7. (1/1)

Если бы я пришёл к ней уже после того, как она приготовила ужин на скорую руку, я, вероятно, возомнил бы, что она преувеличивает и хвастается. Но там, на уютной кухне прямо за шоколадницей, я упал в мягкое кресло в углу - она нежно придержала меня за плечи, когда я попытался подскочить - и просто смотрел.Я смотрел на её тонкие и нежные - это я знал точно - руки, на блестящие глаза и переливающиеся при мягком свете оранжево-каштановым волосы, я невольно засматривался на высокую грудь, которую целовал ещё полчаса назад, теперь так соблазнительно полускрытую тканью, на сильные ноги, и, лаская её взглядом, я чувствовал себя... Дома.Я больше не ощущал висящих на мне кандалами ограничений, не не думал о том, что окажусь гоним и преследуем своими вчерашними почитателями, стоит мне посягнуть на счастье. Да, я вдруг явственно увидел эту странную субстанцию. Счастье было прямо передо мной - оно было в шипении масла на сковороде, в запахе жареного лука, в подхваченной Анук на лету упавшей было стеклянной крышке, в устало обвисших ушах Пантуфля, зевавшего у неё на плече.На секунду я задумался: кто-то был с ней, да, с теперь моей, пускай и ненадолго, женщиной, кто-то бездумно поимел её и, вероятно, даже не знает, что в результате этого появилось дитя. Я горько усмехаюсь - тот-то уж точно не был священником. Он мог бы сейчас быть на моём месте - по праву, а не оставив свой дом, как тать в ночи. Он мог бы целовать её алые губы каждый вечер, и ласкать не в заполошном угаре, пьяный от желания, но каждую ночь, досыта нацеловывая и владея ей даже в дневные часы. Он мог бы играть с этим чудным ребёнком, учить её тому, что знает сам, и наблюдать, как она таскает сладости с кухни и растёт, глотая книги.- Какой идиот! - невольно вырывается у меня при этой последней мысли. Виенн не слышит меня из-за пения огня в печи и треска нескольких сковород, но Анук настораживается и подсаживается поближе.- Кто идиот? - интересуется она. Я невольно широко улыбаюсь, заглядывая в её чистые глаза. Даже у меня не возникает мысли искать в них подвох.- Один мой... Старый знакомый, - отговариваюсь я, забывая, кто передо мной.- Père, слово "ребёнок" - это не синоним слова "глупый," - хмурится она с так напоминающей мать ласковой строгостью, что я сдаюсь и выкладываю всё. Стараясь сохранять лицо, описываю, что думаю о её отце, затем неожиданно для себя делюсь собственной брошенностью и долго говорю о том, как никогда и никому не мог довериться - кроме её мамы. Я не упоминаю о нашей близости, но заключаю, что сам я - ничем не лучший идиот, потому что бежал от неё, когда мог провести с ней ещё немного времени.- Вы скоро уедете? - Анук неожиданно грустнеет, спрашивая об этом.- Да, но вас это волновать не должно, мадемуазель Роше, - ласково улыбаюсь я, и чувствую, что в моих глазах стоят слёзы.- Мама опять будет плакать и думать, что я не вижу. Вот, что должно меня волновать, - хмурится малышка, и вдруг добавляет: - Я её понимаю. С вами хорошо. Спокойно. И можно долго разговаривать... Но она говорит, что вас тоже надо понять. Теперь я вижу, почему.Секунду я давлю всхлип, чувствуя, как дёргается мой кадык, а Анук грустно гладит мою руку, а после мы оборачиваемся на неожиданно смолкшую печь, невольно глубоко вдыхая запах поджаренной с мясом и какими-то особыми специями картошки. Для Анук это простая, но желанная еда, - я почти читаю это в её глазах, - но сам только и могу, что сглатывать слюнки.Оказавшись за столом, я жду, когда начнут есть хозяева, - в голове всплывает полузабытый факт - кажется, это японский обычай. Анук набрасывается на еду голодным тигрёнком, а Виенн не сводит с меня глаз, накалывая первые пару кусочков на вилку и осторожно пробуя, точно чего-то ожидая.Я позволяю себе спешить, неожиданно чувствуя, как продрог и вспоминая, что снова не ел по меньшей мере пару дней. Справившись примерно с тремя четвертями порции, я останавливаюсь, глубоко вздыхаю, откладывая вилку, и вдруг срываюсь в беззвучное рыдание, оперевшись локтями на стол и сжавшись в комок на стуле.Виенн, кажется, этого и ждала - я слышал, как она встала и тихо удалилась, почти ласково вздохнув. Потом я почувствовал руки Анук вокруг своей головы и, приоткрыв глаза, понял, что она беззастенчиво уселась на стол и ласково обняла меня.Я выкашливал злые, горючие слёзы, а Анук гладила меня по голове. Пантуфль щекотал мне ухо, кажется, пытаясь отвлечь, и я плакал, как обиженный мальчишка - минуту, две, пять, десять. За секунду до того, как я ощутил руку Виенн у себя на плече, чувствуя, что рыдания уже стихают, я осознал, что никогда не буду ближе ни к раю, ни к прощению, чем был в эти минуты.- Попробуйте это. Я услышал, как стукнула по столу глиняная миска и, щурясь, попытался рассмотреть, что в ней. - Не бойтесь, - она уже зачерпнула ложку чего-то нежно-фиолетового и мягкого, посыпанного шоколадной крошкой, и теперь несла её к моим губам. - Вам сегодня можно.Я не ошибся в догадке - это было черничное мороженое. Сперва я даже немного шарахнулся от ложки, но вскоре понял, что страх отпустит, если прикрыть глаза.От миски, казалось, веяло целительным холодом, и скоро мои слезы высохли,больше не жгя натёртые с непривычки скулы, а глаза перестали болеть, будто в них насыпали песка. Я ел из её рук, наослеп, как голодный, больной зверь, и постигал доверие.Потом мы говорили - устроившись втроём на кровати, где я очнулся после пожара. Я слушал истории о самых потаённых уголках мира, а потом неожиданно для себя принялся рассказывать, как в семинарии писал двузначные библейские цитаты мылом на сутанах профессоров и какие заумные шутки они подразумевали.Когда Анук задремала, уткнувшись мне в плечо, я сперва замер, а потом робко, насторожённо оглянулся на Виенн, молча спрашивая позволения. Она кивает и я осторожно беру дитя на руки и отношу в её постель. Когда Анук беспокойно ворочается, почти проснувшись, я затягиваю давно знакомую колыбельную о ветре прежде, чем осознаю, что делаю.- Derrière chez nous y a un étang,Trois beaux canards s'y vont baignant...*Виен тихонько подхватывает припев, и, только сейчас на неё оглянувшись, я понимаю, что она беззвучно плачет. Впрочем, ритм моего пения успокаивает и её тоже, и мы баюкаем Анук на два голоса - её нежно-пряное меццо и мой вдруг потеплевший, отдающий печёными яблоками баритон.Когда Анук засыпает, эта женщина сжимает мою руку так крепко, что я едва сдерживаю болезненное шипение и без слов уводит в ту самую комнату. Мы сливаемся воедино опять и опять, голодные до такой защищённой, почти законной близости. Она дрожит и стонет подо мной, кусая себе пальцы, чтобы сдерживать вскрики, а я сцеловываю капельки пота с её висков в моменты, когда мы ненадолго замираем, пытаясь отдышаться.- Я... Хотела бы... Ах! Принадлежать тебе... Вееечно, - стонет, шипит, всхлипывает она мне на ухо перед тем, как я изливаюсь в неё в последний раз, зарычав, давя стон, и укусив её в шею.- Вы... Ты... Опрометчиво судишь, - шепчу я, пытаясь не закашлятьсяот недостатка воздуха.- Пускай, - мурлычет она, отирая мой мокрый лоб невесть откуда взявшимся в её руках платком. - Я всё равно знаю, что ты задумал. Я не стану тебя тут держать.Я ощутил холод. Дикий холод, который окутал её мысли и, кажется, самоё сердце. Казалось, он меня ожёг - так стремительно я дёрнулся к ней, обнял и прижал к себе, ждя пощёчины, но получив только горячий, слёзный поцелуй.- Если тебе есть, что... Сказать мне, скажи сейчас, - шепчу я, ощущая, что как никогда близок к какой-то неясной, почему-то до боли нежной тайне. - Я...- Останься со мной на ночь, Франсис, - шепчет она, мягко запечатывая мне уста, и я с тоскливой, опаляющей хуже любого пожара ясностью понимаю, что никогда не буду здесь по-настоящему своим. Не более, чем на вечер. - Прости, - тихо плачет она, будто прочтя мои мысли, утыкаясь мне в плечо. - Прости, но я не могу. Это - моя борьба. И...Я мягко целую её, утирая слезы большими пальцами, нежно гладя её по щекам, зарываясь руками в так очаровательно непослушные волосы. Снова напеваю про ветер ей на ухо, пока она, всхлипывая, засыпает на моём плече. Тишина разъедала бы мне мысли, если бы не её дыхание. Только оно позволило мне спокойно уснуть.Утром я наскоро пишу записку, прислонив листок бумаги к стеклу и щуря обожжённые глаза от тусклого утреннего света. Надо бы обзавестись затемнёнными очками уже в Амьене, - усмехаюсь про себя, вкладывая в конверт стопку крупных купюр и перевязывая кстати торчащей из моей сиротливо съёжившейся на стуле сутаны ниткой. Я никого не тревожу по пути прочь - точно очередная ночная тень. Уже выходя из автобуса на станции Амьен, поправляя за спиной тощий рюкзак, содержащий всю мою жизнь и достояние, я судорожно хлопаю себя по лбу, и, купив сигареты, давлюсь их дымом, будто пытаясь наказать себя за то, что забыл ей сказать, что её люблю.