Семнадцать (1/1)
На этот раз купаться было зябко, хотя Стёпка пожалуй и окунулся бы, будь он один. С прошлого ещё раза помнилось, какая под выцветшей мягкой рубахой загорелая кожа и как сбегают по ней капельки воды. Теперь Генрих рассказывал что-то про импрессионизм, слушая в ответ односложное Стёпкино ?ага? и глядя на его безнадёжно глухую к искусству спину. От принципиального несовпадения интересов было досадно. Сидели в любимом месте Генриха, на крутом травянистом бережку, укрытом от дороги густыми зарослями вётел.Стёпка, устав сидеть, завалился навзничь, подложил под голову руку и жевал травинку, и лицо его оказалось совсем рядом. Хитро и насмешливо глядел на Генриха, зажмурив от солнца один глаз, и будто любопытствовал, дивился барским причудам, слушая вполуха. До смерти, до дрожи в руках хотелось коснуться его?— подумав об этом, Генрих на расстоянии ощутил мягкую ткань рубахи и плотность тёплого тела под ней, хотелось проверить. Прервался на полуслове, без предупреждения рухнул на Стёпку, смешливо браня за то, что не слушает. Досаду как рукой сняло, а Стёпка действительно оказался тёплый, худой и приятный на ощупь, пах милой домашней зверушкой, и от этого на душе стало весело и хорошо. Стёпка ничуть не растерялся и даже обрадовался приглашению повозиться, не то что непрошеной лекции, и осторожно,?— барин, всё-таки,?— обхватил Генриха в ответ и стал катать по траве, и глаза его весело сверкали. Под рукой оказалось его плечо с мягко перекатывающимися мышцами, и возможность сжать его, почувствовать Стёпку в своих руках, совсем близко, уткнуться лбом ему в грудь непонятно взволновала. Озорство уступило место нежности, с какой Генрих в детстве ласкался к матери, когда та была жива, и захотелось уже не трепать Стёпку, а обнять его, всем существом прильнуть к нему, скользнуть щекой по его щеке?— до того он был замечательный, что иначе своё восхищение не выразить. От избытка чувств Генрих прижался губами к его прохладной щеке и почувствовал, как Стёпка слегка напрягся в его руках, но ничего не сказал. Генрих приподнялся, жадно разглядывая его лицо. Хотелось поцеловать его ещё раз. Как будто это могло быть как-то связано с тем, насколько он хорош, хотя всё это, если вдуматься, странно и непонятно, придумали же люди… Не дав себе времени на размышления, Генрих быстро наклонился и коротко ткнулся в его сухие губы. Нос мешался, было неудобно, и в этом твёрдом сдержанном прикосновении не родилось ничего из того, что хотелось выразить. Зато Стёпка замер, нахмурился, а потом вырвался и сел.—?Вы чего? —?Генрих и сам не мог сказать, чего он, и стыдно было за этот свой глупый и странный жест, вырвавшийся будто против воли. Потом в Стёпкиных глазах мелькнула смутная догадка. —?Погодите, вам, может, для дела надо? Девку охмурить хотите?Генрих неловко кивнул, не поднимая глаз, готовый согласиться на что угодно. Прохладный ветер трепал волосы, зачем-то тщательно уложенные перед выходом, становилось зябко. Стёпкин взгляд потеплел, уголки губ слегка дёрнулись вверх и он покровительственно и важно прищурился.—?Это делается не так.Он без предупреждения подался вперёд, подхватил Генриха за затылок и поцеловал сам, слегка наклонив голову набок, мягко, долго, и прикосновение его губ не было похоже ни на что, случавшееся с Генрихом прежде. В груди разлился непонятный цепенящий страх, будто что-то рушилось внутри, а Стёпка, того не замечая, буднично оторвался от Генриха, утёр губы рукавом. Деловито сверкали внимательные серые глаза.—?Понял? —?хлопнул по плечу.Генрих кивнул, оглушённый. Стёпка легко поднялся на ноги и отряхнулся.—?Пора мне, засиделся. Вы идёте?—?Ты иди, я потом.Шаги его и треск прибрежного кустарника быстро затихли. Генрих ещё полчаса просидел, обняв колени, смотрел на медленно ползущую к западу тёмную воду, и в голове царила пронзительная тишина. Потом побрёл домой, и дома долго разглядывал себя в большое мутное зеркало, висящее в столовой.***Ночью не спалось. Простыня сбивалась, подушка казалась то слишком низкой, то слишком жёсткой, луна немилосердно светила в высокое, прикрытое лишь тонкой занавеской окно. Все мысли возвращались к Стёпке и его неожиданно мягким губам. Теперь произошедшее казалось скорее приятным, нежели странным, и всё отчётливее Генрих ловил себя на разрастающемся любопытстве и мысли, что это неплохо бы повторить. К утру мысль превратилась в уверенность, что если не поцеловать его ещё раз, то можно умереть или сойти с ума, но остатки разума удерживали от порыва пойти к нему теперь же. Надо было подождать. Возможно, уже днём ночное наваждение пройдёт и за необдуманные поступки будет стыдно.Но днём не прошло. Полдня Генрих бродил по двору, как сомнамбула, книг в руки не брал и к знакомым не пошёл, а завидев Стёпку который как ни в чём не бывало занимался каждодневными делами и, кажется, уже и позабыл обо всём, прятался где-нибудь в доме и украдкой наблюдал за ним из окна. К вечеру созрело решение. Дождавшись, пока стемнеет, уляжется дом и погаснет свет во флигеле для прислуги, Генрих выскользнул в окно своей комнатушки и, хоть и не собирался делать ничего предосудительного, как можно тише прокрался к конюшне. В летнее время Стёпка предпочитал ночевать прямо там, предоставленный сам себе. Ночь была тихая, свежая. В серебристом свете луны строения во дворе казались незнакомыми, но дорогу Генрих помнил. От скрипа двери в полосе проникающего с улицы света взметнулась тень, с шипением вспыхнула спичка, освещая Стёпку, трогательно взъерошенного со сна.—?Тьфу ты чёрт. Это вы. Я уж подумал?— цыгане или ворьё какое-нибудь.Он успокоился, дунул на спичку, по конюшне поплыл серный шлейф. Генрих успел запомнить, что Стёпка лежит прямо на сене в углу, и наугад пошёл к нему.—?Вы зачем пришли?В голосе лёгкий оттенок тревоги и недовольства, что разбудил, но не слишком сильный. Генрих только теперь догадался зажечь принесённую с собой лампу, аккуратно пристроил её на полу, а сам опустился рядом со Стёпкой. Не зная, как начать, отчаянно стесняясь, положил на сено кулёк с купленными накануне пряниками.—?Можешь мне ещё раз показать? —?начал осторожно и наверное не так, как следовало, но как ещё? —?Как целоваться.Стёпка приподнял и отложил кулёк, недоверчиво глянул умными глазами, и, выглядя непривычно растерянным, пробормотал с сомнением:—?Меня барыня выгонит, коли увидит.—?Не увидит,?— отрезал Генрих и погасил лампу: она больше не нужна, и ни к чему привлекать внимание светящимися в ночи окнами.Откуда-то появилась непоколебимая уверенность, что всё это нужно и правильно. Одуряюще пахло сено.***Через день стояли, укрывшись за какими-то кустами и сараями. Небо розовело облачками, пищали ласточки, и вечер был тих и спокоен. Стёпкина рубаха комкалась в руке и губы льнули к губам естественно и легко. Всё уже было ясно. Стёпка уже не казался небожителем, зато был самым желанным из всего, что есть на земле.Он за два дня привык, не хмыкал больше, не пожимал плечами, сносил всё терпеливо, как старший брат. Генриху приходилось сдерживаться изо всех сил, чтобы не демонстрировать ему всю радость, которая наполняла сердце после каждого его снисходительного согласия, а подходить к делу с той же обстоятельностью, что и он. Класть руку ему на загривок, скользить большим пальцем за ухом и неторопливо, легко и теперь уже мягко, не то что в первый раз, касаться его губ?— всему этому Генрих учился сам, будто что-то изнутри подсказывало, а Стёпка покровительственно и терпеливо нёс роль учителя, позволял Генриху перебирать волосы, трогать ключицы, целовать в шею и дуть на следы от поцелуев, и только посмеивался. Генрих шёл наугад, и с каждым открытием интерес только увеличивался. Стало казаться, что и Стёпка уже не смеётся, даже как будто ждёт этих встреч, и глаза закрывает по-настоящему когда целует, и, забываясь, обнимает чуть крепче, чем необходимо и достаточно. Казалось, он забыл, с чего всё началось, стал принимать как должное?— ему было приятно, а это ещё как льстило самолюбию и стирало их двухлетнюю разницу, уравнивало в весе. Генрих привык и к Стёпкиным плечам под ладонями, и к вихрам волос, и к ложбинке на загривке, и к насмешливым глазам. Привык, а касался всё равно осторожно, едва-едва, как слепой, движущийся на ощупь, ревниво следил за реакцией. От собственной тайны сладко замирало сердце?— такой у него не было никогда, и всё вокруг, вся жизнь была пропитана ею, просыпался с нею и засыпал.Как всё получилось, Генрих не заметил. Просто в какой-то момент Стёпка отстранился на секунду, переводя дыхание, повернулся слегка в профиль и стал своими чертами неуловимо похож на юношу с портрета Боттичелли. Что-то прежде невиданное, нежное поймалось в изгибе губ, отданных обычно залихватской улыбке, не Генриху адресованное, а само по себе, что-то гордое и упрямое чётче обозначилось в контуре лица. Тут-то и ударило в голову, и то глухое и незнакомое, что подспудно зрело где-то внутри, бродило в крови обрывками смутных образов и желаний, вырвалось наружу и до смерти напугало бы самого, если б осталась способность бояться. Но руки сами схватили Стёпку так крепко и решительно, как Генрих прежде и в мыслях не мог себе позволить, вдавили в стену ближайшего сарая и настойчиво потянули его куда-то вниз. Поцелуй вышел нервным, неосторожным, тяжело осел на губах вкусом крови?— непонятно, чьей, и от волнения Генрих не заметил, что Стёпка не отвечает, а вместо этого окаменел в его объятиях. Не вполне отдавая себе отчёт в собственных действиях, Генрих ткнулся поспешным поцелуем в шею и запустил руку ему под рубашку. Что Стёпка его отталкивает понял только когда отлетел в сторону.—?С ума сошли? —?прошипел Стёпка, и такого страха и отвращения на его лице Генрих ещё не видел.—?Тебе же нравилось,?— растерянно проговорил Генрих, ещё не придя в себя.Стёпка в секунду протрезвел или проснулся. Зачарованное и нежное выражение сменилось осознанием?— вряд ли того, что делал Генрих, скорее того, что чувствовал и делал сам.—?Ничего мне не нравилось.Он отделился от стены и, сплюнув, быстро ушёл, не оборачиваясь. На языке крутилось разное. ?Не уходи?, ?Подожди меня?, ?Я объясню?. Всё это теперь было лишним.—?Трус,?— ожесточённо резюмировал Генрих.Сердце всё ещё трепыхалось, ничего не понимая, как подстреленная на взлёте птица. О том, чтобы когда-нибудь ещё к кому-то подойти, а тем более привязаться, больше не могло быть и речи.