везде. Вопрос не в том, кто ты и где родился, вопрос в том, когда ты потеряешь бдительность. Я купил "Promise" на кассете, чтобы у меня было больше времени подумать над словами. Не имею привычки останавливаться на композициях, рассуждающих о таинствах любви или же бессильно любовь чернящих, однако проснувшись сегодня утром, я ощутил магнетическое влечение к Sade. Я слушал диск, занимаясь утренней рутиной. "Tar Baby" интересна в плане композиции. Я даже поймал себя за насвистыванием мотива, что до смешного странно. Всё изменилось. Начало этого дня не было похоже на начало предыдущего; я ощущал дисбаланс, странно себя чувствовал. В ранние часы я стараюсь избегать собственного отражения, но сегодня, встав с кровати, я первым же делом побрёл в ванную и начал долго, вдумчиво вглядывался в лицо человека за стеклом. Я любовался блеском волос и гладкостью кожи, но не без мысли о том, что эта оболочка, возможно, просто мираж, и на самом деле я выгляжу совсем не так. Я пытаюсь представить себе внешность мечты, и вижу мужчину лет двадцати с чистой кожей, чётко очерченными, широкими плечами, в великолепном двубортном костюме в тонкую полоску (с необычно-большими карманами — несомненно от Bill Blass), в несколько свободной хлопковой рубашке и видном галстуке от Armani — галстук из чистого шёлка, заключительный, так сказать, аккорд, однако у мужчины нет головы. У него нет головы, и когда я напрягаюсь, чтобы попытаться её выдумать, меня валит с ног мигрень, которая не проходит ещё часа два. Мне интересно, что же такое пассивное влечение, если таковое существует в действительности. Желать кого-то, но желать недостаточно сильно, чтобы сделать шаг. Так чувствовала себя Джин, когда я только нанял её, или даже — во рту сухо — Луис, когда я впервые его встретил? Я должен был знать с самого начала. Мы познакомились на деловой вечеринке. То, как он пожал мою руку, не отпуская её чуть-чуть дольше социально-одобренной нормы, а вдобавок комментарий относительно моей "такой крепкой хватки". Сперва я подумал, что это что-то типа "нестандартного" комплимента экспромтом, а ещё решил, что он еврей. Теперь мне скорее кажется, что мормон, ну или вроде того. Но как-то ни туда, ни сюда. Не важно. Сейчас мне уже некого винить, кроме себя. Что Луис чувствует ко мне? Это может быть физическое, но выглядит как духовное. Я видел его однажды в бушлате (что интересно, ведь дело было летом). Он был в гусиную лапку, и смотрелся на нём лучше, чем я мог бы представить. Прогулка окончена. Я направляюсь в офис, осыпая пустыми приветствиями знакомых, которых встречаю по дороге, киваю Джин, забираюсь в кабинет, закрываю дверь — и я вновь в своей раковине. Буду притворяться, что проверяю документы, которые кто-то для меня отксерил. Нет, не буду. Там какой-то бесполезный мусор; убираю их прочь. Сидя в тишине, я могу уловить мягчайшие вибрации. В беззвучном пространстве сфокусироваться легко. Я вставил специальные панели в стены. Это оказалось так просто: всё, что нужно было сделать — попросить Джин. Она набрала кого-то пару раз — я видел — и на той же неделе огромные металлические пластины, подкрашенные под цвет шпаклёвки, заключили меня в вакуум. Мне уже тошно получать всё, что хочу. Джин сейчас не смотрит. Я делаю пару шагов вперёд и крепко прижимаюсь к стене. Легонько бью по ней несколько раз, хочу услышать металлическое эхо, но нет. Ничего. Я всегда был уверен в том, что на самом деле эти штуки пропускают звук, и меня наебали. Я громко кричу: "ПОМОГИТЕ!", но никто, кажется, не слышит. Я не вижу, чтобы кто-то шёл. Следующие пару минут я борюсь со смущением. Я смотрю на телефон. Хотел бы я, чтобы все поняли... Такие, как я — мы слишком занятые для любви. Я указывал окружающим на очевидное сколько себя помню: любовь слишком часто выводит из строя достойных, компетентных людей. Я для этого слишком занят. Не желаю отвлекать себя от работы, которой набожно предан. Я думал, что коллегам достаточно посиделок в ресторанах, но, конечно же, нет — им всем нужно больше, больше, больше меня. Моя речь достаточно чиста, сам я достаточно развязен, чтобы подходить под определение "харизматичный", "привлекательный". Мне кажется, я переоцениваю друзей: они мне не нужны, я без них справлюсь. Не знаю, что бы они сказали, если бы мне вынесли приговор за мои хобби. Я просто хочу, чтобы люди звонили мне не только когда им что-нибудь нужно. Продолжаю смотреть на телефон. Люди отказываются понимать опасность близкого контакта со мной. Те же, кто в сейчас наибольшей опасности — Луис, например — буквально дразнят меня зажжённой спичкой. Эти скользящие в пространстве тела, без ведома для себя, активно выёбываются играми с динамитом. Что-то не так. Жидкость в венах такая холодная. Я пытаюсь вспомнить, сколько протеина успел потребить сегодня. Возможно, недостаточно. Что если у меня рак желудка? А если в маске, которую я вчера делал, был рицин? Я умираю? Я думаю о хуёвых сочетаниях. Шерсть и атлас. Нейлон и вельвет. Шёлк и овечья шерсть. Алкоголь и бенадрил. Растворитель крови и виагра. Мои внутренности леденеют. На сегодня в планере ни одной встречи, так что я могу просто встать и прямо сейчас пойти домой. Мне нечего делать с жизнью. Каждое сегодня похоже на вчера. Пару дней назад у меня случилась мощная истерика, и я выкинул кого-то из окна. Тело превратилось в приятное месиво кровавых брызг и мяса. Я видел кости, торчащие под поражающими воображение углами, выкрученные конечности. Странно, что никто не заметил. Или им было всё равно. Всё почти кончилось. Но ещё нет. Мир движется в слоу-моушен, я вижу копию каждого предмета перед собой, иду к креслу. Сидя в нём, я чувствую, что значим. Чувствую себя важным. Чувствую, что способен на что-то влиять. Сегодня такой день. В такие дни я слышу, как смерть посмеивается за углом. Моя гибель неизбежна. Я воспроизвожу в памяти сцену из "Великого Гэтсби", экранизация 1974-ого года. Вечеринка во дворе. Начинается ливень, гости в блаженном неведении залетают в особняк, чтобы продолжить танцы. Все люди — такие... И они даже не подозревают. Я вспоминаю, как в пятнадцать ел осколки стекла, сгребал все в рот, чуть не отрезал себе язык. Я набираю Луиса Карутерса, потому что знаю, что хоть и совершил ошибку, сказав ему буквально: "Не всё потеряно", он, скорее всего, дома, ждёт у телефона. Во рту вкус асфальта, я кладу руку на аппарат. Рисую на нём круги пальцами, прикусываю язык, сжимаю в ладони трубку, но не поднимаю. Я проверяю сообщения; мне оставили парочку. Одно от МакДермотта: он рассказывает об ужине в четверг, потом телепродавец, перенаправлен ко мне от Джин — я ощущаю пустоту, думая о том, что абсолютно всё проходит через неё, а я остаюсь без какого-либо человеческого взаимодействия, но не уверен, что мне не насрать — и куча, целая куча сообщений от Луиса. Штук десять. Нажимая кнопку вызова, я не перестаю думать, во что же такое ввязался. Я так успешно избегал его последние несколько месяцев, хоть парочка инцидентов и имела место быть. Мне пришлось терпеть его спектакль в торговом центре, когда он — жалкий, весь в слезах — обвивался вокруг моей ноги. Джин смотрит на меня. Я даю ей понять, что у меня разговор. Она считает это серьёзнойбизнесштукой, усмехается и показывает мне большой палец. Часть меня утекает на пол, и я уже не могу её найти. Жду два гудка: дольше, чем ожидал. Звонок не сделает мне чести. Ведомый этой мыслью, я готов быть обласканным чрезмерно восторженным, почти инфантильным, слишком радостным тоном; Луис приветствует меня: — Патрик! Доброе утро! — восклицает он, аудиально падая в обморок. Его голос потише, чем был прошлой ночью: более спелый, мягкий, звучит послушней. Зачем я обратил на это внимание? Дважды моргаю. Пытаюсь произнести что-нибудь, но членораздельная речь с трудом даётся, так что я использую другой подход: — Карутерс? — Как ты? — я слышу шорох ткани. Возможно, это простыни. — Мне так жаль за вчерашнее. Я был так... Я так всё накрутил. Я не хотел, не злись, пожалуйста... — Карутерс? — Да, Патрик? — Думаешь, мы с тобой друзья? Это его затыкает, как я и ожидал. Всё, он уже потерялся в мыслях. Луис невероятно предсказуем по натуре; большей частью того, что он говорит вслух (если не всем), и набита его голова. Луис редко удивляет меня. Меня тревожит идея: не может быть человек так прост. Вдруг я знаю не Луиса Карутерса, а тщательно продуманный образ, нужный, чтобы... Чтобы что-то сделать... Со мной... Люди вроде него редко хватают звёзды с неба. — С чего мне не думать?.. Я знаю, что нас многое связывает, правда, Пат, — он вздыхает. — Хотел бы я, чтобы ты посмотрел на всё моими глазами. — Карутерс, нам надо кое-что прояснить, — мне почти нечего сказать, но желание заставить Луиса чувствовать себя неуютно мотивирует продолжать. Я полагаю, что раз он так мне предан, я могу извлекать что-нибудь из проверок на преданность; могу до тех пор, пока он не дойдёт до точки и не поймёт, что я злоебучий психопат. Пока не поймёт, что нужно бежать. Тогда я его и убью. Я сравниваю его с крошечным созданием, попавшимся в Венерину Мухоловку; к тому моменту, когда он наконец поймёт, что это конец, точка невозврата будет уже пройдена. И это отражает горькую правду жизни: он пытался дорваться до сладкой, сочной, мягкой пищи, но на пути встретил смерть. Мухоловка ни плохая, ни хорошая — она всего лишь охотится на глупость глупых. Все решения, принятые Луисом в жизни, вели к одному: сойтись со мной, влюбиться в меня. Вместо того, чтобы хватать шанс на свободу, он блаженно покоится на липкой поверхности ловушки. Сегодня пара, живущая этажом ниже, жаловалась мне на острое зловонье; в гниющих телах, которые постоянно забываю перевезти в квартиру Пола, уже завелись черви. Я быстро попытался придумать оправдание и посмотрел девушке в лицо; глаза чёрные, как древесный уголь, восхитительный контраст с бледной белой кожей и светлыми волосами. Я уже не помню, что потом сделал. Веселье начинается, когда уходишь с вечеринки. Есть в этой ситуации нечто, буквально выбивающее из меня грустный скулёж; я жалею Луиса, потому что он понятия не имеет, в какую жуткую опасность ввергает себя. Это настолько страшно, что мысль об убийстве меня уже не забавляет. В нём больше нет смысла. Я не наслаждался смертью Пола, ведь Пол пребывал в забвении, где-то очень далеко от происходящего. Тем не менее, чего стоит последний взгляд, им мне подаренный. Хорош, позволил продержаться пару дней. Я понял: они перестают меня радовать, когда психея отделяется от тела. Мне нравится наблюдать игру ужаса на лицах. Луис, умирая, притворялся бы, что всё в порядке, притворялся бы, что ему всё это так же интересно и приятно, как и мне самому, хотя меня подобное уже давно не насыщает... Что мне со всего этого? Что Луис может мне предложить? Быть мне прислугой? Возможно. Насколько я знаю, он довольно бездарен во всём, что могло бы быть мне хоть как-то полезно. Он мог бы готовить для меня трупы и приносить завтрак в постель, мог бы подчищать останки. Я не думаю, что из этого что-нибудь получится; если я скажу ему, чем занимаюсь, он ни за что не поверит. Поверит или нет, не думаю, что от его преданности что-нибудь останется после того, как он заглянет в мой шкаф. Мне интересно, какого это — преследовать жертву в доме, охваченном огнём; одновременно пытаться ранить другого и не погибнуть самому. Эта мысль напоминает мне о песне Talking Heads "Burning Down The House", первой композиции "Speaking In Tongues" — очень достойного, кстати, альбома. Там присутствует весь это поп и грохот, от которого современная молодежь, кажется, без ума, а тексты не извергаются социальными комментариями, как некоторые более ранние релизы группы. Это приятный, завораживающий нью-вейв. "Burning Down The House" — песня о человеке, безнадёжно погрязшем в долгах. В итоге он сжигает собственный дом, и в этих строках столько раздробленного пространства, столько смятения, биполярных частот, что я практически вижу в них себя самого, словно песню эту любовно мне посвящали. — Да, Патрик? — Когда говоришь со мной, смотри в пол. — В пол? Почему? — Ты будешь делать, что я говорю, или нет? — В смысле... Да, я буду, Патрик..? — его голос снова дрожит. Я наблюдаю за мухой, летающей у Джин над головой, рассматриваю обложку альбома "Promise". Коробка голубых оттенков, а кассета белая. — У тебя такие красивые глаза, Патрик. Не уверен, что смогу... Мне нравятся пустые комплименты, они меня успокаивают. В них ничего не вкладывается, они спонтанны и необдуманны. Слыша их, я чувствую себя в безопасности, потому что знаю, что никто не разглядывает меня под микроскопом. Смотрят лишь на мою оболочку, но не под неё. Луис, однако, делает и это. Луис слушает. Он начинает иметь представление о моём собственном видении себя. Ему действительно нравятся мои глаза. То, что меня понимают, кошмарно; словно в моей жизни не хватает частей, а Луис открыто изъявляет желание заполнить собой пустоты. Нет. Нет, спасибо. — Если я захочу, чтобы ты смотрел мне в глаза, я скажу тебе смотреть мне в глаза. И не жалуйся, — он начинает: "Но...", я перебиваю: — Если будешь всё делать правильно, я, возможно, буду позволять больше. — Почему так? — Я не хочу, чтобы ты вмешивался в мою личную жизнь, Карутерс, только если не говорю, что тебе позволено, — Луис резко вздыхает. Кажется, он удивлён. — А ты... Вмешиваешься, и это меня напрягает. — Патрик, я... Если так, извини. Мне очень жаль. Я просто хочу быть тебе важным... — Ты часто мешаешь мне работать. Я человек организованный — по крайнеё мере, хотелось бы мне думать — и потому стараюсь посвящать обязанностям как можно больше времени. — Конечно, — понимаю, что Луис замучен моей пыткой, но до пределов далеко. — Ты очень хороший вице-президент, Патрик. Я постоянно слышу, как о тебе говорят... Столько всего хорошего. Он мог мне просто льстить, но сама мысль о том, что люди обсуждают меня, когда я не рядом, буквально зажигает моё сердце; я, сам того не заметив, оказываюсь глубоко вовлечён в разговор. Желудок неприятно покалывает. — Обо мне говорят? — Да, все! Ты почти знаменит, Пат, — чем знаменит? — Я знаю. По крайней мере, я точно никак не перестану говорить о тебе! Знаешь, было бы здорово, если бы мы... Я высоко-высоко в небесах. По какой-то причине я надеюсь, что Пол войдёт в комнату. Часть меня всё ещё не рассталась с мыслью однажды увидеть его исчезающим в одном из коридоров, после чего он включится в мою жизнь и всё будет как раньше. Потом я вспоминаю, что Пол мёртв. Он не в Европе. Я успокаиваюсь. — Интересно. Давай, погладь ещё моё эго. — В этом нет нужны, ты сам прекрасно знаешь!.. — тут Луис берёт паузу и тихо смеётся, звук его голоса резонирует у меня в голове. Что-то в этой фразе вызывает у меня отвращение, честно говоря. — Помнишь, как ты пожертвовал миллион на благотворительность и спонсировал ту организацию, чистящую районы Куинса? Я не помню... Ничего... Подобного. Это, должно быть, делал кто-то другой. А может и я делал, но под какими-то веществами, потому что на трезвую голову никогда не стал бы. Я хочу выкопать огромную яму, забраться в неё и никогда вылезать. Когда люди будут уговаривать меня выйти, я начну кричать им непристойности. Я кладу карандаш (от Dixon Ticonderoga) за ухо, чтобы легче было убедить себя в продуктивности времяпровождения. Ничего, однако, не выходит, так что я заменяю его на авторучку. Карьера — это бесконечно длинный туннель без проблеска света, и когда ты в нём оказываешься, повернуть назад невозможно. Порой, думая о собственном "Я", всё, что я вижу — это "Чёрный Квадрат". Что за фантастическая картина! Я ржу, глядя на неё, это ведь тупо чёрный квадрат и всё, всё, а люди ныряют в эту бездну и выходят полные философских, экзистенциальных открытий: узнают, что такое жизнь, смерть, любовь, реинкарнация. Это ёбаный, блять, квадрат. Это. Чёрный. Квадрат. Он даже называется "Чёрный Квадрат", сука. Сколько ещё вещей нужно проанализировать человеческой расе, чтобы прийти к прозрению и никогда больше не забывать: иногда не существует "глубоких" толкований. Иногда вещи создают просто затем, чтобы создать. Стоит мне подумать о количестве всевозможных фаллических инсталляций, под любым предлогом проходивших в арт-пространствах Нью-Йорка, и я вспоминаю, почему ненавижу все эти претенциозные искусства. Они делают дерьмо и демонстрируют его по всему миру. Мне надо сходить купить акрил и начать рисовать портреты собственного хуя по всему офису, и меня точно выставят в сотнях галерей Парижа, Гамбурга или Праги. Искусство деградирует. Господи Иисусе, да весь мир деградирует. Мы теряем понимание того, что вообще значит слово "мусор". — Подбирай слова получше, когда распинаешься, Карутерс, — я произношу это пусто-рассеяно; по ощущениям — словно читаю стих наизусть. Кручу в руках бумажник. — Почему?.. — Ты такой легкомысленный, ничего серьёзно не скажешь. — Неправда, — он замолкает и я слышу, как он делает глоток из бокала, — Что если я не хочу... Быть серьёзным? — В смысле? — Ну, когда ситуация касается тебя, может, мне просто не хочется... — он снова смеётся, — быть хозяином в доме. Джин точно смотрит, она точно видит выражение моего лица. На ней сегодня юбка-карандаш: достаточно короткая, чтобы насладиться моментом, когда она неосторожно кладёт ногу на ногу, но достаточно длинная, чтобы прилично смотрелось на рабочем месте. Мне нравится стук высоких каблуков по паркету. Это могущественный звук. — Патрик? Что-то не так? — Почти всё не так, — бормочу я, мой мозг уже сам по себе. Звук в голове напоминает свободный джаз: хаотичный, шумный, неудержимый. Обычно у меня получается изображать сочувствие, но сейчас мой голос жестче стали. Всю свою жизнь я воспринимаю так: я стою в комнате, полной прекрасных античных ваз — греческих, быть может — держу в руках кувалду и одному мне выбирать — крушить или наслаждаться. — Что? — удивляется Луис; я забыл убрать трубку от уха. — Что случилось? — беспокоится Джин. Я привёл её в замешательство. Я прикрываю ладонью трубку и говорю ей, что всё хорошо. Спасибо за беспокойство. Она кивает и провожает меня слабой улыбкой. Я смотрю, как она выходит, пялюсь на её задницу. Сегодня она выглядит как-то плоско. Напоминаю себе сказать Джин больше не носить эту юбку. Возвращаюсь к Луису. — Ты пытаешься намекнуть, что я должен быть главным в наших взаимоотношениях? Я произношу это очень быстро. Так быстро, что когда пытаюсь повторить фразу про себя, комната начинает вращаться. Луис ловит каждое слово, начинает светиться от восторга. Он как амбарная скотина, которой перепало чуть больше стандартной порции жратвы. — Да! Да, конечно! — у него перехватывает дыхание. — Постой, погоди. Погоди, Патрик... Патрик? — Да!? — выходит очень агрессивно. Я всё ещё раздумываю о художниках и картинах, которые ненавижу — это, скорее всего, и подливает масла в огонь. — Мы с тобой, ну... кхм, да? — Ты согласен? — А? На что согласен? — Позволять мне делать всё, что я хочу. — Ммм... — можно решить, что он задумался, но, как по мне, скорее пытается определить, сколько в моих словах эротического. Теперь мне кажется, что Луиса отягощает какая-то страшная гипервозбудимость, и он все что я ни скажу выворачивает таким образом, что можно подумать, будто я хочу его трахнуть. — Ты ведь знаешь, тебе не нужно спрашивать. — Так ты — моя собственность? — Да! — я уже начинаю жалеть о покупке. — Ну а ты — моя, да?.. — Нет. Я думаю, это был контрольный выстрел, однако он спрашивает: — Что мы тогда будем делать? — я подбрасываю топлива его извращенному воображению. Царапаю ногтями телефонные кнопки, чувствую себя вездесущим, словно я здесь, но нигде, но в то же время везде, но не здесь. За окном сверкают молнии, хотя в прогнозе даже о дожде не было ни слова. Я вставляю "Pormise" в проигрыватель и слушаю сторону "А". Я слушал сторону "А" всю свою жизнь. — Я ничего делать не буду. Ты будешь делать то, что я тебе говорю. — Конечно, — восхищённо произносит он. Не могу, не могу я убить его, знаю, что не могу. Слишком просто. Слишком доступный. Мне нравятся доступные женщины — такие, которых не нужно уговаривать сесть ко мне в машину. Нравятся натуралки, которые не прочь побыть на ночь лесби. Нравятся те, о которых говорят: "Если бы я помахал ста баксами перед твоим лицом, ты бы всё что угодно сделала". Некоторых смущает моя щедрость, ведь они привыкли получать двадцатку в час, но я-то знаю, что деньги никуда не денутся, как и девки. Луис — Господи всемогущий, я и не знаю, как ещё это подчеркнуть — следует за мной, как овца за пастухом, блять, и я бы хотел, боже, как бы я хотел, чтобы у овцы осталось хоть зёрнышко самосознания. Я не знаю, как от него отделаться, не уверен, к чему пришёл. Если я не хочу убивать его — потому ли это, что он ни чем этого не заслужил, или потому, что это было бы... Скучно, или потому, что мне нравится вести за руку слепого. Любовь воистину слепа. Я выжидаю какое-то время. — Карутерс. — Да? — Ты случайно не знаешь картину... — я выглядываю из офиса и вижу Джин, на секунду поднявшеюся с места. Одна сторона юбки задирается чуть повыше другой, и я награждён созерцанием тёмно-красных трусиков. "В следующий раз повыше" — чуть не говорю я вслух. Я смеюсь. — ...которая называется "Чёрный Квадрат"? — "Чёрный Квадрат"? — Да. — А кто автор? — Малевич. Русский, известен по большей части как абстракционист и... — приходится взять себя в руки, чтобы не вырвалось "мастер фигурной пиздаболии", и мне становится жутко: кажется, не озвучивать всё приходящее на ум становится сложнее, — ...творец в области геометрических направлений. "Чёрный Квадрат" — одна из самых значимых его работ. — Хмм... Как она выглядит? Я ушам своим не верю. — Это... Это чёрный квадрат. — Просто чёрный квадрат? "Нет, блять", — чуть не вылетает из меня, и эта идея скачет в голове, как мячик для пинг-понга: сказать, не сказать, сказать, не сказать. В итоге решаю не говорить, предпочтя демократичное "Ммм". — Интересно звучит... Но мне кажется, я её не видел... — Знаешь, его даже за инновацию похвалить не получается. Он был за год или два до Де Стейла, если не ошибаюсь, но это мало что меняет. Сравнивать, не знаю, высокое искусство Ренессанса с чёрным, блять, квадратом. Восторг ёбаный. Тем не менее, "Квадрат" — почему-то самая известная его работа, и тебе только гадать остаётся, с какого перехуя так вышло. Типа, о'кей, представь, что ты художник, ага? Представь, что это — твоё наследие. Огромный ёбаный чёрный квадрат, который ты однажды просто нарисовал, как проснулся. Это так... Угнетает. Люди такие... Тупые... — Ну, он бы его не нарисовал без причины, так? — В том-то и дело. Сомневаюсь, что была причина. — Не знаю, — вдумчиво произносит Луис, — Ты получаешь от искусства то, что в него вкладываешь. Если бы я увидел большой чёрный квадрат, — он передразнивает меня; едва заметно, но несомненно передразнивает. — он бы отражал все эмоции, которые я вкладываю в него, верно? Ты понимаешь, о чём я, Пат? Господи Всемогущий, он один их этих. Я ничего не говорю, так что он продолжает: — Это ведь хорошая мысль. Я и не знал, что ты так интересуешься искусством. Уверен, даже чёрный квадрат может быть красив. Прямо как ты, — кокетливо добавляет он. Я пялюсь на свои туфли. — О, и это, кстати, напоминает мне... Если говорить о прекрасном... Я потягиваюсь и медленно сметаю все диски на пол. Услышав треск сломанной коробки, я вновь открываю рот. — Меня зовут... Патрик Бейтман. Я — вице-президент в... — Что? — А? — Я знаю, кто ты, Патрик, — смеётся он. Что смешного? — Нет. Зови меня... Мистер Бейтман, — мой голос беззвучен. Когда я произношу эти слова, в них попросту нет... Тяжести. Они понятны, ясны и совершенно ничего не значат. Я этого не говорил, оно само выползло из меня. — О-о-о-о-ох. Не знал, что тебе такое нравится, — он тихо смеётся. — Хотите знать, что я думаю, мистер Бейтман? — Конечно, — но я так растягиваю слово, что получается "коне-е-ечно". По голосу понятно, что он не воспринимает разговор серьёзно, и не должен, потому что в этом никакого смысла нет и взялось оно непонятно откуда. Я допиваю "Эвиан". — Я слегка задремал сегодня днём, и вы мне приснились... — нежно говорит он. Я обыскиваю стол в поисках тразодона. — ...помню, у вас был лимузин, а он ведь у вас есть, да? Так что вечером, почему бы нам не... Вы только послушайте... Покататься? Только я и вы, м?.. — Я... — И мы можем опустить крышу. Знаете, зачем? — Нет. Он блаженно вздыхает и я вновь слышу, как шуршит ткань.

— Мне всегда очень хотелось посмотреть с вами на звезды. Я хочу воспользоваться правом вето, чтобы зарубить всё это на корню. В моём городе смог слишком густой и тяжёлый, а здания царапают небо: какие звёзды? Можно увидеть кроссовки, заброшенные на линии электропередач, пакеты в кроне деревьев, улетающие шарики и плачущих детей, одежду, развешанную меж зданий, но ни единой звезды не найти. Стирая челюсти до зубного песка я оперирую аргументами, на что он отвечает: — Да не в Манхэттене, глупыш! Я подумал, мы могли бы прокатиться до Лонг-Айленда? Я заплачу за бензин, если будет нужно... — Зачем это? — Я с вами несколько недель не виделся, мистер Бейтман. — он произносит это как-то подавленно, я слышу, как он перебирает пальцами шнур и поражаюсь, почему он до сих пор не купил беспроводной телефон, как все нормальные люди, — Почему бы нам не послушать Sade, раз она вам нравится? — Прекрати, пытаться, развести, ро, ман, ти, ку, — говорю я невероятно медленно. Я весь в поту, воздух вокруг словно... Переработанный, ненастоящий. Во рту кислый привкус, и всё, что только есть в мире, вдруг начинает пахнуть гнилыми розами. — Но я думаю, вам понравится "Smooth Operator", — щебечет он, — Текст напоминает мне о вас, — Почему все сравнивают меня с Sade? Моя жизнь, что, настолько однообразна? Я всем подряд кажусь хуёвой шуткой? — Там есть чудесный фрагмент: "Его глаза — словно у ангела, но его сердце..." О, нет, не важно... — Но его сердце?.. — "...как лёд". Но я это не в плохом смысле... — Тот, кто подарил мне "Promise", сказал то же самое, — бормочу я, — "напоминает мне о вас". — На диске? — спрашивает он. — Да. — Хм. На Святки в прошлом году? — Вроде, — прочему не сказать "Рождество", блять. — Я... Я его вам подарил, — отвечает он. Кажется, ему больно. — Это был я, мистер Бейтман. Я держу на коленях планер и рисую авторучкой круги. Я пытаюсь нарисовать Луиса, но выходит огромная хуёвина. Она гигантская и занимает почти всю страницу. Он испортил страницу. Он всё портит. Я ненавижу Луиса Карутерса. Я ненавижу Луиса Карутерса. Я, блять, ненавижу его. До пизды ненавижу. Ненавижу. Ненавижу. Ёбаный в рот, как же ненавижу. Ёбаный Луис Карутерс. Я понятия не имею, что делать, отбрасываю ручку на стол и прикидываюсь, будто проверяю брони, встречи, клиентов, что угодно, какие-нибудь планы, но ничего нет. В ячейках дней сплошные женщины и способы выделения желудочной кислоты. Кислота эта действует мощнее, чем вы себе представляете. Иногда желудок может разъесть сам себя. А ещё с ней не справится большинство поверхностей. Раньше я пробовал перешивать внутренности так, чтобы кислота выходила из вагины, потому что очень хотел на такое посмотреть, но потом потерял настрой идти в бассейн, а потом отменилась какая-то бронь, и вроде идея подвыцвела, но, вспоминая об этом сейчас, думаю: нет, я всё ещё хочу. Нужно найти способ сделать это с кем-нибудь. Только пусть останется в сознании. Будет великолепно. — Когда... Мм... Тебе удобней? — О, что? — Посмотреть на... Звёзды. Его настрой мигом меняется; он оживает, начинает что-то болтать. Господь, он такой ковкий, такой податливый — подстраивается, что бы я ни сказал. Я могу заставлять его делать всё, что пожелаю, могу говорить ему всё, что пожелаю; это и ужасает, и утешает меня — абсолютная власть над человеческим существом. Словно часть его мозга вырубается, когда он вступает со мной в разговор — а может, и не было никогда в его мозге этой части — и теряет ориентиры, видит меня надёжной опорой и спасительным светом. В обозримом будущем — страх. В прошлом страх, страх в будущем. — Как насчёт сегодня, мистер Бейтман? — у Луиса такой мягкий, но уверенный голос, — Хм, давайте посмотрим... Сейчас три часа, как вам в семь или восемь? Мой язык двигается сам по себе: — Я очень занят, но я мог бы... Что-нибудь сдвинуть. — Так это значит?.. — Сложно. У меня очень, очень важная конференция в это время, но я уверен, что можно что-нибудь придумать, — я цокаю языком и чиркаю по планеру шариковой ручкой, чтобы казалось, будто я корректирую график, — Ты должен сказать спасибо. Смотри, сколько я для тебя делаю. Без меня тебе ничего не светит. Это может скомпрометировать мой статус, — я зову Джин, она меня не слышит, конечно же. Я откладываю телефон и добиваюсь того, чтобы она пришла. Я вновь берусь за трубку. Луис дожидается меня. Он спрашивает, чуть дыша: — Так получится? Я вздыхаю. — Да, но ненадолго, — на самом деле у меня свободна целая жизнь и моему шофёру насрать, ведь я щедро плачу. Стоп, погодите. Что я делаю? Я соглашаюсь на свидание с Луисом в собственном лимузине? Стоп, стоп, стоп. Стоп стоп стоп стоп стоп стоп стоп. — Тогда мне нужно собираться! Ох, господи, как волнительно! Я так счастлив! Я, хм, к тебе домой, да? В семь? О, о боже... — Луис, подожди. Подожди, Луис. — Будет так здорово! Мне это так часто снилось! — Луис, Луис, Луис. Луис. — Спасибо вам, большое спасибо... Я возьму с собой что-нибудь классное, вы только подождите! О, и... Мистер Бейтман? — ЛУИС. — Я вас очень сильно люблю, вы помните? Пока-пока-а-а! Я продолжаю звать его, но он не слышит; посылает мне воздушный поцелуй перед тем, как бросить трубку. Я чувствую прикосновение плоти к лицу. Сначала ощущения такие, словно меня ласкают сотни сухожилий, но потом я обнаруживаю, что это мои же пальцы — я нежно массирую скулы, ища утешение в шелковой мягкости собственной кожи. Не знаю, как долго я этим занимаюсь. Слушаю "Promise", пялюсь на часы (Rolex). Потом Джин возвращается с обеда. Я говорю ей напомнить мне о том, что уйти нужно в шесть тридцать. Она исчезает прежде, чем я успеваю отозвать просьбу.