I (1/1)
В феврале 1890-го года я был счастливым человеком во всех отношениях.Мы с женой перебрались прочь от Москвы в дивный надбрежный Плёс, предпочтя сельский покой городской суете. Я отошёл от дел, довольствуясь сбережениями, приятно сдабриваемыми пенсией, отрастил баки, стал носить бархатную жилетку и принялся за роман. О войне. Подошёл я к своей задаче ответственно. Подписался на все крупные литературные журналы, выискал в себе неистребимый запал патриотизма, перекрыв им болезненность воспоминаний, завел привычку во время пятничного чая спускаться: к жене приходили соседки, я проводил в этом обществе четверть часа, потакая их желанию воздыхать над моим боевым прошлым. В зависимости от контингента ?душенек? и ?милочек? я либо травил байки, либо торжественно молчал, чем ещё больше бередил их воображение. На фоне крестьян, пусть и зажиточных, священника и уездного доктора моя фигура вмиг сделалась одиозной.Это меня портило. Я не возражал.После стольких лет холостяцкой жизни, которой предшествовала армейская муштра, я с трепетом оценил тепло и уют родного гнезда, что старательно свила моя супруга, изо дня в день открывая для меня, заматерелого и несуразного, всё новые прелести брака. Пусть я чувствовал себя слоном в посудной лавке, перекладывая вышитые подушечки с кресел на софу, отмечая свежие занавески на окошках и герань на подоконнике, я беззастенчиво купался в благополучии, ласке и насквозь пропах особым запахом свежего хлеба, мыла и лаванды, а ещё чего-то цветочного, что я в изобилии обнаруживал в мягких кудрях жены. Мне было откровенно хорошо.Я прекрасно понимал, что потерял форму и стал до неприличия мягкотел и беззлобен. Мои армейские товарищи подняли бы меня на смех, только вот я на пальцах одной руки мог бы пересчитать, сколько из них дожило до моих лет, не растеряв ни рассудка, ни памяти, ни воли к жизни, за супругу не считая бутылку.И всё же, когда дошло до того, что в голову мою закралась крамольная мысль, а не бросить ли курить, я решительно встряхнулся, вознамерившись предпринять хоть что-то. Мягкотелость развилась во мне стремительно; я не узнавал сам себя?— даже морщины у рта показались мне свидетельством сытости, а не годов лишений и затянутого пояса. Окончательное осознание пришло, когда я ощутил себя паршиво без мягких домашних туфель, которые служанка забыла почистить. Оценив плачевное свое состояние наиболее бесстрастно, я решился и сообщил жене, что отправлюсь в Москву.Вопреки всяческому представлению о реакции жён на вынужденный отъезд мужей, она даже не стала скрывать своего удовлетворения:—?Наконец-то ты навестишь Гошу!Так она звала его, по крестильному имени. А он, как помнится, ни разу не возражал, лишь тревожно смутился, когда она сделала это впервые. Впрочем, едва ли они повидались за всё время более трёх-четырех раз. В остальном они обходились посредником?— мною.Вот я и разочаровал её, совершенно хладнокровно, сказав, что еду предложить роман паре знакомых издателей. К счастью, у неё хватило такта не спрашивать, откуда у меня за два года отшельничества взялись знакомые, да ещё именно издатели. Она сделала вид, что, действительно разочаровавшись, переборола себя, и с тонкой улыбкой повела плечами:—?Роман?— это прекрасно, Гришенька.Давясь копотью поезда, я ухмылялся в усы: конечно же, я ехал навестить Чиргина, пусть в пухлом портфеле со мной мчала и драгоценная рукопись. Свою выходку я определил как невинное лукавство?— единственная моя защита на неожиданную проницательность жены, за которой крылась неумолимая требовательность и взывание к долгу дружбы. Верно, я старался не оставлять моего друга, поначалу чуть ли не каждую неделю досаждал ему своим участием, но, видя его отчуждение, а порой все чаще и чаще вовсе не заставая его дома, я, к своему стыду, отступил… А жена явно ожидала от меня большего,?— как, я уверен, и сам Чиргин. И все же негласное разделение моей жизни на прошлую и настоящую состоялось под перезвон церковных колоколов. Образ жизни главы семьи, пока пусть ещё столь крохотной, диктовал свои условности, и главная заключалась в том, что всё то, чем я жил раньше, либо возвеличивалось до чрезмерной серьёзности (и становилось достойным романа), либо низводилось до юношеских проделок (которые впору приберечь до пересказа детям), а значит, в любом случае не имело места в моей нынешней среде обитания. И потому вырваться из кисейного марева семейной жизни было сродни серьезному проступку, если не преступлению.Оное требовало ауры строжайшей тайны, но свершаться должно было в опасной близости от очаровательного носика жены. То, что этот носик держался по ветру, было частью ритуала: каждый раз, когда я намеревался навестить своего друга, мы с женой соглашались на самый нелепый предлог и расставались на несколько дней, чтобы после обрести друг друга с ещё большей пылкостью.И все же она была права в своем энтузиазме, с которым рассекретила меня: последнее время я чувствовал, что утерял полноправие, с которым ездил к Чиргину, а потому предыдущий мой визит к нему состоялся аж четыре месяца назад. Я искал с ним встречи и после, но, не застав его на квартире, с печалью укрепился в мысли, что он попросту не желает моего общества: последнее наше свидание длилось пятнадцать минут, хотя я предупреждал о приезде телеграммами; на письма Чиргин не отвечал принципиально.Он вообще не любил писать?— потому что, по правде говоря, выходило у него плохо: с ошибками и неопрятно до такой степени, что верно написанные слова сливались в единую спутанную нить. Однако Чиргин любил иронизировать по поводу степени своей образованности: ?Я не посещал гимназии, так что мог позволить себе сразу читать то, что хочется, а не забивать голову академической дурью?.От одного отзвука птичьего голоса моего друга я заволновался, и волнение моё усугубилось на подступах к городу, в котором семь лет моей жизни промелькнули в бурлеске авантюр, переживаний и свершений. Я совсем потерял сон.Я отдал Москве треть своей жизни, но так и не сумел полюбить этот город. Она, скорее, взволновала меня… нет, хуже?— взбаламутила, потрепала, потрясла и пропустила чрез тернии, однако и я оказался не лыком шит, а потому смог урвать свое удовольствие от ежедневной схватки за жизнь в лабиринте городских кварталов. Очутившись здесь впервые, я самонадеянно полагал, что после войны мне ничего не страшно, однако изнанка обывательской рутины показала не зубы мне?— клыки. Я зарычал в ответ, предлагая судьбе вцепиться друг другу в глотки как можно достойнее, с необходимыми расшаркиваниями и приготовлениями; я вознамерился с честью выдержать поединок, и вот, два года назад удаляясь на покой состоятельным молодожёном, я с чистой совестью засчитал раунд себе и уехал без сожалений…Почти. Опьяненный счастьем и гордый своей сноровкой, тогда я посчитал, что сделал все наилучшим образом, оставляя Чиргина, а он искренне заверил меня, что прекрасно за собою присмотрит.На это я и рассчитывал. Этого я и желал.Поначалу мне упорно казалось, что всё хорошо и именно так и должно быть.Я знал всю Москву как свои пять пальцев, каждую её жилку, каждую сточную канавку, и неспешная прогулка по разбитому, разбойничему нашему району принесла мне чувство успокоения. Темнело рано. Город обволакивало ледяное дыхание февраля, словно в кокон, но сквозь пелену чада и ватного воздуха проглядывалась россыпь звезд.Поистине, семейная жизнь пробила во мне брешь, из которой так и хлестала сентиментальность.В лености я зашел в трактир и, пристроившись у запотевшего окна, отогрелся стаканчиком. После заглянул в гастрономию и отвесил себе полфунта буженины, загадывая недурственный обед с женой по моему возвращению, а чуть пораздумав, добавил ветчины: мой друг в целом питал равнодушие к еде, так что в ближайшей перспективе навряд ли меня ждал сервированный из трёх блюд ужин ?— сытость грядущей ночи была всецело на моей совести и кошельке.В подвальчике напротив с апреля по октябрь хозяйка готовила сидр, и яблоневый дух, казалось, настолько въелся в кирпич домов, что и в феврале можно было уловить запах, если аккуратно расщепить его с гарью, навозом и речной тиной.Стена над подвальчиком пестрила афишами перфомансов сомнительного качества. Я не сдержал улыбки над темным плакатом ?Оляк Еверда. Механика иллюзии? с золотым контуром лица, буйными кудрями и выпученными глазами,?— я не раз бывал на выступлениях этого артиста и посчитал шарж удачным и вполне достойным оригинала. Помозолив глаза балетом, вернисажем и водевилем, я окончательно замерз, и, подстегиваемый мыслями о том, сколько придется теперь размораживать ветчину, дошёл до знакомых… да что уж там, по-настоящему родных дверей.Однако встретили меня тёмные окна. С приоткрытой форточкой, что уже о многом говорило. Чиргин оставлял эту лазейку на случай, если забудет ключи или не захочет с ними возиться; к тому же, будть дома этот ненавистник сквозняков, оставил бы он хоть щель февральскому ветру-изуверу!..Благо, я не расставался с собственным ключом и, совладав с тяжелейшей дверью, на удивление легко соскальзывающей с замка, чтобы напрочь смести с ног того, кто не успевал отпрыгнуть с порога, я проскользнул внутрь. Холод стоял тот же, собачий, разве что дышалось труднее воздухом застойным и неколеблимым ничьим присутствием уже, верно, несколько дней. Молчание тоже будто ледяной глыбой завалило нашу квартирку, и не тревожили его торопливые шажки прислуги (а ведь я в последний мой приезд заплатил девушке втридорога, только бы она перезимовала с моим другом). Дурное предчувствие моё подтвердилось, когда я целых пять минут разгребал своё кресло у камина, явно давно не топленного. На столе я обнаружил заросшие плесенью бисквиты, и прикинул, сколько дней отсутствовал Чиргин, и вычислил примерный срок в неделю. Зная образ его жизни и специфику деятельности, я, прождав до позднего вечера, уже было смирился с тем, что мы снова разминулись. Опечаленный, я съел половину ветчины и поймал себя на малодушной мысли о возвращении в тёплое семейное гнездышко, но поднялся жуткий буран, и я рассудил, что сама природа вслед за женой настаивает на том, чтобы я дождался Чиргина во что бы то ни стало. Судя по завыванию в трубах и белесой мгле, что окутала город, за ночь могло намести столько, что только явление моего друга извне могло способствовать моему спасению из заснеженного склепа.Презрев каморку для прислуги и поленившись готовить себе постель в моей бывшей комнате, я устроился на просевшем диване в комнате на нижнем этаже, что была бы весьма просторна, не будь захламлена до потолка; в былые времена я гордо называл её ?приёмной?, а за книжным шкафом у окна обустроил себе подобие кабинета?— ныне же на столе громоздилась клетка, да таких размеров, что подошла бы и Жар-Птице. Признаться, я надеялся, что глухой ночной час прорвётся хлопнувшей дверью и хлынувшим с улицы морозом?— и молчаливой фигурой моего друга, который от удивления нет-нет да возопит петухом: я ведь не дал ему ни единого намёка, что в эту февральскую ночь его встретит скорчившееся на диване моё непробудное тело, как в старые добрые времена. Тогда, бывало, возвратившись уставшим, несколько дней проработав на износ и вот добившись победы, я сражался за этот трижды продавленный, подъеденный молью, мерзко пахнущий, но бесконечно мягкий, будто свежий стог сена, диван. Однако Чиргин зачастую прямо к моему приходу будто нарочно вытягивался там оглоблей, пьяный до мёртвого сна, чем представлял мне нравственный выбор: спихнуть его на ковёр и занять полагающееся мне ложе или же из последних сил, рискуя свалиться с шаткой лестницы, ползти до моей тесненькой опочивальни с жесткой, дряхлой кроватью.Гордый, будто после отчаянного сражения занял наконец стратегическую высоту, я уместился на диване и заснул прямо в шубе.Чиргин не впускал холода, не хлопал дверью, не вытирал ног в прихожей, не шёл по коридору… просто возник над диваном и провозгласил:—?Я рассчитывал на буженину.—?Буженину я взял для жены,?— сквозь сон предупредил я его, беспомощный перед дурным предчувствием.—?Я знаю. Завтра возьмёте ещё.Я окончательно проснулся и приподнялся на локте, в кромешной темноте тщетно выискивая его вытращенный взгляд: пришлось довольствоваться тенью, что возвысилась в изголовье. Я знал, что он улыбается.—?Неужели всю? —?безнадежно уточнил я.—?Я неделю не ночевал дома,?— скрылся за глухим покашливанием ответ и завершился бесстыжим вздохом:?— Конечно же, всю.Я скрипнул зубами, но уже сел и проворчал:—?Где же вас носило?—?Мне это спрашивать у вас?Промелькнула пауза, спаленная вспыхнувшей спичкой; окончательно ее отпугнул мягкий огонь оплывшей свечи. Словно рубленое по благородному дереву плохим ножом: со сколами, щербинками и ранними морщинами у рта и глаз, лицо Чиргина оказалось на уровне моего в паре сантиметров, трепещущих под стать огоньку свечи.—?Дражайший мой Тушин*… —?проговорил он торжественно и тихо.—?Я надеялся, вы стали выше этого, Чиргин,?— сквозь зубы попытался я предотвратить неминуемое.—?Вы доблестно командовали своей батареей… —?говорил он, уже громче.—?Француз не прорвётся,?— уступил я.—?Прикрытье малодушно оставило вас, но пушки ваши грохотали всё сраженье!.. —?раскатисто провозгласил он.—?У каждого свой путь и свой долг.—?Ваш героизм позволил основным войскам благополучно, пусть и позорно отступить…—?От этого зависило спасение всей армии!—…Боже правый, но зачем же тогда вы здесь! Ах, отчего же вы ушли со своего главного фронта, ведь не все ещё успели спастись бегством! Только не говорите мне, что поддались панике сами и сами же ищете укрытия… —?он страшно сверкнул глазами и громким шёпотом обрубил:?— Но будьте покойны, я вас не выдам…—?А я и не девица, чтоб меня выдавать,?— убого скаламбурил я и с жаром пожал его руку, хлёсткую, как ивовая плеть, сизый взгляд?пузырился смехом; улыбался, по обыкновению, широко, одними губами. Пару мгновений я выспоминал, так ли тени отягощали черты его лица два месяца назад, и убеждал себя, что мрак, залёгший под его глазами и вокруг рта?— лишь игра дрожащего света.—?Когда вы в последний раз были столь претенциозны, Чиргин? —?подначил его я.—?На днях,?— он ухмыльнулся по-дружески, стряхивая с себя излишнюю таинственность, установил свечу на низеньком столике между нами и, расположившись в кресле, дотянулся до бутылки коньяка. —?Когда убеждал одного тверяка, что в прикупе был туз, а вовсе не дама треф.—?А что же случилось с дамой треф? —?принял я от него полный бокал.—?Надо поинтересоваться у неё, я полагаю,?— пожал он плечами, наливая себе второй после выпитого залпом первого. —?Верно, загуляла, барышня. Сделалась падка на особенно уродливые бакенбарды…Я отшутился, в тиши февральской стужи с удовольствием согревался коньяком, прячась за кромкой стакана, наблюдал за Чиргиным. Он не утруждал себя тщательным выбором одежды?— на пальто же накинул бархатный бордовый халат с золотыми кисточками. Вкупе с неразборчивостью он руководствовался экстравагантностью, присовокупляя, что этот халат, к примеру, достался ему от проезжего турка. На сливовый цилиндр или красный галстук он находил другие не менее забавные объяснения, однако расслабляться позволял себе лишь дома: на улицу предпочитал выскальзывать неприметным, словно мышь, что, однако, давалось ему с трудом, учитывая неординарность внешности. Он шатался по городу нескладной оглоблей в одном и том же клетчатом пальто и с красным шарфом; всклоченные немытые волосы торчали взъерошенными вороньими перьями из-под любой шляпы, какую ему только вздумалось бы напялить, а полоумный взгляд рыбьих глаз он придумал скрадывать тёмными очками слепца, коим он порой и выряжался, вдобавок приклеивая себе окладистую бороду, только зачем-то рыжую.Я допил коньяк и разглядел сквозь стекло донышка приклеившуюся к нему игральную карту.—?Вот и нашлась наша подруга. Вы уже сводили её в ?Эрмитаж?*, капитан?Я едва покосился на него?— он вальяжно развалился в кресле (ноги уложив прямо на стол к остаткам ветчины), и его фигура пресыщенного римского патриция в обносках утверждала особый порядок царящего хаоса, гарантируя, что каждая тронутая беспорядком вещь на самом деле находится на своём месте.—?Холод собачий,?— поёжился я. —?Вы с Рождества камина не разжигали?..—?Я сплю в пальто,?— подёрнул он плечами. —?А так как гостей у меня не бывает, то прок топить гостиную.Я обернулся на него: всё так же широко усмехаясь, он смотрел на меня, заложив руки за голову.—?Ну что же, а я? Ваш гость, пусть и нежданный…—?Бросьте, Пышкин. Вы?— хозяин, и дом да возрадуется вашему возвращению.—?Это ваш дом тоже, Чиргин,?— напомнил я ему.—?Ни в коей мере,?— он пошарил за креслом и выудил оттуда бутыль. —?Экономка из меня вышла никудышная, а постоялец?— еще худший. По-хорошему, капитан,?— посмотрел бутылку на свет и с досадою отбросил её в угол,?— вам бы провести борьбу с вредителями. Признайтесь,?— рассмеялся он совсем грустно,?— вы ведь практикуете это на своём огородике? Поганые кроты.Не дав мне найтись с ответом, он рывком поднялся на ноги, не без труда устояв, и гаркнул на всю квартиру:—?Я требую вина!—?Было б у кого требовать,?— лениво хмыкнул я с кресла,?— если в помойной яме, в которую превратилась наша квартира, ещё можно отыскать прислугу…—…то, боюсь, исключительно на той же стадии разложения, что и вон те яблоки,?— Чиргин указал на сервант и с видом любопытствующим, как обыкновенно изучают сласти на прилавке, присмотрелся к той мерзости, что разлилась гнилью во фруктовой вазе.—?Собственно, это выглядит не так уж и плохо. Они ведь уже перебродили…—?Чиргин.—?А ведь выйдет недурственный сидр, как считаете?..—?Юрий Яковлич!—?Григорий Алексеич! —?он обернулся ко мне всем своим длинным нескладным телом, оскалился:?— Намерены произнести клятву трезвенности, а я вас искушаю?..—?Вы искушаете надеть эту вазу на вашу бедовую голову!Я, уже на ватных ногах, подошел к нему, морщась от нарастающей вони, и красноречиво обвел широким жестом нашу квартиру, на что он фыркнул, опередив мою отповедь. Я запнулся, набравши в грудь побольше воздуха, разом потеряв намерение вообще что-либо говорить. Он был прав?— я понимал, на что иду, а потому не имел права на претензии; жалобы же были унизительны и отдавали беспомощностью. С другой стороны, разве не был я бессилен перед его непомерным стремлением к саморазрушению, с которым он воодушевленно ходил по краю бездны всю свою сознательную жизнь?.. А ведь падение его было исполнено крайней степени осознанности; он брал под свою ответственность собственное саморазрушение и настаивал на моем невмешательстве. Я часто пытался объяснить ему, что не способен лицезреть это в холодном равнодушии, на что он принимался твердить об уважении.?Вы не предъявляете покойнику степень его разложения?— так оставьте этот интимный процесс на мое усмотрение?.В такие моменты я малодушно цеплялся за единственное счастье: что не смотрит он на меня в упор. А сами глаза у него были страшные: воспаленные, сизые, чуть навыкате?— глаза жабы, придушенной рукою озорника.И вот сейчас?— лишь миг, но живот скрутило, и я тут же списал это на тошнотворную вонь, за что и уцепился:—?От этого необходимо избавиться,?— вынес я приговор яблокам.—?Раз вы настаиваете… —?Чиргин в притворной печали пожал плечами,?— и нам действительно придется распрощаться с перспективой отменного сидра…—?Всенепременно,?— отрезал я и склонил голову, приглядываясь к вазе, для важности сложив руки на груди. Игра света или же наши спутанные дыхания, а может, это глаз мой уже дергался от абсурда ситуации, но на миг мне показалось крохотное шевеление в вазе.—?Это крыса,?— выругался я.—?Никаких крыс в моем доме! —?вскричал Чиргин, выставляя руку с подвернувшимся канделябром. —?По крайней мере без приглашения!—?Так, довольно,?— я схватил вазу, едва не задыхаясь от отвращения и глухого запаха,?— куда это теперь?!Чиргин вспрыгнул на диван:—?Куда подальше! Где же ваш стратегический гений?! Почему вы не продумали заранее, капитан?!—?Почему вы оставили яблоки гнить?!—?Гнить оставили меня, а яблоки лишь составили мне компанию! —?он выпалил это с дикой улыбкой, и тут же оказался подле, столь быстро, что я не успел и слова молвить:?— Молите о помощи, упрямец, иначе погибните со своим взводом бесславно и в муках!Выхватил у меня вазу, горделиво вскинул голову, в два шага он подлетел к окну, распахнул створку, и дребезг стекла огласил нашу тихую улочку. Чиргин невозмутимо отряхнул руки, устремив в меня немигающий взгляд:—?И где же чествование героев?.. Поступок вполне себе самоотверженный…—?Ведь что вы натворили! —?первым моим порывом было выглянуть в окно, чтобы засвидетельствовать финальный аккорд этого фарса, но тут же в ужасе подумал, не стал ли какой бедолага жертвой буянства моего друга и собралась ли уже под окном негодующая толпа,?— а потому с треском одернул гардину и в бешенстве воззрился на Чиргина.А он, опустившись на ручку кресла, глядел на меня усталыми, покрасневшими глазами с неподдельной невинностью и кротостью, и привычный оскал его сменился робкой улыбкой. У меня сердце стало поперёк горла, и я потупился и подумал, что жена моя провидица и что было бы, приедь я на пару недель позже.Будто в подтверждение моим мыслям, его скрутил жёстчайший приступ надсадного кашля.—?Я пойду за Гауфманом,?— обрубил я. Он ожидаемо замотал головой, на что я подошел к нему вплотную и, грозно засунув руки в карманы, спросил в лоб:?— Как долго вы больны, Чиргин? —?ответа я, разумеется, не получил, и тогда, не сдержав вздоха, зашел с самой тёмной и опасной стороны:?— Ну-с, и как давно? —?он молчал, я повторил ещё два раза, пока он, чуть морщась, обретая нахальства в позе и во взгляде, обронил:—?Давеча. На Хитровку заехали татары…—?Я выпотрошу их как зайцев,?— пообещал я ему. —?Летом мы устраивали охоту, я приноровился.—?Я уже предостерег их,?— совершенно серьезно закивал Чиргин. —?Но вы подумали о себе и о своей репутации? Если вы укокошите парочку татар, то кто же будет расследовать их бесславную кончину?Мы оба понимали, что шутка не удалась, оба со всем тактом делали вид, что вообще ничего не произошло, а я к тому же кусал щеку, лишь бы не вырвалось: ?Когда вы убьете себя, Чиргин, я буду расследовать вашу бесславную кончину и обнаружу, что на самом деле виновен я?.Но пока я зажмурился и помог ему встать. Шёл он резво, но привалился ко мне со всей тяжестью своего изломанного тела, и я почувствовал, как его лихорадит. Пока мы преодолевали лестницу до мансарды, где он и обустроил себе комнату, я думал, как можно в дальнейшем предотвратить подобное; когда я уложил его в постель, я гадал, как можно выторговать гарантию, что такое не повторится.Проводя бессонную ночь у затухшего камина, я снова и снова приходил к констатации печального факта: я бессилен. Я знал Юру Чиргина слишком давно и хорошо, чтобы питать ложные надежды. Однако, обрывал я себя сразу же, разве не этим я и занимался, когда отсиживался у себя в деревне под кустами ежевики, бросив моего друга одного наедине с самим собой и его злостным недугом?..Будто бы восемь лет нашей дружбы ничему меня не научили.Полагаю, пришло время сделать некоторое отступление и объясниться, как же мы с ним пришли к такому печальному положению.Всё началось с того, что лет шесть назад я перебрался в сей гнилостный квартальчик на сожительство с Юрием Яковличем по крайне примечательному стечению обстоятельств, кое чуть не обошлось мне ценой собственной жизни, но по милости Божией обернулось невиданным открытием и судьбоносной встречей.Итак, лет шесть назад, стоило мне перейти на новую должность, по некоему бюрократическому недоразумению сочли, что я ушел в отставку, и лишили меня казенной квартиры. Я же только поступил под иное начальство и был слишком скромен, чтобы дерзнуть пожаловаться на свое стесненное положение. Случилось то по декабрю, и нетрудно догадаться, что моя неприхотливость повергла меня в суровое испытание. Прежде всего, меня ограбили во время исполнения служебных обязанностей, а именно?— в суматохе облавы, но обратиться за помощью всё к тому же начальству мне не давала уже гордость. Несколько недель я катился по наклонной с проеденных матрасов ночлежек (где я подцепил вшей и еще какую-то кишечную дрянь) через продуваемые лютой метелью чердаки, пока не очутился в обледеневшем подвальчике. Отогревался я в департаменте, заявляясь к своей конторке раньше петухов, и убираясь вон только под грохот ключей и ругани сторожа. Я осунулся, зарос, озверел и, теряя последний сон под лютыми набегами холода, с горькой иронией вспоминал палящее степное солнце, изжариваясь под которым, мечтал о русских морозах. Вот они и застали меня врасплох. Я был совсем плох, когда, в надежде хоть немного согреться, вливал в себя сущую отраву за последние копейки. Ютился я в пивнушке в самом темном углу, но к печали моей, из одежды у меня остался лишь форменный тулуп, и я понимал, что стоит окружающему сброду проморгаться, как лисы набросятся на легавую, и останутся от меня рожки да ножки. Я был готов постоять за себя, но голодные дни и бессонные ночи превратили меня в живого мертвеца; я оплакивал не жизнь даже, а попранную честь: и в Туркестане под визги кочевников я бы стяжал кончину достойнее.Верно, Господь судил мне ещё учиться смирению и послал мне спасение… но от кого?.. От человека, которого я с первого же взгляда заклеймил самым безнадежным созданием, кое земля носила. Помнится, я сочинил целый фельетончик о нашем знакомстве, рассказывая обо всём Аленьке, а значит, ещё будет место об этом написать подробнее. Сейчас же отмечу лишь, что к тому моменту, как Юрий Яковлич влил в моё окоченелое тело яростной водки и укутал в шубу, явно чужую, мы уж с год как примелькались друг другу, но едва ли снимали друг перед другом шляпы. Я допытывался до него позже, как он узнал меня в той облезлой драной тушке под дверями пивной, а он отвечал, что ?по угрюмости щёк?.Так я и очнулся в тепле на продавленном диване, укутанный как младенец в прожжённое спиртом тряпьё, и узнал, что нынче Рождество.Юрий Яковлич гнездовался в Сорокинском переулке* на какой-то мансарде и предложил мне в распоряжение первый этаж (прежних квартирантов он попросту выжил своим диким соседством); как ему удалось надуть хозяев, что я вселился безо всяких затруднений, оставалось лишь гадать,?— он раз признался, что превратил их в угрей. В ту пору мне было не к месту торговаться и я смирился, а после и прижился, а когда спустя года три сносной службы меня вновь приставили к повышению и предложили переселиться на ?квартирку получше? (как я и полагал, начальство пребывало в глубокой убежденности, что все это время я ни в чем не стеснен), я… отказался. Перед начальством я отшутился, что-де жить в сердце самого разбойного района мне только на руку для отчетности, да и на извозчика тратиться не нужно?— до свеженькой работы рукой подать. Мы с приставом посмеялись, а вечером смеялся уже Чиргин и бахвалился, что прописал в своём логовище видное лицо московской жандармерии.Юрий Яковлич Чиргин не утруждал себя упорядочиванием собственной жизни, избрав вечную неприкаянность с привкусом безысходности?— словно неспокойный ветер в вереске северных полей, он сновал по трущобам города, порой врываясь в фешенебельные кварталы, с одной ему мыслимой целью, ничего не приобретая, ни к чему не стремясь. Когда мы только познакомились, он уже превозмог нужду, и проблема добычи хлеба насущного не занимала его живое воображение всецело; однако именно фантазию и гибкость ума он использовал как инструмент для обеспечения себе достойного существования (по крайней мере, так он определял свое состояние, зачастую крайне плачевное?— но еще бы он это признал!). То, что на первых порах не дало ему умереть с голоду, теперь он рассматривал как развлечение, причем достигнув в этом деле подлинного мастерства. Перелёты игральной карты через гостиную,?— я уже и бровью не вел на подобные банальности. Я знал, что Юрий Яковлич Чиргин, или, как он был известен (и довольно широко) в определенных (но далеко не узких) кругах, маэстро Оляк Еревда, являл подлинную магию в подпольных клубах, а порой?— и на большой сцене. Сам Чиргин предпочитал прокуренные подвалы раскатистым амфитеатрам, жалуясь в первую очередь на ханжество высокой публики, не способной вынести трюк более дерзкий, чем голубь из рукава.За пять лет знакомства и сожительства произошло странное: мы не только притёрлись, но и привыкли друг к другу, что казалось невероятным, учитывая крайне глубокое расхождение и в родах деятельности, и в образе жизни, а также мировоззрении, вкусах и даже происхождении. Неуместно говорить о ?волне и камне?*, мы едва ли заслуживаем столь поэтической метафоры; но вопреки всему мне даже удавалось заручаться его помощью и содействием в самых неожиданных моментах моей следовательской деятельности.Сколько бы он ни морщил носа, ни фыркал, что не в его компетенции ?рыть землю?, и он ?не псина какая, чтобы след брать?, но он оставался самым юрким и проворным обитателем низов, куда из раза в раз вели ниточки страшных преступлений, которые попадали в руки сыскного отдела. И он помогал. Помогал так, что Господи избави, в исключительной манере: выряжался, выёживался и выискивал лазейки, каких я и представить себе не мог, и дельце выгорало, если не полыхало синим пламенем... Соработничество выходило похлеще, чем в известных баснях что про лебедя с щукой, что про квартет, ведь Юрий Яковлич, совершенно презирающий жизнь честную и обыденную, нарочно искал себе приключений самого сомнительного характера. Он уносился вдаль, необременённый ни понятиями приличий, ни рамками закона, не имея совершенно никакого образования и руководствуясь единственно своим чутьем, что складывалось из его опыта варки в котле человеческих пороков и таланта видеть людей насквозь, а ещё?— совершенным пренебрежением собственной жизнью (за что смерть считала его слишком пресным блюдом)… Я же оттирал пот с похолодевшего лба, ужасаясь, как же я буду отчитываться перед начальством, раз пошла такая свистопляска. Однако Чиргин, персонаж обречённый, проявлял интерес лишь к столь же безнадёжному, а потому риск из раза в раз окупался, вопреки всякому здравому смыслу, в конечном счёте выходило всё весьма удачно, и после буйной ночки мне оставалось лишь сочинить правдоподобный отчёт и заслужить белую зависть сослуживцев, которые, чаю, догадывались о моём козыре.А козырь мой вёл крайне разнузданную жизнь и якшался с самыми отбросами, однако не запятнал себя проступком большим, нежели мелкое щипачество, да и то, в самом начале своего творческого восхождения (я тогда ещё даже не прибыл в Москву). Он заслужил репутацию сомнительного лица, которому невозможно ничего вменить в вину, но которое постоянно оказывается там, где происходит что-то мокрое. Зачем-то он, с чувственностью поэта ненавидя зло, истязал себя пристальным наблюдением за всяким его проявлением; его влекло зрелище порока, хотя ни в чьих глазах я не видел столь глубокой скорби по каждой глупой жертве, что выбрасывало на берег московского дна.Доходило до того, что он рассказывал мне жуткие историйки, постигшие какого-нибудь его знакомца, уверял, что в полиции о таком даже слушать не станут, а человек-де страждет, так как же смею я, блюститель благочестия и проч, и проч, закрыть глаза и умыть руки! Он сам же подбивал меня на эдакую частную практику, и порой я не мог ему отказать. Откуда-то в нём бралась эта внезапная решимость спасти судьбу случайного человека, и мне ещё предстояло пройти с ним бок о бок через ледяную пустошь, чтобы наконец понять, что им всегда двигало и к чему он искони стремился.Только это и помогало мне закрывать глаза на его вседозволенность. Я утешал себя тем, что в сотрудничестве со мною, с делом закона, он опускается на дно не из корысти, но чтобы помочь другому отчаявшемуся существу, и, признаюсь, подобная перемена в нём крайне льстила мне, и ею я оправдывал наше сомнительное, трудное и непредсказуемое соседство, за пять лет переросшее в непостижимую, сложную, кривую-косую, но подлинно крепкую дружбу.Желание общения со мною, ?стражем порядка?, как он задирал меня, я объяснял неистребимой искрой света в его сумрачном существе; и, привлекая его всё чаще к моей деятельности, я отмечал в нём едва заметные, но такие славные перемены! Глаза его в редкие минуты теряли в лихорадочном свинцовом блеске и обретали в мягкой синеве.За такие минуты я готов был бы до смерти служить в жандармерии и браться за самые отчаянные дела, но…Явилась та, что решила мою судьбу, даровав лёгкость, радость и столь давно желанное, а оттого и почти что невероятное умиротворение.Почти.Я не мог не думать о том, что оставляю Чиргина, который сам себе был сущим бичом, и особенно прорывалось это в минуты праздности. Однако, почетно уйдя в отставку, я собирал по квартире свой скромный скарб, удовлетворённо припоминая о приличных накоплениях, которые мне хватило ума не растратить за холостой жизнью, и думал, что, в конце концов, разве не взрослые мы люди, и разве наша дружба с Юрием Яковличем уже не дала ли доброго всхода? Поверьте, я хорошо знал его, лучше всякого, и пусть многое в его мечущейся натуре оставалось мне загадкою, я все же мог поручиться за его волю и способность к выдержке. Если бы он только захотел, он бы раз и навсегда переменил свою жизнь, и я искренне уповал на то, надеясь, что своей женитьбой подаю ему пример.Он отвечал мне остывшей улыбкой и желал счастья.И вот сегодня он улыбнулся мне точно также. Я вынужден был признать своё поражение. Юрий Яковлич Чиргин триумфально шествовал ко дну, и я совершенно не знал, что же делать.Я так и не смог добиться от него, где же его угораздило так растратить своё здоровье?— пусть он вечно отшучивался, что всегда выходит сухим из воды (каждую пятницу на сцене захудалого театрика?— в буквальном смысле), а застудился до надсадного кашля и лихорадки. Наутро ему лучше не стало, и мне пришлось брать штурмом приемную доктора Гауфмана, нашего несчастного соседа. Порой мы соревновались с ним заочно, кто кого выживет с улочки, на деле постоянно оказывая друг другу посильную помощь. Конечно, по большей части просьба исходила от нас, и Гауфман, пряча в карман трубку, а за щёку?— ворчание, приходил и помогал разобраться в подробностях какого-нибудь душегубства. Бывало, я заявлялся к нему домой с джином в качестве извинения и одновременно предлога посидеть над очередным слишком запутанным случаем. Когда я отошёл от дел, я лично попросил своего непровозглашенного коллегу присматривать одним глазком за Чиргиным. Гауфман был человек чести и ожидания мои не подвёл (у него действительно был только один глаз, и я до сих пор терзаюсь, не воспринял ли он мою просьбу излишне буквально)?— в открытках на Рождество и Пасху, которыми мы обменивались еще во времена соседства, отныне приписывая, что Чиргин ?всё ещё жив?. Подобные сведения успокаивали мою совесть изрядно, но учитывая то состояние, в котором я застал своего друга на этот раз, я уже не удивлялся формулировке доктора: ?Всё ещё?.Так он мне и сказал, осмотрев Чиргина, что под утро начал задыхаться надсадным кашлем. Морща нос от вида гостиной, при дневном свете совсем непотребного, Гауфман дал все предписания и ушел, самолично назначив будущее благодарственное распитие джина.До обеда я просидел рядом с Чиргиным, ожидая, пока он очнется, чтобы подробно выслушать все оправдания столь халатного к себе отношения. С каждым новым своим визитом на нашу квартиру за последний год, я начал замечать, что Чиргин вконец исхудал, и глаза горят жёстко и отчаянно; по скупому рассказу Гауфмана, всё чаще пропадает подолгу невесть где и вообще не бережёт себя.Тогда я искренне не мог понять, почему.Не смог или не захотел объяснить мне этого и сам Чиргин, когда пришел в себя. Я бы вконец обиделся и уехал домой, потому что в своей холодности и отказе от какой-либо помощи и заботы он становился невыносим, если бы я не заметил неприкрытую радость и облегчение в его взгляде, которые он не успел запрятать в себе, как только открыл глаза. Мне не составляло труда читать Чиргина как открытую книгу; как же он был порой смешон в своих попытках что-то утаить от меня?— меня, человека, проведшего с ним пять лет! И он понимал это, и от этого ещё больше порой злился сам на себя.Пришлось совершить вылазку за продовольствием, несмотря на глубокий снег, что укутал Москву в ватный тулуп. Продираясь сквозь снежные преграды, я с победоносным кличем вернулся к обеду не только с провиантом, но и с новой прислугой. В тот день я, верно, изрядно измотал бедняжку непомерной работой, но вместе с ней нам удалось привести квартиру в мало-мальски приемлемый вид, пусть царство полнейшего бардака крепко держало оборону. Девушка, осмелев, начала тихонько напевать, и под потрескивание поленьев (пусть и слегка трухлявых) в вычищенном камине в дом наш медленно, но верно возвращался уют.В самый разгар нашей деятельности кто-то постучал в окно. От неожиданности я списал почудившееся на птицу, но стук проявил настойчивость — и, прижавшись лбом к стеклу, которое не давало мраку и холоду улицы прорваться вовнутрь, я разглядел настырного визитера — даму статной фигуры в дорогой собольей шубе. Я не успел собраться; мысль о том, что Чиргин завёл себе знакомую в высшем обществе, разбухла в моём мозгу, словно губка, и я даже успел приписать его болезненный вид на последствия губительной страсти. Пока я маялся дурью, прикидывая, как бы сойти за достойного человека в этом логовище, служанка суетилась и вместо меня краснела за нашу гостиную, удалилась в прихожую и через пару минут, за которые я выдумал позу, как бы солиднее расположиться в кресле, вернулась, коротко доложив в неумелом книксене о посетительнице. Только после та вошла.Я резко поднялся и поклонился: передо мной была благородная дама от корней строго убранных смоляных волос до кончиков тонких пальцев, стиснутых кожей перчаток. Бледные губы раздвигались в словах кратко, точно, достойно. Синие глаза смотрели пронзительно. Мне, как никогда, стало стыдно за кипу неразобранных бумаг на столе, за пятно кофе на диване, за линялый ковер, за бутылки (которые служанка находила в самых неожиданных местах и за три часа сложила в небольшую гору), за разворошенный камин и стойкий запах ветчины и протухших бисквитов. Тонкое белое лицо посетительницы больше походило на гипсовую маску; самое большее, чем она позволила себе выразить отвращение к месту, где оказалась, — так это затрепетавшие крылья прямого носа.Я спохватился, что она, верно, и не думала увидеть здесь постороннего, то есть меня, и поспешил представиться. Она же, очевидно, и подавно сочла ниже своего достоинства произносить при мне своё высокое имя; к тому же, не нашлось лакея, который во всеуслышание представил бы её. Чуть приподняв бровь, она осталась равнодушной на моё предложение присесть, и весь наш недолгий разговор мы стояли.Мои вялые любезности она отсекла с убийственной вежливостью, объявив, что надеялась застать господина Чиргина. Я подивился её выдержке, но следующая её фраза выбила меня из колеи. Она скорее утверждала, нежели уточняла, здесь ли предоставляются услуги частного сыска? Я обомлел, а она с той же железной стойкостью оповестила, что получила адрес и направление к Юрию Яковличу Чиргину по ?частному вопросу?. Она была бы рада ошибиться, но единственная тень, что пролегла на её безупречном лице, была тень тоски, и она стояла предо мною посреди гнили и запустения нашего дома и из последних сил крепилась. Очевидно, дама пребывала в крайнем отчаяньи, и эта мысль вытеснила из моей головы всякие прочие домыслы и непонимание, что вообще происходит. Я справился, что сам – следователь в отставке и могу проконсультировать её по ?частному вопросу?, но одно упоминание полиции насторожило её. Сомнение охватило её — так она сжала свои белые перчатки, скупо повторив, что ей рекомендовали именно Юрия Яковлича. Я попытался убедить её в своей компетенции, но она уже явно жалела, что вообще здесь оказалась: последнюю надежду на взаимопонимание и доверие убило отсутствие на мне галстука.Но всё же под мрамором её кожи, на виске, голубой жилкой билась тоска.— Моего мужа хотят убить, — говорила мне она и сжимала свои белые перчатки. — Мой свёкр совсем плох. Чахотка. И моего мужа хотят убить.Стекло её глаз блестело недоверием ко мне, по-домашнему встрепанному, потерявшему деловую хватку чудаку с дурацкими бакенбардами. С женской опрометчивостью она успела вообразить себе героя, и таковым в её воображении стал мой друг, которого она и в глаза не видела, но откуда-то уже была наслышана: нет, пала столь низко, то есть до нашего адреса, она отнюдь не сразу, поначалу обратившись в пару именитых агенств. Там восхитились её персоной, но проявили полное пренебрежение её страхами; подобные чувства испытывал уже и я. Со своей стороны она тоже совершила ошибку: отказалась признавать во мне равного, полагая таким исключительно моего друга.Юрий Яковлич Чиргин же лежал тогда на мансарде, чихал, кашлял, с ума сходил от колючего шарфа и не мог дождаться служанки с очередной чашкой горячего молока. Я же не мог сказать госпоже N ничего дельного, кроме как заверить её в том, что господин Чиргин, умелый следователь, непременно займется её делом и сохранностью жизни её мужа, как только справится с одним сложным делом (жуткой простудой). Тогда, в феврале, она ушла, уже не так судорожно сжимая свои белые перчатки, чем час назад, а всё, чем я помог ей — так это наказал писать в случае чего по нашему злополучному адресу.Поднявшись к Чиргину, я нашёл его завернувшимся в три халата в феске и с сигарой. Заставив его выпить лекарство, я сел на кучерявый ковер и коротко обрисовал ситуацию. Чиргин хмыкнул:— Работа всё же волк: вцепилась в ваш откормленный бок при первой же возможности.— Что это за шутки! — вскричал я. — Сударыня требовала исключительно вас, отказавшись поведать мне подробности и вовсе признать во мне компетентное лицо! А я указал ей мою выслугу! Но… Причём тут вы? Её направили сюда из ?Бюро Разыскина?, куда она обратилась поначалу и, прошу заметить, направили именно к вам! К Юрию Яковличу Чиргину! С какой стати?— Небось Пашенька Панамов из ?Разыскина?, вот это высший класс, — захохотал Чиргин, — не то что ваше домашнее чудище, — он ласково улыбался, а я даже не устыдился. — Неудивительно, что парни Павлуши дали madame от ворот поворот: по вашему докладу, у неё не дело, а сущая нервная сумятица. Они, однако, обозрели вконец, снова подшутили надо мной и вашим добрым наследием и направили ничего не подозревающую madame в моё логовище…— ?Снова?? — всполошился я. — Неужто это вошло в практику? Вы действительно… принимаете клиентов?..— Я не публичная девка, чтобы заводить клиентов, — огрызнулся Чиргин и перегнулся ко мне через подушку: — Я предупредил вас сразу же, ещё давно: между вашей благородной деятельностью и мною есть лишь одно связующее звено… — он все же замялся на миг, и тон его смягчился: — Вы, Пышкин. Вы и ваш энтузиазм, с которым вы втягивали меня в копошение в чужих судьбах. В этом занятии я не вижу ничего привлекательного: люди одинаковы в своей гнилой сущности, и я от них ничем не отличаюсь, единственное исключение, знакомое мне, — это опять же вы, — добавил он скороговоркой. — Поэтому вам было так непросто, — тут же обрубил он, — вы пытались расчищать грязь, не пачкаясь, а это блажь. Ваша самонадеянность всегда меня забавляла.— Однако же ваша самонадеянность! — воскликнул я. — Неужели?! Это… это правда?.. Признайтесь, что за паскудный договор вы заключили с ?Разыскиным?, с прочими…— Полноте! Сразу видно государственника, ?заговор?, тоже мне! Народ попросту намотал на ус, что вы, легавый, пять лет кряду зачищали район, и, вестимо, не без моего причастия. Как мне за подобные знакомства ещё не закололи в проулке, я сам гадаю, видать, репутация работает: пугаются, что я превращу их в мартышек. Нет и ещё раз нет, милый мой Пышкин, — качал он головой, — к вашей профессии я нисколь не причастен. Выходит так, в ваши золотые годы люди, видать, углядели мою зловещую тень за вашими плечами, да и что уж там, я весьма широко известен в самых падших кругах, и наше с вами соседство и особенность вашей сыскной деятельности уже давно стало достоянием самой дрянной общественности… Да, — выдохнул он наконец, — порой притаскиваются. Порой ?Разыскин? и компания отсылают сюда то, с чем не желают возиться — исключительно злой шутки ради, уверяю вас, у них зуб на меня с тех пор, как я скромно поучаствовал в некоторых ваших успехах. Но, прошу вас, не ревнуйте. Слава совестливого, порядочного следователя за вами, неоспоримо. Я же развлекаюсь нравственной эквилибристикой, если угодно, не более того.— Объясняйте это женщине, что дрожит за жизнь своего супруга, — после недолгого молчания сказал я. — Я вот не сумел ей ничем помочь, — да она особо и не хотела моей помощи — пришла за вашей, надо же! Очевидно, в полицию она не обратится со столь личным вопросом. Что я мог ей сказать?.. Что бы ей сказали вы?Однако вскоре мы сошлись с ним во мнении, что подобная картина распространена и не представляет никакого интереса: нервная жена, трусливый муж, наследник состояния, завистливые родственники — обыкновенный сценарий, что не выходит за рамки злословия, зависти и злорадства.— И всё же, — дулся я, — эти ребятки ?Разыскина? повредились в рассудке. Как можно так шутить! Отправлять невинную душу прямо в лапища Юрия Яковлича Чиргина, тунеядца и редкостного грубияна, человека крайней халатности…Чиргин на мои слова нарочито поправил воротники своих халатов, и вот я уже не сдержал смеха — он подхватил, торжествуя:— Ох, спасайте общественность от моего тлетворного влияния! Увы, вас так запросто отпустили из департамента только из ужаса перед вашими бакенбардами, Пышкин! А ваши усы в былые времена служили гарантом качества — прошу, верните их, если думаете вновь возвратиться к своей блестящей карьере! Уверен, вас примут с распростертыми объятьями. Только посидите чуть-чуть у окна, надобно выветрить ваш провинциальный душок! Я поклялся, что никогда этого не случится — ни прощания с баками, ни возвращения к сыскной деятельности, — и знал ли я тогда, на что обрёк себя же своим упрямством!.. Первым небрежением подло воспользовался Чиргин, вторым же… Сама судьба.Но пока мы веселились и растительность на моей сытой физиономии озаботила нас в тот день больше, чем случай госпожи N.Когда ещё мы так ошибались…________[1] Сорокинский переулок?— ныне Институтский, располагается в районе Марьина Роща, который Пышкин справедливо характеризует как ?разбитной, разбойничий?. К слову, неподалеку от Сорокинского переулка пролегала улица Божедомка, где родился Федор Михайлович Достоевский.[2] Капитан Тушин?— герой романа Л.Н.Толстого ?Война и мир?.[3] ?Эрмитаж??— один из самых фешенебельных ресторанов Москвы.