Лавина (1/1)
Утром, когда рассвет ещё брезжит в непросветлевшем небе, Аркадий уже беседует в врачом. Пожилой мужчина профессорского вида уверяет его, что беспокоиться больше не о чем, но...– ...Он всё равно очень ослаблен: ранение, холодная вода. При других обстоятельствах точно был бы не жилец. Повезло ему с Вами.Вор, выходит, везунчик, а Аркадий? Проигравший? Когда к утру шок и потрясение улеглись, когда жар перестал туманить разум, Трубецкой окончательно осознал, какую злую шутку с ним сыграла судьба. В каком унизительном положении он оказался.– Пуля прошла через область средостения, не задев ни одного крупного грудного сосуда. Сорок лет практики, а такое вижу впервые.Аркадий думает о том, как это чертовски несправедливо. Думает, что связь с этим человеком – проклятье похуже порчи. От него ведь и не избавишься, к гадалке не ходи.– Я понимаю, вы занятой человек, но рекомендую приезжать почаще. Его выздоровлению это пойдёт на пользу.Трубецкой молча кивает, слушая доктора лишь в полуха, больше занятый собственными мыслями, лихорадочно мечущимися в голове, бьющимися о стенки черепной коробки. Проходя в палату, он даёт знак двум караульным жандармам, чтобы те вышли за дверь.Вор лежит на больничной койке смертельно бледный, но в сознании. На вошедшего Аркадия не реагирует совершенно, продолжая изучать взглядом белёный потолок. Трубецкой решает быть умнее. Ничего хорошего в том, чтобы вести себя, как беспутные обидчивые дети, нет. Аркадий сам подходит к кровати, превозмогая гордость, протягивает руку хотя бы в качестве приветственного рукопожатия.– Аркадий, – возможно, излишне натужно представляется он.– Алекс, – отвечает вор, но руки не подаёт.– А настоящее имя? Александр? От брезгливого выражения на лице карманника у Трубецкого, кажется, внутренние органы скручиваются в узел. Он, про себя чертыхаясь, руку отдёргивает, едва ли не прячет за спину. Вор отворачивает голову к стене. На этом их первый спокойный разговор может считаться законченным.Аркадий приходит на следующий день, а потом в день после него, а затем ещё раз... Чаще всего он застаёт вора спящим и тут же уходит, едва получив от врача информацию о динамике выздоровления. Внутренне отрицая облегчение от того, что видеться и разговаривать с родственной душой не пришлось. Бодрствующим он невыносим совершенно.– Если я не буду приходить, твой организм ослабнет и могут начаться осложнения, – с напускной сдержанностью поясняет Трубецкой, когда при входе в палату замечает мученическое выражение на лице карманника. Детский сад, ей богу.– У меня от одного твоего вида могут начаться осложнения.Аркадий не устаёт поражаться, как ему удаётся даже в предсмертном состоянии, со своим хриплым ослабшим голосом всё равно звучать настолько желчно. Не устаёт поражаться, что это – его чёртово предназначение.?Всё встанет на свои места?, – говорила ему Алиса. Аркадий с удовольствием приехал бы во дворец Вяземского и рассмеялся ей в лицо, если бы не был так занят работой. С каждой их встречей в голове Трубецкого наступает всё большая путаница. Всё меньше хочется ему видеть этого человека.На какое-то время Трубецкой даже практически прекращает посещения больницы. Несмотря на физическую необходимость – не может себя заставить. Там – злое лицо, злые глаза, полные ненависти слова, повторяющие, чтобы он убирался. Несколько минут внутреннего тепла едва ли стоят таких мучений.Врач говорит: ?Думаю, можно переводить его из лазарета в место заключения. Но нужен будет ежедневный надзор тюремного медика?. Аркадий отвечает: ?Возможно, его перевезут из больницы сразу в мою усадьбу, и туда я выпишу врача?.Действительно, в министерстве его уверяют, что смогут сделать исключение из судебной практики ради такого отличившегося служащего. Ну разумеется. Всё, что остаётся – формальности: документальное заверение связи душ, согласие Трубецкого взять преступника под свою ответственность, согласие вора – на сотрудничество со следствием.Аркадий уже считает дело закрытым, а ситуацию – решённой. Начинает набрасывать в голове меры предотвращения побега собственной родственной души из их, как Трубецкому ни странно, теперь общего дома. Новый забор. Сторожевые собаки. Возможно, ставни с решётками. Обрисовывает он это вору легко и быстро, особо не вдаваясь в подробности, будто тут и обсуждать уже нечего. Но когда тот поворачивается на Аркадия и произносит бесстрастно и решительно, без единого колебания: ?Нет, этого не будет?, – Трубецкой откровенно теряется. Смотрит на молодого человека с выражением полного непонимания:– Что..?– Я сказал, что не согласен, – всё так же холодно и уверенно, почти нараспев поясняет он. – Не нуждаюсь в фараонской помощи и следствие твоё в гробу видал. Я ведь, по большому счёту, и спасать меня не просил.– Ты был слишком занят тем, что тонул в Финском заливе, – машинально, бездумно бросает Аркадий и, к своему удивлению, замечает на губах вора короткую усмешку. Его взгляд – всё ещё яростный, презрительный, конечно, но вместо уже знакомых уныния и злобы – непривычно-смешливые блики в глазах.Аркадию от этого наблюдения приятно (самую малость), хоть больше ему чёртов карманник от этого нравиться не начинает. В полученный же отказ до конца поверить всё же не выходит.– Ты понимаешь, что попадёшь под суд, если сейчас не согласишься? – проговаривает Трубецкой медленно, на каждом слове делая акцент.– Прекрасно понимаю.– И что тебя, возможно, казнят..?– Может хватит? – резко обрывает его молодой человек. Голосом не гневным, скорее раздражённым.– Что хватит?– Разговаривать со мной, как с несмышлёной животинкой. Я понимаю, ты у нас убежденный аристократишко, барские замашки так просто не выветриваются, но со своей позицией свысока лучше бы и не приходил вовсе, – в этих его словах Аркадий вновь не слышит ярости, скорее... запал? Удовольствие от возможности поораторствовать? Вор же, переведя дыхание, продолжает:– Ты, держу пари, считаешь, что я тебя не достоин? Что это мне ужасно повезло оказаться твоей родственной душой? Из грязи в князи, буквально, не так ли? Так вот, запомни и впредь не забывай: ты – слуга преступного государства, человек низкий и бесчестный. Плевать я хотел на твой статус. Ты мне омерзителен, и я ничего никогда от тебя не приму. Спасение – тем более. А теперь, будь добр, уходи.Аркадий не знает, не может понять, что чувствует на данный счёт. С одной стороны, это, наверное, первая четко сформулированная претензия в его адрес, а не пустая немотивированная ненависть. С другой... ну это же просто смешно. И отказ от фактической защиты его жизни, от смертельно необходимого ему покровительства – глупость. Трубецкой даже во внимание это особо не принимает. Пока дело в самом зачатке, вор ещё горазд на спесь. Вряд ли он будет так же категоричен накануне, к примеру, вынесения приговора. На следующий день карманника переводят ?Кресты?. Выделяют ему одиночную камеру (по просьбе Аркадия – из тех, что посуше и посветлее, со сносной вентиляцией), койку и табурет. Каменный мешок с решёткой на единственном окне.Трубецкой приходит время от времени. Так часто, насколько это возможно с его работой в министерстве и новообретенной необходимостью оббегать всех важных шишек Петербурга с отчётом и объяснением сложившейся ситуации. Благо, полный контроль над материала дела позволяет не трястись в ужасе за судьбу незадачливой родственной души: у них обоих есть отличные шансы выкрутиться.– Когда ты уже оставишь меня в покое?Вор с самой их встречи говорит ему исключительно ?ты?. Аркадия это не задевает, скорее смешит. Ведь забавно: то, как легко какой-то безродный преступник ставит себя вровень Трубецкому. Как он уверен даже не в их равенстве, а в своём превосходстве. Аркадий всегда открывает дверь без стука и здоровается кивком. Вор никогда приветствие не возвращает, зато извечно в ответ закатывает глаза. Своего рода повседневный ритуал.Аркадий на прощание говорит: ?До встречи??Вор отвечает: ?Ну наконец-то?.Трубецкой узнаёт, что зовут новообретённую головную боль Алексеем Борисовичем Тарасовым. Среди множества поддельных документов, ложных улик и никуда не ведущих зацепок уполномоченные следствием по его большой просьбе выясняют, что родился тот не в Петербурге, вырос не в лесу с волками и воровать начал не из нужды.– Твои родители – зажиточные московские разночинцы, – бог весть зачем заявляет Аркадий во время одного из посещений. Возможно, излишне гордясь своей осведомлённостью.Молодой человек усмехается себе под нос, мелко и невесело:– Копаешь под меня, фараон? Не лучшая идея.В этой реакции привычной злобы, на которую Аркадий ожидал напороться, нет. Трубецкому всё это любопытно до абсурда, хочется узнать о таинственном ?байроническом герое? как можно больше: как прошло его детство, где он учился? Что заставило его выбрать такую жизнь..?– Может, хочешь им написать?Алексей поджимает губы и брови хмурит, словно пытаясь совладать с нахлынувшими воспоминаниями. Отрицательно качает головой:– Они много лет ничего обо мне не слышали. Не будем лишний раз пугать стариков.Это не похоже на рассуждения человека с тяжелым детством или затаенной обидой на родных.– Ты сбежал из дома?– Что-то в этом роде, даЭтого не достаточно. Хочется выяснить больше.– Сколько лет тебе было? – Всё, прекрати. Не твоё дело, – отрезает вор с возмущением, мол ?уже достаточно ответов ты получил?.Трубецкой решает больше эту тему не затрагивать, пока Алексей сам не захочет рассказать. У того же предсказуемо желания не возникает.Аркадий приходит время от времени. Ему тяжело подолгу сидеть возле Тарасова, как минимум потому что тот слишком явно даёт понять, насколько Трубецкому в камере не рады. И всё же ухватить немного тепла, немного внутренного огня хочется – хотя бы раз в несколько дней.Да и к тому же... Аркадий не теряет надежды его разговорить, попытаться поладить. Тут то ли совершенно детское и безобидное любопытство, то ли сентиментальное желание проникнуться своей родственной душой, то ли куда менее благородное третье... прагматический интерес: расположить к себе вора, втереться в доверие, чтобы тот согласился сотрудничать на его условиях.Но Тарасов на светские беседы особо не поддаётся. Если и говорит что-то, лишь с витиеватой издёвкой или прямым оскорблением. Так что почти вынужденно, едва ли не от безделья князь принимается изучать молодого человека: его внешность, манеры, привычки. Занятие это, как ни странно, завораживает. Хоть Аркадию Алексей и не нравится. Совсем.Внешность у Тарасова странная. Его едва ли можно назвать красивым в привычном смысле слова: острые, скошенные, грубые черты, фигурно выступающие под тонкой кожей жилы на шее, коротко остриженные волосы. И взгляд. Демонический, временами почти безумный. Как у помешанного. Смотрит Алексей всегда из-под напряжённо сдвинутых бровей, по-звериному. Будто выжидает момент, чтобы вцепиться Трубецкому в глотку. Князь, хоть и привыкший к большинству повадок карманника, этот взгляд не выносит, до раздражения. – Прекрати смотреть на меня так.– Как, ваше благородие? – разыгрывая непонимание, тянет Тарасов.И голос у вора, когда он впадает в приступы вдохновенной злобы или идеологического ораторства – странный. Нечеловеческий. Будто его устами, издеваясь и поддразнивая, с Трубецким беседует Мефистофель. И каждая цепкая фраза, каждая капля яда с его уст – происки сил тёмных, мистических.Будто в этой нескладной оболочке: иссиня-светлая, почти прозрачная кожа, худое, жилистое тело, беззащитно-бритый череп – не вторая половина его души заключена, а демоническая сущность. Аркадию вся эта мистификация и чертовщина поперёк горла. И Алексей ему не нравится.Мрачными зимними днями, такими обыденными для Петербурга, когда свет почти не пробивается в узкое окошко камеры, или когда Трубецкому хватает глупости наведаться в крепость после захода солнца, Тарасов, молчаливо поблёскивая глазами-колодцами из тёмного угла камеры, заботливо укутанный, укрытый мраком, кажется самым страшным, самым кровожадным из бесов. Лучше не становится, и если попытаться с ним говорить: высокий, гипнотизирующий голос, пронизывающе-резкая интонация, хитро подобранные, оплетающие, запутывающие сознание слова. Трубецкой никогда бы не подумал, что это возможно, но от нахождения рядом с таким Тарасовым, в этом его одержимо-дьвольском состоянии, кожа покрывается мурашками и недобрый холодок то и дело пробегает по спине, вынуждая Аркадия ёжиться, подёргивая широкими плечами.Пытаться согреться, напитаться жаром рядом с такой родственной душой – сомнительное удовольствие.– Тепло ли тебе, девица, тепло ли тебе, красная? – тонко ухмыляется Тарасов. Аркадий иногда забывает о его пронзительной наблюдательности. О том, каким непринужденно проницательным Алексей может быть.– Жарко, – раздраженно отрезает Трубецкой. Спорить с ним, пытаться общаться по-людски, когда Алексей в этом настроении – себе дороже. Вор, бесспорно, способен нагнать на Аркадия жути, но всё же они связаны. Всё же Трубецкой успел выучить, когда с ним можно беседовать, пусть и с натугой, а когда следует промолчать, чтобы не давать молодому человеку поводов огрызаться и паясничать.Тарасов невыносимо упрямый. Неудобный. Трубецкому это не нравится совершенно. И всё же по какой-то причине он не устаёт стараться.– Я принёс тебе кое-что, – радостно заявляет Аркадий с самого порога камеры. Проходя внутрь, аккуратно ставит возле койки Алексея увесистую стопку, обёрнутую пожелтевшей газетной бумагой и перемотанную бечёвкой.– Я, помнится, говорил, что мне от тебя ничего не нужно, – равнодушно напоминает Тарасов, полулежащий на кровати, закинув ногу на ногу.Да, Аркадий помнит. И ему это, чёрт возьми, не понравилось.– Я помню. Но тебя сдал охранник. Сказал, что ты спрашивал о книгах.– И ты решил что? Принести мне Пушкина? Как это мило.– Ты прежде, чем зубоскалить, – устало выдыхает Аркадий. – хоть посмотрел бы.Трубецкой, по правде, боится, что Алексей из своей упёртой гордости даже приближаться к свёртку не станет. Поэтому, когда Тарасов всё-таки подскакивает и принимается ловкими пальцами быстро разворачивать бумажную упаковку, Аркадий уже принимает это за небольшую победу. Даром, что тут больше заслуга камеры-одиночки: от скуки не долго и с ума сойти.– Там кое-то из Чехова...– ?Остров Сахалин?, – зачитывает Алексей с обложки настолько въедливо, что почти комично. – Ты серьёзно?– В образовательных целях, – язвительно, но с улыбкой уточняет Трубецкой.– Несмешно.– А по-моему совершенно уморительно.– Ну вы смейтесь, смейтесь, князь. Всё равно ведь со мной на каторге окажетесь.Алексей продолжает разворачивать книги одну за другой. Восторженно, себя забыв, как ребёнок, получивший в подарок игрушки. Оглушительно шуршит старая типографская бумага.– Это что, шутка какая-то? ?Колокол??Аркадий улыбается – не реакции Тарасова, а скорее собственной интуиции. Он почему-то знал, что это произведёт эффект.– Не шутка, а раритет. Поосторожнее с ним. Страницы не загибать, корешок не заламывать.– Откуда, чёрт побери, ты взял ?Колокол??– Это из личной библиотеки.– Ты... читаешь подобное? – у Тарасова в лице читается удивление напополам с... чем? Уважением? Заинтересованностью? – В ознакомительных целях, да, читаю. Нельзя же замыкаться только на угодных власти книгах.– Твоей власти, – быстро уточняет Алексей. – И что, совсем не стыдно при прочтении? Перед народом, может быть? Кошки на душе не скребут? Вопросы эти Трубецкому кажутся милыми, хоть и излишне инфантильными. Он-то полагал, что имеет дело с закоренелым циником, а тут... такой самоотверженный идеализм.– Я вообще мало склонен к стыду, сожалению и прочим сентиментальным всплескам, – честно отвечает Аркадий. Лукавить перед собственной душой не хочется совершенно, пусть это и не сыграет в его пользу.– О, почему я и не сомневался.Проходит ещё пара дней прежде, чем Аркадий, входя в камеру, слышит голос Алексея. Впервые он обращается к Трубецкому сам, без предварительных мучительных расспросов. Тарасов, словно переступая через множество внутренних сомнений, склонив голову немного на бок, наконец произносит:– Ладно, идеи Герцена, твоё мнение? И именно это, казалось бы, мелкое, незначительное событие и становится отправной точкой. Именно после него происходит невероятное. Они начинают разговаривать.Трубецкой приходит часто. Он, плюя на приветствие и прочие церемонии, с порога принимается расстёгивать припорошённую крупными снежинками шинель и с нетерпением задаёт тему:?Можешь ещё раз объяснить социалистический подход к построению государства???Как ты относишься к движению суфражисток???А что насчёт активного капиталистического курса в Америке??Тарасов, которого он всегда застаёт читающим, отрывает быстрые тёмные глаза от книги и начинает говорить: так, будто ответ готовил заранее.Аркадий не подозревал в себе такого любознательного, детского интереса к вопросам международной политики, конспирологии, идеологического искусства и морально-этических дилемм. Вернее, не так: подозревал, но не находил душевным порывам выхода. Не забивал себе голову тем, что не могло помочь в продвижении по службе.Алексей встречает его без презрения и провожает без энтузиазма. Трубецкой не знает, последствие ли это одиночного заключения и выедающей душу Тарасова в его отсутствие скуки или же бывший вор действительно нашёл в нем сносного собеседника.Аркадий говорит на прощание: ?До встречи?, и в ответ ему звучит: ?Хорошо?.В те редкие моменты, когда разговоры выходят из плоскости политических дискуссий, Аркадий даже задней мыслью начинает допускать, что Алексею приятно его общество. Это, конечно, чересчур самонадеянно, однако...– Когда ты понял? Тарасов щурится, как бы стараясь припомнить. Как будто такой день может просто вылететь из головы.– На Зимней ярмарке, когда ты вышел из кареты. Но подозревать начал ещё раньше, на балу. Ты?– Во время ареста. Когда ты стоял на носу корабля.– О, до или после того, как твои люди нашпиговали меня свинцом? – Ты, вообще-то, тоже в меня стрелял, счёт равный.Трубецкой приходит каждый день. Однажды, привычно входя в камеру, он становится свидетелем картины: Тарасов, растянувшись на койке, глядит широко распахнутыми, отсутствующими глазами в потолок. Руки скрещены на груди, ноги – плотно прижаты одна к другой.– Не читаешь? – спрашивает Аркадий немного озадаченно. Вопрос совершенно идиотский, но, к сожалению, приходит в голову первым.– Это занятие поинтереснее. Репетирую, как буду лежать в гробу.Лицо Аркадия искажает гримаса растерянного непонимания. Немая сцена. Выдержав паузу в несколько секунд для пущего эффекта, Алексей колется и прыскает от смеха. Трубецкой, на мгновение всерьёз заподозривший помешательство, произносит строго, хоть и с облегчением:– Несмешно.– А по-моему – уморительно.Аркадий принимает это сведение счётов, однако всё же несмешно. Лишь от того, что слишком реально. О смерти Алексея с каждым днём становится думать все более невыносимо. Словно, проводя эти жалкие часы вместе, они потихоньку срастаются, притираясь друг к другу. Так что теперь попытки их разорвать неизбежно обернутся немыслимой болью для обоих. Всё равно что сдирать заживо плоть.Трубецкому требуется время, чтобы принять, что это не просто страх замёрзнуть. Что ему может действительно не хватать Тарасова. Что он может за него бояться.Во всём, что касается спасения собственной шкуры от петли, Алексей из рук вон плох. На допросах, устраиваемых ему следователями в отсутствие Аркадия, он даже не пытается сгладить углы собственных революционных воззрений. На Трубецкого же, если тот решается в очередной раз завести разговор о ?сделке?, бросает такие озлобленные взгляды, что остаётся дать обет молчания и сесть лицом в угол.Но Аркадий не жалуется. Он всёрьез убеждён, что лёд тронулся. Ведь теперь они разговаривают, как минимум это должно помочь.Дни летят с поразительной скоростью. Часы, что Аркадий проводит в стенах крепости, окончательно перестают казаться ему временем.– Щипач.– Так, это просто: вор-карманник. Давай что-нибудь посложнее.– Посложнее? Хм, – Тарасов на мгновение поднимает глаза к потолку, раздумывая, и выдаёт: – Ангишвана.?Перевод с воровского на русский?, так называет эту игру Аркадий. ?Перевод с народного на буржуйский?, – насмешливо возражает Алексей.– Ладно, я не знаю. Что это?– Гулянка-попойка, что-то в этом роде. Дальше... Вшивихи?– Мне начинает казаться, что ты эти слова выдумываешь.Алексей смеётся – странно, со звонкими отзвуками. Аркадий смотрит на него, щурящего острые глаза, скалящего в широкой улыбке зубы, и чувствует в животе, чуть ниже рёбер щекочущий трепет, как от крыльев бабочек. Смотрит растерянно и восторженно, потому что, кажется, впервые испытывает это фантастическое, но такое недоброе влюблён.Об идущем процессе по делу Аркадий старается лишний раз не упоминать: подвижек особо нет, и оскорблённое наглостью вора обвинение запрашивает наказание по всей строгости. Зачем Трубецкому лишний раз толочь ему душу. Однако иногда Алексей спрашивает сам. Не о себе, о банде:?Как там они???Марго ещё не отпустили???Можно просить, чтобы их перевели в одну камеру??И Аркадий, прежде не собиравшийся даже осведомляться о приговорах этой шайки, занимавшийся исключительно Алексеем, вынужденно становится посредником. Рассказывает он о них кажды раз, когда всплывает новая информация, вдруг с удивлением осознав, как сильно печётся о них Тарасов.– Что касается твоих нечаевцев...– Оскорбительно, – однажды, не выдержав, перебивает его Алексей. Смотрит на Трубецкого, как на ребёнка, пойманного за грязной бранью. – С Нечаевым я не имею ничего общего, а его ?Народная расправа? – позор революционных движений. – Их по крайней мере держали вместе идейные соображения, а не жажда наживы, – зачем-то возражает Аркадий. Ему, по сути, и дела нет до проклятых социалистов с их кружками: они все для него якобицы, меняются лишь эпохи, девизы и методы. И всё же уколоть Тарасова хочется, особенно в столь важной для него теме.– Нажива, как ты выражаешься, нужна всем. Ты об этом, может быть, не задумываешься, но единственно потому, что был удачлив родиться в правильной семье. Что же касается нашей ?идейности?, – на этих словах он отрывается от книги, заглядывает Трубецкому в глаза едва ли не с гордостью. – Ни одним из членов банды ради неё я бы не пожертвовал. Даже предателем. Они доверили мне вести их, и единственная жизнь, которую я имею право пустить в расход – моя собственная.– ?Капитан покидает корабль последним?, – вдруг произносит Трубецкой вполголоса, осенённый смыслом некогда увиденной со стороны сцены на полузатонувшем фрегате. От такого Алексея у него захватывает дух.– ?Или идёт ко дну?, – вдохновенно добавляет Тарасов. – Каждая общественная группа имеет свой собственный кодекс чести.– Господи, это что, Маркс? – скорее шутки ради бросает Аркадий.– Энгельс, – спокойно отвечает вор, растягивает тонкие губы в небрежной полуулыбке.На мгновение повисает молчание. Слышно, как за дверью расхаживает, шаркая по каменному полу изношенными сапогами, надзиратель.– То есть... Нечаева мы не жалуем? – всё ещё шутя, в новой для их диалогов игривой манере спрашивает Трубецкой.– И ?Катехизис революционера? считаем чтивом посредственным, – к удивлению подхватывает Тарасов.– Значит, хорошо, что я не пытался его для тебя достать.Алексей улыбается.– Хотя, может, Верховенский сказал бы то же самое, – продолжает поддразнивать Трубецкой. – Чтобы отвести подозрения и заручиться доверием пятёрки.Тарасов издаёт страдальческий вздох, произносит с наигранным, гипертрофированным упрёком:– Вам, князь, так перепрыгивать с темы на тему не по чину. Достоевского приплели, а кого ещё вспомните? Боголюбова? Чернышевского? – Ну, вот взять декабристов...Алексея разбивает короткий, звонкий смешок. Он, конечно, тут же себя одёргивает, губы поджимает, стараясь согнать с них предательскую улыбку. Но для Аркадия это каждый раз триумф – рассмешить великого и ужасного Тарасова. Радость его наполняет непривычно-тёплая, искристая.– Ладно, без перепрыгиваний. А вклад Нечаева в ваши ?социалистические идеи?, – Трубецкой делает особый акцент на последних словах. – ты достойным внимания не считаешь?– Не считаю, – однозначно заключает молодой человек. – Да и к тому же... Если ты хочешь оказывать влияние на других людей, то ты должен быть человеком, действительно двигающим этих людей вперёд. А Нечаев последователям не предлагал ничего, кроме бессмысленного насилия.– Что, опять Энгельс? – На этот раз Маркс.Аркадий снова щурится в улыбке, тепло, из самой глубины души. Он старается не думать о том, какая наивная детская радость сейчас отпечатана в его лице, каким восторженным идиотом он выставляет себя перед всегда насмешливым, злым на язык Тарасовым. Тот, как ни странно, не торопится уколоть его за это.– И всё же, знаешь, революционная интеллигенция как будто измельчала, – мягко, но почти серьезно проговаривает Аркадий, надеясь, что это не перечеркнёт их временную идиллию. – Раньше молодые дворяне уходили из семей, чтобы обучать народ или заниматься терроризмом, а сейчас? Чтобы воровать кошельки на ярмарках? Алексей отвечает без возмущения, всё с той же иронией в голосе:– Во-первых, я не дворянин. А во-вторых... я всё задавался вопросом, зачем ты продолжаешь меня донимать визитами. А теперь вдруг понял: чтобы говорить грубости и спорить о вещах, в которых не разбираешься. Вот она, цель, достойная князя Трубецкого.Аркадий глядит на распаляющегося Тарасова с единственной мыслью: ?выходит, мне все-таки с тобой повезло?.– Я и говорить грубости? Вы меня с кем-то спутали, Алексей.Усмешка на лице Тарасова, стоит тому услышать своё имя, резко блекнет, хоть и не сползает полностью – словно на неё падает тень. Но он, вероятно, решает пока не касаться этой темы.– Да вы, князь, вообще человек с трудом выносимый. Клеймите меня всевозможными оскорбительными историческими личностями, засадили моих людей в каталажки, где их гноят фараоны, об особенностях классовой борьбы не знаете ни-че-го... Ну и что смешного? – резко прерывается Тарасов, заметив, как Аркадий глухо посмеивается.– Да у тебя в речи намешаны цитаты Маркса, дворянские клише и, прости господи, воровской жаргон. Извини, но это слушать с серьёзным лицом невозможно.В тот день, уходя, Аркадий привычно спрашивает: ?Тогда до встречи???До встречи?, – впервые звучит в ответ.И Трубецкой, как это ни глупо, почти верит, что всё ещё может быть хорошо. Что судьба, чёртова стерва, не ошиблась, потому что рядом с Тарасовым становится легко, непринужденно до смешливых морщинок вокруг глаз, до боли в скулах от слишком широкой улыбки.Трубецкой окончательно оставляет попытки говорить с Алексеем о его деле. Бог с ним, Аркадий разберётся сам. Теперь-то он знает, ради чего борется.Часть следственной комиссии продолжает по настоянию Трубецкого рыть прошлое вора. Аркадий продолжает дружеские беседы с обвинителями. Несмотря на пугающие прогнозы, которыми его осыпали по первости, важные министерские шишки в один голос уверяют, что опасаться нечего. Нет никакой необходимости назначать карманнику крайнюю меру пресечения. В лучшем случае Тарасов согласится сотрудничать и будет передан Трубецкому, в худшем – сослан. Не самое страшное наказание. Аркадий, может, и не против повидать Сибирь. Впервые за долгие годы службы мысль о том, чтобы оставить карьеру, вовсе не ужасает его.И всё неплохо, Аркадий, наконец, позволяет себе без тоски и страха посмотреть в будущее. Пока в один проклятый день следствие, ища зацепки о о прошлом вора, по чистой случайности не выходит на связь с полицейским архивом Великого Новгорода.– 1892 год, 5 октября, Новгород, говорит тебе это что-нибудь?! – почти что орет Аркадий, с грохотом влетая в камеру и захлопывая за собой дверь пинком.– Ох, давно же это было...– Убийство группой заговорщиков губернатора... – продолжает распаляться он, цитируя материалы из уголовного дела.– Протестую! Убийство не состоялось, –вклинивается Тарасов, понимая, что смысла отпираться нет, – Нас задержали раньше.Трубецкой не унимается:– ...Ну конечно, разве могло быть иначе? ?Воровать кошельки на ярмарках?, – какая глупость! Да как я вообще мог решить, что кто-то с твоим самомнением, с твоими амбициями не попытается вершить судьбу народа?!Алексей напряжённо молчит, опустив голову. Глядя на свои руки. Его голос – тихий, скрипящий:– Зря ты это раскопал...– А может быть зря ты пытался организовать убийство?!..– Раньше у меня, может, и была перспектива стать каторжником. А теперь – только висельником. И всё благодаря тебе, душа моя.Это выбивает из колеи. Аркадий не может сказать ни слова. Мысль, прежде уже маячившая на периферии сознания, теперь озвучена ему в лицо. Мысль страшная, проникнутая ужасающей неотвратимостью. Несколько раз измерив камеру тяжёлыми широкими шагами, он всё же решается возразить:– Ты не станешь висельником...– Ой, да брось, даже обсуждать это сейчас не хочу, – устало обрывает его Тарасов. Остаток посещения они не говорят друг другу ни слова.Аркадий не понимает, что чувствует. Он не может перестать задаваться вопросом, за что ему это. Прежде, просто вором с крамольными взглядами, Тарасов был ему послан за высокомерие и предубежденность к низшим слоям общества. Это для себя Трубецкой уяснил, окончательно перестав сетовать на предназначение. Но за что... такое? Какой урок нужно вынести теперь?– Как тебе удалось тогда оказаться на свободе?– Я сбежал. Остальных повесили. Всех.Аркадий с пониманием хмыкает. Так вот, откуда эта болезненная потребность пожертвовать собой ради своих. Чувство вины.Трубецкой убеждает себя, что между ними ничего особо не меняется. Что эту странную, неразрешимо-ноющую тяжесть в груди он сможет сам же из себя выдрать, но, говоря без прикрас, после того разговора уют и смех из камеры пропадают. Алексей всё ещё разговаривает с ним – но отчего-то мрачно, с потухшими глазами, ровным, отсутствующим голосом. Часть Аркадия понимает, что служит причиной, но всерьёз признаваться себе в этом не находит сил. ?Потому что теперь он точно знает, что его казнят?.Из тех мыслей, что даже думать побаиваешься, как будто от их оформления они могут стать явью. Аркадий закрывает глаза: сперва веками, затем – руками, лишь бы не видеть этой правды. Лишь бы убедить себя в том, что он сможет его спасти.– Любовь к тебе выходит мне боком.– Вымой рот с мылом и не позорься впредь такими громкими словами. Я сделаю вид, что ничего не слышал.Февральский Петербург резко теряет цвет. Солнце – белое, облачная дымка вокруг него – серая, решётки на узком окне в камере Тарасова – кривые и чёрные. Аркадию тепло, но душу это не согревает. Каждое утро от просыпается от тянущей боли под рёбрами и, как последний идиот, надеется, что это наконец-то удар, а не покрывающееся трещинами сердце, того и гляди норовящее расколоться.Аркадий говорит Алексею на прощание: ?До встречи?, и в ответ ему – тишина.Разговоры в камере замедляются. Словно им обоим с каждым днём становится все тяжелее произносить слова. Аркадий не понимает, что нависает над ними – преждевременная скорбь или неразрешённая взаимная злоба. Он впервые в жизни чувствует так много всего – тут едва ли есть шанс разобраться.Аркадий говорит. Тарасов слушает его оцепенело, как в полусне. Периодически мажет усталым тяжелым взглядом по лежащей возле него открытой книге.– Как там дела у Алисы? – вдруг неожиданно перебивает он. Трубецкого не задевает, что его не слушали: ему самому сейчас, по большому счёту, плевать на свою речь. Он спустя пять минут едва ли вспомнит, что говорил.– А... ты не знаешь, – ну, конечно, он не знает, ты же ему не рассказывал, чёрт возьми. – После ночи задержания... она несколько дней остывала в страшных судорогах, а потом вдруг вспыхнула и тем же вечером исчезла. Её ищут до сих пор.Алексей на него лица не поднимает, всё ещё глядит в книгу, но Трубецкой успевает заметить, как его губы трогает улыбка, пусть и печальная, едва заметная. – Вырвались всё-таки, – довольно констатирует он.– Думаешь, она сбежала... с тем мальчишкой? – с сомнением уточняет Аркадий. Ему подобный расклад до сих пор казался мало возможным, бредовым. – Матвей. Не думаю, я уверен. И, как ни странно, очень рад за них.– В таком случае, я тоже.И это правда, Аркадий рад. Учитывая, какой сильной, придавливающей к земле и выбивающей дух оказалась связь родственных душ, как тяжко, со скрипом Алиса вклинивалась в приписанное ей светское общество... Алексей ухмыляется, впервые за очень долгое время – зло, издевательски:– Неужели? А я почему-то полагал, что ты ещё рассчитываешь на богатую невесту... ну, по окончании моего дела.Слышать нечто подобное спустя столько времени – больно, но как-то от безвыходности, от усталого непонимания. Как у него, чёрт побери, вообще на это язык поворачивается?– Господи, да что ты несёшь?– А что? Твоя родственная душа казнена, её – без вести пропала. Сложись всё удачно, мог бы быть благословенный союз, разве нет? – спрашивает Тарасов спокойно, буднично, тоном, которым в петербургских гостиных обсуждают погоду.Аркадий глядит на него в ужасе, с трудом глуша порыв ответить бранью. Отвечает мрачно, кое-как сдерживая раздражение:– Нет. И тебя не казнят. Я этого не допущу.– Допустишь, – все так же легко, на одном дыхании парирует вор. Нет, господи, только не опять... – Потому что помощь твою я не приму. Сотрудничать со следствием не буду. От крамольных социалистических взглядов не отрекусь и перед судом не покаюсь.От его чёрного, бездонного взгляда, в котором внезапно снова начинают плясать черти, у Трубецкого на мгновение перехватываешь дыхание. Тарасов продолжает:– Без этого следствие не отпустит меня, даже под твою полную ответственность. Вы, князь, далеко не всесильны. Не нужно пытаться убедить меня в обратном.– Если бы ты не устраивал этот цирк, мне ни в чем не пришлось бы тебя убеждать. Неужели обязательно всё настолько усложнять? – его слова – ещё не крик, но уже надрывные, ревущие, из самого нутра. Со всей обидой, усталостью и отчаянием, что Трубецкой копил в себе последний месяц. Ответ Тарасова рассекает лицо ударом розги:– Да, чёрт возьми, обязательно. В этой жизни всё просто только для таких, как ты.Аркадий едва сдерживает мучительный стон.– Каких? Каких, как я?– Ты не хочешь, чтобы я отвечал.У Аркадия за рёбрами какой-то неведомый зверь скребёт когтями прутья грудной клетки. Ему требуется несколько секунд, чтобы выдавить из себя страшное, но необходимое:– Каких?– Лизоблюдов, идолопоклонников, честолюбивых эгоистов, жадных до ресурсов и титулов... – цедит Тарасов тихо, сквозь зубы, но с такой прогорклой злобой, что слова напоминают змеиное шипение. Ты тоже долго это в себе держал, не так ли?– Господи, да сколько можно..?! – сдавленный, болезненный голос в повышенном тоне срывается на крик. Трубецкой знает, чувствует, что Тарасова только распалит его гнев, но сил сдерживаться больше нет. – бог весть что мне ставить в вину, как будто я здесь главный злодей, а не просто выполнял свою работу. Как будто я не обиваю пороги кабинетов, не лезу в дело, как болван, пытаясь тебя вытащить. Будто я не схожу с ума рядом с тобой. Алексей, я делаю всё, что в моих силах, лишь бы помочь, и получаю в благодарность это...– Вот только что-то я не припомню, как просил тебя о помощи, фараон...– Аркадий, – ему внезапно очень страшно показывать уязвимость, но боль съедать гнев, и кричать больше не выходит. Только скрипучее, надрывное: – Меня зовут Аркадий. Я твоя родственная душа, а ты даже по имени ко мне обратиться не можешь.– А ты продолжаешь называть меня тем, от которого я отрёкся. Много же чести тебе это делает, – на мгновение Трубецкому кажется, что у вора за злобой – такие же чувства, такой же оголенный нерв. И он, пожалуй, прав, Аркадий готов в этом признаться, но Тарасов снова набирает обороты:– И не нужно притворяться, будто ты хлопочешь ради меня. Ты за себя боишься, от того единственно и печёшься обо мне.– Это не так...– О, ну разумеется, ты же у нас так похож на романтика-трагика. Человек без совести и чувства вины. И любишь ты меня, небось, взаправду, а не просто словами разбрасываешься, потому что они для тебя ничего не стоят? И, если я на твоё бредовое спасение соглашусь, меня не запрёшь, лишь бы я больше проблем не доставлял? Всё так. Верю.Для Аркадия это слишком – слишком саркастично, слишком язвительно. Слишком правдиво. Он ещё совсем недавно такое парировал бы с даже большей порцией яда. Он бы в этой словесной перепалке давил и колол противника словами, потому что, действительно, не боится их рассыпать. Но он так некстати завёл привычку приходить к Тарасову безоружным, с душой наголо, что сейчас – это слишком. Противопоставить нечего. Уколоть в ответ – нечем.– А если я скажу, что действительно люблю тебя?– Я отвечу, что в любви продажной женщины правды больше.Трубецкой с силой сжимает челюсти, чтобы не закричать, не вцепиться себе в волосы, в отчаянии сползая по стене. Голос почти не дрожит, хоть это и сомнительный повод для гордости:– Прекрати паясничать, хватит. Тебе доказательства нужны? Хочешь, за границу уедем? Он за это время много вариантов в голове проиграл того, на что мог бы согласиться Тарасов.– В Европу? – Во Францию.– Где ты будешь работать на тёпленьком месте в посольстве России и выводить меня гулять на поводке? В смерти чести больше, чем в любом из твоих унизительных предложений.Слишком больно. Безжалостно.– Да тебе же не предложения мои кажутся унизительными, – вдруг осеняет Трубецкого. – Для тебя я – унизителен. Ты из этой тупой упёртости даже представить себя рядом со мной не можешь.– А в этом нет необходимости. Для меня за величайшее счастье мысль о том, что ты, князь, хочешь чего-то, хочешь очень сильно, но не можешь получить это, как получал прежде всё в жизни – по первой прихоти.От услышанного Аркадий едва не давится воздухом. Это его из оцепенелого болевого транса и тоски не просто выводит – выбрасывает: – И ради этого ты готов умереть? Чтобы насолить мне? Хочется взять вора за плечи и хорошенько встряхнуть. Невозможно поверить, что это правда.– Всё ради тебя, душа моя, – желчно протягивает Тарасов.Это – последняя капля.– Это даже не безумие, это скудоумие! – не кричит – воет Трубецкой в приступе надрывного отчаяния, – Алиса как-то назвала тебя умным, о, какое заблуждение. Она даже не представляет, какой ты идиот. Из какой узколобой, детской упрямости ты собираешься загубить нас обоих. Не при чём здесь твои принципы, они и яйца выеденного не стоят. Тут только твоё тупое высокомерие, эгоизм...– Довольно.Его голос – тихий и ровный – от сдерживаемого гнева звучит даже выше обычного. Тарасов смотрит на него лицом, ничего не выражающим, взглядом пустым. Разочарованным. Словно теперь, кроме как ?довольно?, ему и сказать этому человеку нечего.– Убирайся, – раздаётся непоколебимо, с холодным презрением.– Хорошо. Я уйду.– И сделай милость. Не приходи больше. Никогда.В это Аркадий поверить не может. Вглядывается в лицо Тарасова сперва в ожидании, что тот возьмёт слова назад. Затем – пытаясь по дрожащей, изломанной мимике угадать, пожалеет ли он о сказанном хоть на секунду. Действительно ли в нём столько ненависти. Потому что если да... чего ради всё это было? Трубецкой, наверное, мог бы даже пустить слезу. Если бы умел плакать.Впервые Алексей сам разрывает зрительный контакт, не выдержав взгляда Аркадия. Под его тонкой кожей напряжённо играют жевалки. Слова, тихие, на выдохе, словно ещё мгновение, и он не смог бы их произнести:– Пожалуйста, уходи. Это всё полная бессмыслица. Не стоило и пытаться.Его слова – острие ножа по сердцу, шило по центру живота, удар шашки между лопаток. Трубецкой почти решается возразить, почти произносит, уверенно и бесстрашно: ?Нет?. Но ком так некстати встаёт поперёк горла и... Аркадий сдаётся: может, и вправду хватит этих мучений. На негнущихся ногах, всё ещё до конца не осознав, плетётся к двери. С языка чуть не срывается прощальное, возведённое в ритуал: ?До встречи?. Он вовремя себя одёргивает. Дверь камеры с грохотом захлопывается за его спиной, оставляя там каждое невысказанное и проглоченное слово, всё прожитое за последний месяц. Трубецкой едет домой.Вновь он появляется у ворот крепости примерно две недели спустя. – Снова изволили прийти ругаться, Ваше благородие? – по-мужицки смеясь, осведомляется охранник. Аркадий с его измотанной замерзающей душой и кругами под глазами от бессонных ночей не находит в себе сил возмутиться этой недопустимой реплике. Скрипит тяжелая железная дверь.Алексей, задолго до его появления ощутивший повышение температуры, глядит тяжело и хмуро. Встречает укоризненной репликой с порога:– Я просил не приходить.На что-то другое рассчитывать было бы глупо, но Аркадий всего равно оказывается не готов. Больно ёкает в груди сердце – то ли от обиды, то ли от долгожданной встречи с тёмными глазами.– Да, но я подумал...А думал он в последние пару недель достаточно, копаясь в деле по локти, уговаривая графа Вяземского поспособствовать процессу, не спя ночами – либо корпея над документами, либо воспаленно пялясь в потолок. Невозможно толком спать, если счёт жизни собственной души идёт на дни, а ты ничего не можешь предпринять.Аркадий не помнит, был ли за что-то на Тарасова обижен или зол – он за это время успел ему простить всё и даже больше. Каждый презрительный взгляд, каждый словесный плевок в лицо. Каждую крупицу странного, мрачного и искорёженного прошлого. Это неважно – его давно это всё перестало волновать. Он понял, что выгорели в нем последние силы – пламенем то ли любви, то ли отчаяния – когда накануне ему сообщили... Аркадий лишь тогда, наверное, и решил Тарасова навестить, потому что иначе, кажется, окончательно сошёл бы с ума.– Ты подумал и...? Голос Алексея возвращает в действительность, от которой Трубецкой на несколько мгновений оторвался. Общее переутомление даёт о себе знать.– Подумал, что... – он, хоть и готовился произнести эти слова вслух, всё равно выдавливает их с трудом, через отрицание и страх:– Что ты будешь не против хотя бы попрощаться. Раз уж осталось всего два дня. Позже меня точно к тебе не пустят, так что...– Стоп, – от взволнованного тона Тарасова перехватывает дыхание. Выражение непонимания на его лице заставляет Аркадия с ужасом предположить, что... – Два дня до чего?– Тебе не сказали..?Снова ноет в груди. Становится дурно.– Не сказали что?! – Алексей повышает голос: не от злости, скорее пытаясь привести Трубецкого в чувства. Срабатывает.– Что по твоему делу вынесли приговор. Послезавтра на рассвете казнь.Говорить это тяжело. Но ещё тяжелее – смотреть при этом в лицо Тарасова, в деталях наблюдать, как осознание постепенно проникает в его разум.Алексей не меняется в лице, но мимика как будто застывает. Запечатывается. Взгляд – бегающий, расфокусированный. Растерянный, но всего несколько мгновений. Тарасов шумно выдыхает носом, часто моргает и всё открывает и закрывает рот, словно желая что-то сказать, но не находя слов. Скованно, медленно кивает:– Хорошо.Ничего хорошего. – Спасибо, что сообщил.Господи, да пошёл ты, Трубецкой. Аркадий может лишь предположить, что в молчании они проводят минут десять. Точно сказать нельзя: ощущение времени трещит по швам. Наконец, прочистив горло, он начинает говорить. Быстро и сбивчиво:– В общем... с твоим делом закрыли и дело банды. Я настоял, чтобы Маргариту исключили из списка обвиняемых. Её отпустили неделю назад. Что касается остальных, им назначили каторгу, но сроки не очень большие и их отправляют вместе. Я подумал, возможно, так будет лучше. Вот, собственно, и всё...– Спасибо.Тарасов смотрит на него серьёзно и проникновенно. Прямо в глаза, но в этот раз как будто не с целью напугать. С настоящей, невыразимо-искренней благодарностью.– Не только за это. За всё, что ты сделал.Аркадий своим ушам не верит. Пялится на Алексея ошарашено, на изломе. По правде, не считая, что заслужил эти слова.Ржавые пружины тюремной койки угрожающе скрипят, когда Тарасов, оттолкнувшись от матраца, неуверенно, заторможенно поднимается на ноги. В два широких шага приближается к Трубецкому и, вновь уколов взглядом глаза в глаза, протягивает руку.– Приветственного рукопожатия не было, так хоть прощальное...Ирония, такая неуместная, но такая правильная. Своевременная. Аркадию от этого всего хочется расхохотаться в голос. Через боль, через прогорклый ужас.От прикосновения к чужой горячей коже становится трудно дышать. Слова вырываются паническим, неконтролируемым потоком:– Пожалуйста, ещё не поздно передумать, я тебя вытащу...– Прекрати, – отрезает Тарасов, с усталым упрёком качает головой. – Хватит.Аркадий не может просто так на этом успокоиться.– Ты считаешь, что я тебя не достоин? – почему-то звучит куда более надрывно и горько, чем он мог рассчитывать.– Я считаю, что продаться человеку, который является частью преступной людоедской системы, пусть и за собственную жизнь, – это низко.Аркадия достали его вычурные-витиеватые ответы. Достала его зубодробительная упёртость. Достал чёрный, пронизывающий взгляд, от которого всё ещё, даже сейчас, жутко до одури. Но больше всего достало, как много бессмысленных, скребущихся под сердцем чувств у него это вызывает. Как невыносимо ему от мысли, что он может его потерять. И от мысли, что всё напрасно: он ведь, выходит, так мало значит для принципиальной, безупречно-решительной, не сомневающейся, собственной души.– Ты мне нравишься, правда, – внезапно открыто и беззастенчиво, без лукавства говорит Тарасов. – И всё, что я тебе тогда наговорил – забудь. Это было несправедливо.Слова убийственной тяжестью обрушиваются на голову – то ли снежной лавиной, то от ушатом кипятка. Аркадий не может упомнить, когда в последний раз находился в этом состоянии между ожогом и обморожением.– Тут почти ничего личного. От напряжения и тупой, ноющей боли в груди хочется то ли кричать, то ли вновь истерически смеяться. Трубецкой сдерживается и лишь крепче стискивает ладонь Алексея в своей.– Почти?– Ну, это всё-таки твой личный выбор. К тому же, ты назвал меня идиотом, помнишь? – Я тебя прошу, не паясничай. Хотя бы не сейчас.– Хорошо, не буду. Повисает тишина. За дверью монотонно расхаживает надзиратель. Аркадий держит руку Тарасова в своей так крепко, будто в эту самую секунду от этого зависят их жизни. Мандраж во всем теле не даёт сфокусироваться. Отчего-то щиплет глаза.– Мне страшно, – произносит Аркадий, сам удивляясь, что решился сказать это вслух. Ничего подобного он от себя не слышал уже много лет.– Мне тоже, – сдавленным шёпотом отвечает Тарасов. У него линия бровей – напряжённо изломана, взгляд воспалённо упирается Аркадию в грудь, куда-то в район солнечного сплетения.Трубецкой легко, бессознательно проводит большим пальцем по кисти Алексея, оглаживая костяшки. От такой молчаливой близости вокруг них раскаляется воздух. Внутренняя агония, жар по всему телу, мечущиеся в голове мысли об ужасающей, противоестественно леденящей душу потере требуют только одного. Медленно – не из сомнения, скорее продлевая момент – Аркадий тянет Тарасова за руку на себя, склоняется к его лицу для поцелуя. Алексей – напряжённо поднятые на него глаза. Взгляд снизу вверх – загнанный и растерянный. Попытка отстраниться – безуспешная, перевес силы оказывается явно не в его пользу.– Нет, – протестует он, всё ещё пытаясь отступить назад. – Не надо. Так будет только хуже.Аркадий и сам понимает. Нехотя отступает назад, борясь с желанием всё же в Тарасова вцепиться мертвой хваткой. Стиснуть и не отпускать.Алексей решительно, неумолимо вытягивает из его рук свою ладонь. Демонический тёмный взгляд кажется Трубецкому самым прекрасным, что он видел в своей жизни. Ощущение оцепенелого ужаса, сравнимое разве что с ночью их первой встречи. В животе вновь натягивается узел, становится тошно, как от сильного испуга. Боль – острая, тупая, жгучая – вся из-под рёбер, от разрывающегося сердца, колотящегося разве что не в глотке. Хочется истошно закричать. Трубецкой смотрит в блестящие глаза напротив и держится. Из последних сил.Он почти решается сказать что-то про любовь, но вместо это, не веря собственному голосу, произносит:– Тогда... прощай?Слова оседают во рту вязкой горечью. Немеет горло. Хочется прикусить язык до крови. Хочется...Алекс отвечает без колебаний. Его голос вгрызается в череп ломовым ударом, выбивает воздух из лёгких. Его голос – смертный приговор, пуля в висок, верёвка вокруг шеи. Его голос – безжалостное, тихое, неумолимое:– Прощай, Аркадий.