Пыль (1/1)
Холодный свет зелёной настольной лампы выхватывал из тьмы кабинета совершенно дикую картину. Он сидел передо мной измученный, спокойный и абсолютно покорный, и это добивало меня больше всего. Он доверял мне и отдавал себя в мои руки, как всегда, и даже сейчас. Он смотрел мне в глаза своей расплывающейся и пронзительной зеленью и едва заметно дрожал?— это всё нервы, усталость, бессонные ночи, адское напряжение. Дрожала и рука моя, сжимавшая револьвер, но это уже совсем от другого. От страха, липкого и недостойного, ползущего по спине, парализующего волю. Мне казалось, что я вот-вот проснусь, и сердце моё колотилось, заглушая надрывающийся дверной звонок. К потолку из пепельницы модерновыми изгибами тянулась струйка плотного белёсого дыма. От него плыло в глазах, от него и, может быть, от слёз, что так и не смогли пролиться. Отличнейше известно, где находится сердце, это профессиональное, чёрт возьми. Не зная, можно промахнуться, но я не мог себе этого позволить, как не мог позволить себе испортить его лицо, даже теперь, когда знал, что спустя каких-то пару минут отправлюсь вслед за ним. Он глубоко, преувеличенно глубоко и медленно дышал, и каждый его вдох передавался мне через холодную воронёную сталь. Какой-то из них должен был стать последним. Молниеносное, спонтанное и единственно возможное решение. Он принял его с неожиданной молчаливой покорностью, и ему было легче, чем мне. Я-то всё никак не мог решиться поставить точку. Мне казалось, что в этой своей слабости я похож на несчастного испуганного мальчишку, читавшего романчики про войну, а потом вдруг оказавшегося на войне настоящей и увидевшего смерть.Он сам из баловства когда-то научил меня стрелять. Где-то в лесу под Москвой, терпеливо и внимательно, хоть и смеялся над тем, как я боялся поначалу даже просто взять револьвер в руки. Я до сих пор помню, как бережно и ласково он брал мою руку в свою, как пользовался лишним поводом обнять меня за плечи и прижаться ко мне, как смешно дышал мне в ухо, показывая, как прицеливаться. Старания его принесли свои плоды, и уже раз на третий я совершенно не боялся и кое-что даже умел. Уверенный, впрочем, что умение это никогда мне не пригодится. Ошибся. Когда в четвёртом часу очередной бессонной ночи раздался звонок в дверь, Женя ни слова не говоря ушёл в кабинет, и я бросился за ним. Посмотрел в его каменное лицо с пустым стеклянным взглядом, на непривычно ссутуленные, бессильно опущенные плечи, на дрожащую в пальцах папиросу. В памяти всплыли картины, что я уже неоднократно представлял, сам того не желая. Тяжёлый запах крови, вид изрезанной и истерзанной плоти. Холод, крики, горчащий на языке страх загнанного зверя. Слышанное где-то. Воспоминания, щедро сдобренные игрой воображения. Женино, оброненное бессильно, и оттого почти безразлично, на днях: ?Они меня замучают?,?— почти единственное опасение, что он высказал. Остальное я видел в его глазах, как он ни пытался скрывать. Я ещё помнил семнадцатый год, рассказы о зверски убитых, замученных офицерах, у нас и в Петербурге, и долетающие до меня вести с фронтов Гражданской, от которых, даже если делать поправку на преувеличение и сгущение красок, леденела кровь. У меня не было оснований думать, что что-то изменилось. Оно лишь спало до времени, и вот, проснулось спустя четырнадцать лет и звонило в нашу дверь. Когда я, будто в забытьи, позорно трясущейся рукой вынул его револьвер из ящика?— увидел в Жениных расширившихся глазах удивление, а потом, абсурдно, но благодарность. Он даже не донёс папиросу до губ, отложил будто бы с облегчением. ?Чтобы не поджечь квартиру?,?— тут же издевательски констатировал разум. Я потеряю Женю в любом случае. Если не я, то другие, но что именно они с ним, тёплым, любимым и живым, сделают, мне страшно было представить.…Сначала-то казалось, что это обычная лёгкая печаль, временами на него накатывающая. Но через неделю она не прошла, не прошла и через две. Всё чаще он надолго уходил неизвестно куда, сделался неразговорчив и напряжён, опять, спустя десять лет завязки, закурил, игнорировал мои приставания и снова стал стонать и разговаривать во сне, но слов разобрать я не мог. В ответ на мои расспросы он убеждал меня, что всё в порядке, но с каждым днём я и сам становился всё беспокойнее и рассеяннее, не зная, как объяснить его капризы и строя самые нелепые предположения. Тем не менее, я так и оставался в идиотском неведении ровно до тех пор, пока совершенно случайно, в больнице, в одном из досужих разговоров в ординаторской не выяснилась истинная подоплёка. По обвинению в контрреволюционном заговоре арестовали брата моего ассистента, бывшего царского корнета, а ныне?— командира Красной Армии, и тут же посыпались воспоминания и домыслы: у одного забрали соседа, бывшего подполковника, военспеца, давно вышедшего в отставку, у другого?— приятеля, некогда сражавшегося за белых. Вспомнились и недавние газетные статейки. Когда я сложил одно с другим, признаться, мне и самому поплохело. Дома я загнал Женю в угол, и он нехотя признал, что я прав, врать мне он никогда не умел. Впрочем, он тут же попытался меня успокоить и сказал, что волноваться нечего и всё в порядке, его всего лишь печалит судьба бывших собратьев по оружию, но я-то знал.Потянулись как в тумане тягостные для нас обоих дни. По вечерам я, не слушая Женькиных возражений, из своей больницы шёл встречать его со службы, и каждый раз боялся, что он не выйдет, а неизменно ошивающиеся у дверей агенты и шофёры скажут, что его забрали. Ночами почти не спали, ожидая звонка в дверь. Известия о том, что арестовали очередного бывшего царского офицера, я ловил с мазохистской жадностью, будто если я буду знать, что-то изменится. Женя принимал эти новости стоически, только всё больше мертвел, и казалось, будто чернота, обступившая его, подходит всё плотнее, и всё меньшее расстояние отделяет его от пропасти. Будто враг, пристреливаясь, попадает всё ближе. Будто свора гончих уже взяла его след, но бежать некуда. Много раз я умолял Женю уехать, но решение, как всегда, оставалось за ним, и решение это было отрицательным. ?Бегу?— значит чувствую за собой вину?,?— отвечал он, уверенный, что его непременно поймают, если мы сбежим. Кроме того, он жалел меня, полагая, что медленно погибать от неизвестности, ожидания и тревоги за него мне легче, чем терпеть опасности и лишения. А ведь я давно отвык от этого за десять лет, настолько счастливых и спокойных, что они теперь казались сном. Даже к службе его я привык, не боялся больше отпускать его. Хоть и опасная, но всё же и у него опыт, и он уже был матёрым ценным сотрудником, его не посылали грудью бросаться на вооружённых бандитов. Да и там было больше шансов уцелеть, чем вот так, когда травят, как зверя в норе. Он предпочёл сидеть спокойно и ждать. Даже в обыденном распорядке нашей с ним жизни почти ничто не поменялось. Разве что мы допоздна не ложились и ночами спали отвратительно и вздрагивали от каждого шороха на лестнице, да чаще стали заходить его приятели со службы?— резкий в манерах и точёно-красивый Анатолий, по виду старше Жени лет на пять-шесть, и всегда серьёзный и спокойный Сергей. Женя запирался с ними в давно уже ставшем нашим общим кабинете, и они о чём-то подолгу говорили. Я исправно играл роль соседа и непосредственно с ними не общался, но, снедаемый оправданным любопытством, пару раз подходил к двери и пытался разобрать их разговор, но говорили они слишком тихо. Отчего-то я доверял этим двоим, но понимал, что и они помочь не могут. Иногда Женя просиживал не один час в одиночестве, так же заперевшись в кабинете. Я знал, что он ходит из угла в угол, курит и говорит сам с собой. Я знал, что выхода нет.Звонок в дверь сменился грохотом. Уверены, что мы здесь, ну конечно, свет-то в окнах… Верно, перебудили уже всех соседей. Интересно, будут ли ломать дверь? Всё равно мы были счастливы. Так, как никто больше не был. Целых тринадцать лет мы прожили вместе. И ещё немного, и было бы шестнадцать лет, как мы знаем друг друга. Если бы мы дотянули до мая… Но теперь был всего лишь март, холодный и колючий, накидывающий на город туманную и дымную вуаль, будто весны и не бывает на свете. А Женя почти не изменился. Разве что поседел сильнее, морщинок прибавилось, но они совсем не портят его. Да здоровье иногда пошаливает: то печень, то сердце, то нога, ещё в пятнадцатом раненная, ноет, но как же всё это неважно… Он остался таким же нежным, по-прежнему только для меня, и так же отзывался на мои ласки, и был так же мил и заботлив, и юношески-лёгок в свои сорок шесть… Впрочем, всё это осталось позади, и легче не вспоминать. Я всё не мог решиться. Прошла всего минута, но мне казалось, что я стою так целую жизнь.Он смотрел на меня почти умоляюще. Вокруг зачарованно расширенного зрачка радужка у него чуть потемнее, болотная, а к краям расплывается в рясковую зелень. Обычно, когда ему бывало тяжело, глаза его светлели и становились почти серыми, но на сей раз они остались отчаянно-зелёными. На переносице резче обозначилась морщина, брови чуть нахмурены. Губы, самые мягкие на свете, плотно сжаты. Идеально сидящий, отглаженный приталенный френч с изящным разлётом плеч и сияющими петлицами, галифе, подчёркивающие его стройные ноги и мягко обнимающие бёдра. Это всегда делало его ещё строже и собраннее, но тут и оно оказывалось бессильно, и весь он был потерянный, сломанный и будто уже мёртвый. Последние несколько недель он был больше похож на свою тень, чем на себя, и взгляд у него был пустой, и только теперь, ухватившись за револьвер, как за надежду, он как будто немного ожил?— напоследок… Я стоял уже непозволительно долго, понимая, как жестоко мучаю его, но палец так и дрожал на спусковом крючке, не в силах нажать.—?Генрих, пожалуйста,?— тихо, с мельчайшей ноткой раздражения попросил он и отвернулся, закрыл глаза.Попросил совсем как раньше, когда по-телячьи ласкался ко мне в постели и лизал мою шею, а я, чтобы подразнить его, никак не реагировал… Воспоминание по эффекту было сродни ведру ледяной воды, вылитой за шиворот, и я будто очнулся.—?Я идиот! —?прошипел я сквозь зубы и со всей силы отвесил ему оплеуху, хотя сам я, пожалуй, заслуживал её много больше.Но и он хорош, не сопротивлялся и позволил бы мне, если бы мне хватило дури выстрелить. Я никогда не бил его, так, разве что мог слегка шлёпнуть, и он, не ожидавший, поднял на меня взгляд обалдело и глупо, пока я трясущимися руками разряжал револьвер?— слава богу, он научил меня и этому. Вовремя: он пришёл в себя и тигриным прыжком кинулся ко мне, пытаясь отнять его и, видимо, довершить незаконченное мной. Патроны с дробным стуком просыпались на пол. Отшвырнув ставший безопасным револьвер в угол, я опрокинул Женю на стол и стал терзать его мягкие губы остервенело и отчаянно. Он не был со мной уже около месяца, и, как на грех, накопившееся у меня к нему напряжение подкатило теперь до темноты в глазах, но я не мог себе позволить.—?Я вытащу тебя, обещаю,?— я не знал, кого я больше пытался в этом убедить, наверное, это звучало фальшиво и глупо, но молчать, собственноручно отдавая его, было ещё тяжелее.Он терпеливо снёс и принял и это моё решение, только сделался какой-то серый, и взгляд снова опустел.—?Не лезь, а то и тебя приплетут,?— спокойно сказал он мне, поднимаясь со стола. —?Открой.Я сам впустил их. Сам. Женя, потеряв всякую волю и как будто всякий интерес к происходящему, стоял рядом с невозмутимостью ведомой на бойню коровы. Вошли пятеро серых, совершенно безликих людей. Дальнейшее я помнил смутно. Кажется, спросили, кто я такой и почему им так долго не открывали. Показали ордер на арест. Я довольно жёстко пытался спорить, понимая всю бессмысленность, но Женя резко оборвал меня. Потом делали обыск. Открывали шкафы, выворачивали ящики, рылись в одежде и в бумагах, безразлично хмыкали над моими рисунками, на которых был Женя. Я порадовался, что он сроду не вёл дневника, а я свои сжёг ещё до знакомства с ним… Но всё же что-то забрали, а я был в таком состоянии, что даже не различил, что именно. Кажется, письма. Естественно, во время обыска версия о том, что нас с Женей связывают исключительно соседские отношения, рассыпалась в прах, но пришедшие даже не высказались по этому поводу, и почему-то мне это показалось особенно жутким. Зато я мог, не таясь, сжимать Женину холодную руку и что-то шептать, успокаивая то ли его, то ли себя. Он меня, кажется, и не слышал. Брезжил серый рассвет, когда они закончили. Женя вёл себя на удивление спокойно, а я, понимая, что, вероятно, вижу его в последний раз, мог только виснуть на нём, разбиваясь о его предсмертную стальную холодность. Ноги меня не держали.В прихожей, когда его уводили, я схватил его и отбил ото всех, прижался к нему, вдыхая чудный его запах. О, как я злился на себя за то, что не уговорил его уехать, что не забрал его силой! Надеялся на чудо, что ли? Ведь всё было ясно с самого начала, а теперь поздно. Женя вяло выворачивался из моих рук, и эти что-то говорили, но я не слышал. А потом, в последний момент, он метнулся ко мне сам, сжал до боли в рёбрах и поцеловал, как целовал в самые нежные и страстные наши минуты, впервые не стесняясь посторонних глаз.—?Всё будет хорошо,?— шептал он так тихо, чтобы слышал только я. —?Я вернусь. У них нет ничего против меня.—?Конечно, маленький,?— я сам не верил в то, что говорил, но старался быть спокойным и не позорить его своей слабостью. —?Конечно.Потом его, брезгливо и грубо предложив нам ещё сойтись прямо здесь на полу, вырвали из моих рук и увели, только шинельные полы его мелькнули, как крылья, и исчезли.Потом была тьма, чьи-то бесконечные холодные приёмные с коврами и занавесками, холодный свет, лестницы, письма, обращения, бесплодные разговоры. Я не знаю, как я не сошёл с ума, лишь одна надежда спасти его держала меня на плаву. Пока была хоть малейшая вероятность, что он вернётся, приходилось жить, хотя жизнью это было сложно назвать. Кажется, я постоянно с кем-то разговаривал. Просил, убеждал, требовал. Советовался. Умолял. Но каждую секунду мыслями был далеко, с ним, и картины его страданий, которых я не мог облегчить, затмевали для меня всё остальное. Быть может, его уже не было в живых, но сердце отказывалось в это верить и цеплялось за самые крохотные надежды, за самые безнадёжные возможности. Всё в доме осталось так же, как было при нём, я кое-как убрался после обыска и не мог лишний раз смотреть на его вещи?— сердце тут же прихватывало. По той же причине я малодушно избегал разговоров с его стариками, хотя понимал, что им приходится не легче. С тех пор, как его забрали, я ни секунды не был спокоен, и даже во сне вздрагивал и просыпался от кошмаров, как некогда?— он сам. К концу апреля надежда снова увидеть его живым почти растаяла, но я упрямо продолжал жить и барахтаться, твёрдо решив не опускать рук до тех пор, пока не вытащу его или не получу достоверного свидетельства о его смерти. Но я даже не знал, где он, не мог выяснить, оттого не мог и навестить его. Впрочем, сомневаюсь, что нам дали бы свидание. Я медленно угасал, и часто стал ловить себя на том, что разговариваю с ним, когда становится совсем уж невыносимо пребывать в сознании.Он вернулся в середине мая, ?за отсутствием состава преступления?. Худой, измождённый и потерянный, с намертво засевшей звериной тоской в глазах. Стоял в прихожей, пока я плакал у него на тёплом суконном плече, мял в руке ветку белой сирени. Он всегда держал свои обещания, и кто знает, может быть, и я сдержал своё.