29. Финнеас. Чердак (1/2)

Финнеас не мог бы сейчас сказать, который час или какой день, апрель ещё или уже май — время стерлось, нарушило само свои границы. Оно текло нелинейно. Почему-то вдруг оказывалось, что промежуток от понедельника до среды короче того временного интервала, когда он чистит зубы. Иногда это его удивляло, но чаще проходило незамеченным — подумаешь, между морганием ресниц прошел ещё один день. Или подумаешь, время, когда он рядом с Ви, растягивается на несколько столетий. Потому что каждый раз рядом с ней он успевал заново прожить свою жизнь, состариться и умереть, его плоть сгнивала под землей, и оставались только кости — самые крупные кости, которые спокойно лежали рядом друг с другом, и ничего им по сути было не надо, их совершенно устраивало — спокойно лежать под землей, потому что смотрел он на Ви совсем не глазами — глаза давно превратились в прах, сожженные палящим солнцем.

Если бы он верил в существование души, то сказал бы, что смотрит на Ви душой. Так было лучше — душа бестелесна, неосязаема. А кости даже под землей иногда начинали шевелиться, чтобы вылезти, выползти, восстать, догнать и сделать своей. Навсегда. Ви будила в нем такую жажду, словно он тысячелетний вампир, который тоскует по крови живых. Он вспоминал «Сумерки» и знал, что все, показанное там, — правда. Вампиры существуют. Единственное, чего он боялся больше своей окончательной смерти, — сделать ее такой же. Поэтому хорошо, что каждый раз во время их встреч рядом с Ви оставалась только бесплотная его душа, неспособная ко злу, а жадные кости были похоронены в могиле — неважно, торчал там осиновый кол, или это только старомодные сказки.

Финнеас совсем забросил репетиции с группой. Он не перестал писать песни, но выставлять их на всеобщее обозрение ему больше не хотелось. Возможно, они были слишком личными. The Slightlys отыграли все запланированные на весну выступления, на Prom* их не позвали. Дэнни суетился и делал вид, что все отлично — надо только немного времени, чтобы выторговать лучшие условия у студии звукозаписи и начать работать над EP. Но Финнеас знал: никакого EP не будет — группа разваливалась на глазах. С гаражом Дариуса пришлось распрощаться, это стало настоящим ударом, да и сам он появлялся на репетициях через раз. На вопросы парней, что происходит, Дариус отмахивался или отвечал, что гараж понадобился его семье. Репетировали теперь дома у Финна или в сарае, где для ударной установки не оставалось места, поэтому барабаны приходилось играть в записи — из-за этого барабанщику тоже делать было нечего. Играя вдвоём с Робби, Финнеас чувствовал себя виноватым, что не может собрать группу обратно — двое уже не группа. Впрочем, чувство вины висело на нём постоянно, как камень на шее, и к этому можно было привыкнуть.

— Финнеас, ты опять ничего не ел! — послышался из-за двери крик мамы.

Сегодня выходной, и ей не надо на работу. К сожалению.

— Выходи, и мы поговорим на равных, маленький трусливый львёнок!

Он почти готов был заразиться её весельем, открыть дверь, зарычать притворно угрожающе и доказать в шуточной перепалке, что он взрослый, совершеннолетний, а потому не нуждается в навязчивой заботе мамочки. Но там, за дверями его комнаты, было утро, было солнце — слишком много солнца, как всегда в Лос-Анджелесе. Он прожил здесь всю жизнь, но сейчас боялся солнца, способного проникнуть в каждую щель и обнажить все его тайны. Сейчас он чувствовал себя в безопасности только за плотно задернутыми шторами и закрытой дверью своей комнаты. Поэтому вместо того, чтобы встать, он просто повернулся на другой бок, чтобы перед глазами была стена, которая гасит все звуки.

Мама постояла под дверью — он слышал её сердитое дыхание, — потом ушла в сторону кухни, недовольно жёстко опираясь на пятки. Да, слух у Финна в последнее время обострился, может, потому что зрение стало хуже — приходилось даже носить очки. Очки в темной оправе были похожи на бабушкины, и за это Финн их любил. Наплевать, кто там и о чём смеялся за его спиной. Он собирал длинные волосы резинкой на затылке, надевал растянутый свитер, очки и вполне представлял себя своей бабушкой, особенно глядя в зеркало. Это тоже давало какую-то защиту. Бабушка все время ругалась с мамой, поэтому и Финн стал замечать, что чаще раздражается вместо того, чтобы не обращать внимания на мамины придирки, как раньше. Мама делала расстроенное лицо и удивлялась в разговорах с подругами, что у её сына в восемнадцать лет, похоже, снова начался переходный возраст. Нет, это не переходный возраст виноват, мама, ты просто не хочешь ничего слышать.

Финнеас гуглил про способы самоубийства каждый день, и ему уже в голову пришла замечательная идея, но все-таки он должен быть уверен на сто процентов. Он не должен выжить, не должен остаться инвалидом и стать обузой для матери на всю оставшуюся жизнь. Никто не должен ему помешать. Вокруг слишком много людей, почти невозможно остаться одному хоть на пару часов.

Надо сказать, он был очень привередлив — любые виды смерти, связанные с водой, вызывали у него отвращение. Прыгать с небоскреба он тоже не хотел, потому что изуродованное тело с расколотым черепом и вытекшими мозгами, жалко расплющенное на асфальте, не должно было принадлежать ему. Никогда. Он был уверен, что после смерти ещё на какое-то время останется здесь, и все увидит своими глазами, чтобы удостовериться, что теперь-то уж точно, окончательно, навсегда. Он увидит себя в гробу и убедится, что маму его смерть не слишком подкосила, что она не осталась одна. Вокруг неё множество людей, которые помогут, если что, но он проверит собственными глазами. А потом уйдёт туда, откуда пришёл когда-то в тело красного пищащего младенца. Так будет правильно. Он надеялся, что, если и родится снова, то ещё очень нескоро. Потому что... ну, пару тысяч лет на то, чтоб забыть, будет, пожалуй, маловато.

— Финнеас, ну сколько можно прятаться? Ты меня пугаешь! — мама никак не желала оставить его в покое, — Мы можем позавтракать вместе и поговорить, как раньше!

Мама кричала из-за двери. Финнеас слышал её страх, но ничего не мог поделать. Её страх был основан на желании контролировать каждую минуту его жизни, а сейчас он готовился ускользнуть, и мама, конечно, это чувствовала. Но вряд ли понимала, что происходит. Финнеас знал: боится она прежде всего за себя — боится, что ей опять будет больно, если с ним что-то случится.

Чтобы отгородить себя от копошащихся в голове, как черви, мыслей, он надел наушники, добавив громкость. Выбрал рандомное воспроизведение трек-листа, и в телефоне заиграла Королева Покоя Florence and The Machine. Вслушиваясь в слова, как обычно, Финн отмечал сходство со своим состоянием. «Когда всё, что осталось — лишь боль», «исчезаю, как закатное солнце», «ты прогоняешь меня» — каждая фраза ложится точно в цель, словно певица знает наизусть ту мишень, куда надо бить. Придёт ли сегодня Ви, его «королева утешения»? Напишет ли она сегодня, или завтра, или через неделю? Он все равно проиграет, потому что сдался и собирается уйти. Всё, чем он занимается — тянет время, откладывая неизбежный шаг, ведь есть Ви. Не «его девушка», а просто человек, рядом с которым он смеётся и злится, застывает и сгорает, но это чувствуется как жизнь. Ещё немного жизни, чтобы ощутить и запомнить. Пожалуйста.

Вдруг перед глазами на фоне белого потолка возникает лицо мамы, которая что-то кричит. Финнеасу кажется что он спит, потому что из активно двигающихся губ Мэгги до него не долетает ни звука. Это немое кино, догадывается он. Удар по плечу заставляет поверить в реальность происходящего.

— Сними эти чертовы наушники! — орет мама, наклонившись к самому его лицу.

Точно, он, кажется, заснул в наушниках, в которых до сих пор звучит громкая музыка, а он этого даже не замечает. Финнеас поспешно сдергивает наушники с головы, садясь на кровати.

Мама молчит, пытаясь отдышаться и взять себя в руки. Финнеас тоже молчит, недоуменно хлопая глазами — у них же договор: мама не нарушает его личное пространство, а он не заходит в её комнату.

— Что случилось? — робко спрашивает он. Мама бросает ещё один яростный, как пинок взгляд, но отвечает, почти не разжимая губ. Она очень злится.

— Мне звонила директор твоей школы...

Черт побери! Нельзя показывать свой страх. Он ничего не натворил. Он не преступник!

— И что? — улыбается Финнеас.

Мэгги сжимает в пальцах покрывало. Её шея надувается, как у лягушки, которая собирается квакнуть. Финнеас уговаривает себя, что он не ребенок, и бояться нечего, но это неправда — он всегда боялся маминого гнева. Может, потому что за гневом следовал период отчуждения, когда мама могла не разговаривать совсем, игнорируя его.

Это и было самым страшным — чувствовать себя никем, знать, что тебя не существует. Плачь — никто не услышит, кричи — никто не заметит. Он один, он не выживет, его нет. Ледяные мурашки заставляют поёжиться, пробегая по спине. Мама в гневе — это страшно.

— Директор спрашивала у меня, что с тобой происходит, — возмущалась мама, — Оказывается, ты не посещаешь некоторые уроки, прогуливаешь и... — голос Мэгги почти перешёл в визг, — Ты не сдал тесты!

Финнеас видел её и себя словно со стороны — два напуганных человека, только страхи у них разные. Он знал, что должен успокоить маму, пожалеть, взять на себя её страх. Но не мог.

— Что происходит, скажи мне, — умоляла мама.

Финн пожал плечами:

— Ну не сдал — и что.

— О чем ты думаешь? Ты упускаешь шанс поступить в колледж. Разве ты не хочешь нормальную жизнь и нормальную работу?