Длинная-предлинная ночь под звуки ночного эфира (1/1)

Томас Зэйн смотрел на клубящийся дым перед ним, с замиранием сердца выискивая в нем столь заветные круги, столь заветные миражи, которые хоть сколько-нибудь напоминали бы ему столь болезненно знакомые черты, которые он имел неосторожность потерять, и тяжелая одурманенная ночь пьяными раскатами громогласной тишины двигалась в такт испаряющихся картинок, едва передающих всю живительную ясность той поры. В них не звучала позабытая мелодия проливных дождей, оседающих на извилистых склонах иссиня-черных гор Брайт Фоллса, в них не журчали благодатные потоки тех ручьев, и которым рано или поздно примыкает истощенный путник, замученный продолжительной жаждой, и в них не отражалась та дымчатая лазурь ясного неба, проплывающая над сотнями сколоченными из дерева домишек, в одном из которых ютились они… Впрочем, чего греха таить, он был предупрежден: с самых ранних лет невидимый рок, неощутимое предчувствие незапамятных глубин, зовущее его как будто изнутри, едва заметно твердило ему, что его судьба уже предрешена, и ему не стоило бы поселяться в таком далеком, таком цепляющем душу краю. Оно шептало ему сказания потерянных времен, но они все были на незнакомом ему языке, и он не мог уловить их тончайшего смысла, не мог разобрать их печальных намеков. Понимание пришло к нему лишь с его первой, в конце концов искаженной, разорванной, сожженной и отброшенной прочь книгой, так и не законченной, на полпути к воцарению настоящей темноты. Лишь только со строчек его уничтоженной драмы с ним заговорило давно позабытое послание, которое он был попервах не в силах разобрать, и лишь только с претворением всего написанного в жизнь он понял, какой же ужас сотворил.Путь к сердцу истинной Барбары Джаггер был переломан навсегда, и вряд ли простым мерцанием Света он мог бы выжечь всю ту Тьму, обволокшую сущность его возлюбленной. Не было бы Барбары?— была бы другая. В изредка проскальзывающих мыслях ему казалось, что он был обречен с тех самых пор, когда впервые прикоснулся к чернилам. Тьма вдохнула его, обоняла его несокрушимый и мощный талант, прикоснулась к ослабшему плечу и заставила писать, заставила писать как раз таки то, чего он писать не хотел.Временами он хвалил самого себя за то, что так ловко и просто дурачил собственное сердце ненужными и, в сущности, пустыми nota bene, которые никогда-то с реальностью ничего общего и не имели, но потом останавливался, пытался вдохнуть струящийся по воздуху дым?— и понимал, что, что бы он себе не говорил, в чем бы себя не убеждал, какие бы фантастические и антиутопические идеи не проповедовал (своему бедному сердцу), он все равно обнаруживал себя заключенным в этот дивный мерцающий скафандр, неспособным почуять резкий запах дыма.Он никогда не любил эти едкие, никчемные сигареты?— и никогда-то, по сути, и не курил,?— но он достал их из нижней полки промокшего шкафа и начал сжигать одну за другой в надежде, что почувствует хоть этот неуклюжий и сырой запах, развевающийся в ночной тиши,?— о мерзость! —?и?— ничего.Вокруг стояла ужасная, спокойно непереносимая мреющая тоска, но сердце старого поэта мучила одна неразрешимая и с каждым днем все более и более реальная догадка?— ему вот-вот поспеет замена. И, охваченный беспокойным ужасом за жизнь еще одного?— такого же?— человека, Томас Зэйн выработал план во что бы то ни стало не подчиняться Тьме. Больше никаких разговоров. Больше никаких беспредметных рассуждений. Больше никаких жалоб. В этой неясной борьбе единственной его целью было защитить молодого писателя, уберечь его от той незавидной участи, которая была заготована ранее для него самого. Запутать следы, высвободить его из оков и отпустить,?— отпустить в новую безоблачную жизнь, не дать испорченному подобию Барбары Джаггер взять ситуацию под свой контроль, совратить действительность под свои коварные нужды! Спасти Алана и освободить Элис, а все остальное?— а все остальное приложится.Томас Зэйн достал истертую старую рукопись и в самом нижнем краю поспешно приписал: ?Ты все смеялся с меня, Моб, что это я творю чужие судьбы, и вот теперь, когда я слаб, когда я в отчаянии, не знаю, как предотвратить то, что я предотвратить не в силах,?— ты будешь продолжать смеяться? Мне очень жаль, но ты ошибся: я не Бог, я лишь поэт, пытающийся понять все сути?.Потом он одним быстрым движением все убрал?— и рукопись, и сигареты?— и вынул из кармана одно-единственное маленькое фото, которое сумел найти. Небольшое, расплывчатое, оно все еще хранило в себе тонкие черты своего истинного владельца, повторить которые, увы, уже никому не удастся. Лицо, еще хранившее в себе прежние следы недавней угрюмости, вопросительный очерк губ, слегка наморщенный лоб и сведенные в пристыженном оттенке густые брови, подчеркивающие на удивление неловкий взгляд, как будто застанный врасплох. Ох уж эти паппарацци! С другой стороны, если бы не то непредвиденно внезапное фото в то, очевидно, пасмурное и прохладное утро, Томас Зэйн вряд ли имел представление, что же ему делать дальше.?А дальше, по сути дела,?— неизвестность?.И он вновь запрятал столь важный для него на тот момент снимок и провернул с необычайной бодростью регулятор громкости стоявшего неподалеку радиоприемника, и оттуда полилась приятная мелодия?— очевидно, знаменитой современной композиции,?— и он с глубочайшим вниманием, словно эта-то самая волшебная музыка могла дать ответ на давно мучивший его вопрос, стал слушать. ?— Хм, а сейчас для вас, дорогие друзья, играла проникновенная композиция ?Remain Nameless? британской рок-группы Florence + the Machine. Не знаю почему, но она до ужаса сильно зацепила меня, хотя с несколькими другими их песнями я уже ранее и был знаком. Это, знаете ли, произошло в один очень туманный вечер, когда над лесом простиралась прелестная белесая дымка, искрящаяся в свете фонарей. Мне, знаете ли, в тот вечер ужасно хотелось бежать, бежать в столь манящую лесную неизвестность, бежать босыми ногами, ощутить на голых пальцах тонкую перламутрово-прозрачную росу и броситься в реку. Но не волнуйтесь, это желание было вызвано чудным ощущением восторга, я резко понял, что и дня не смогу прожить за пределами нашего маленького городка; я благодарил Господа Бога за то, что рос в таких дивных краях с самого детства. Ну, как здесь не станешь романтиком? А услышав эту чудную композицию, почувствовал еще большее счастье?— волна мурашек так и захлестнула меня, дрожь пробрала до самих костей; я понял?— нет,?— я почувствовал, что я счастлив, и что большего счастья на Земле нигде не сыскать. У меня бывают такие ночи.Томас Зэйн слушал умиротворяющий монолог неземного, как и все его речи, Пата Мэйна и невольно улыбался: что за чудо, что именно их поселению досталась такая тонкая и чувственная душа, до сих пор не осознавшая, что главным источником всего того волшебства, окрыляющего пыльный и мрачный в непогожие дни Брайт Фоллс, служила именно она сама, и никто больше! Прекрасное радио; Томас Зэйн добавил громкости и, облокотившись об деревянные дощечки поблескивавшего в свете луны крыльца, устремил свой взгляд на тонко прочерченную и едва различимую линию горизонта, чуть выше которой на ясном, еще не затуманенном случайно проплывавшими и таявшими в неизвестных векторах облаками небосводе мелькали далекие, нежно-желтые звезды.Пат Мэйн продолжил: ?— А темой нашего сегодняшнего эфира, как я предполагал, должна была стать извечная парадигма о том, что ?искусство должно быть ради искусства?, но, так как никто из творческих и мечтательных личностей к нам не присоединился,?— во всяком случае, пока,?— то даже не знаю, как рискнуть подступиться к этой отлогой и шаткой конструкции без того, чтоб преждевременно не наломать дров… Во всяком случае, если внезапно выяснится, что меня слушают братья Андерсоны,?— Тор и Один, привет! —?или наш незаменимый и оттого не менее пристальный мистер Хартман,?— Эмиль, доброй ночи! —?имею предосторожность полагать, что на следующее утро я получу уйму исправлений и дополнений, ибо эта тема очень сильно их раззадоривает… Но я все-таки рискну, и очень надеюсь, что вы, дорогие друзья, не останетесь равнодушны и тоже присоединитесь к обсуждению, кем бы вы ни были и к какой бы профессии ни относились. А сейчас…Что же, даже если Томасу Зэйну очень бы хотелось присоединиться, он не мог. Его присутствие было неопровержимой тайной, бархатный ночной покров которой срывать нельзя было никак?— для их же блага?— и, хотя многие бы не сумели узнать в его плавном, спокойно-заботливом тембре прежнего Томаса Зэйна, для хрупкой и нежной Синтии Уивер и самоотверженных и рьяных Одина и Тора Андерсонов это мог бы быть меткий безжалостный удар, в очередной раз потревоживший бы их чуткий и зыбкий покой и смирение духа. Нет, дороги назад не было.?Ты либо есть с самого начала,?— подумал он,?— либо тебя нет больше никогда?.И в этот момент нечто слабое, нечто трепетное и как бы беззащитное, сжалось у него в груди, и на мгновение он почувствовал боль неразрешенного вопроса, боль сожженной книги и боль непрожитой жизни. Он почувствовал, что, несмотря на толстый непроглядный скафандр, в который он сам себя заключил, хитросплетенные и прочные границы, в которые он сам себя поставил, и ложные ужимки, которые он сам себе диктовал, он все еще был человеком, он все еще мог чувствовать и?— ох, как же это больно! ?— Пожалуй, начнем! На днях я получил очень странное письмо от некоего З.В. с просьбой осветить эту тему, которая, как мне еще неделю назад казалось, не имеет никаких новых неисследованных граней, за которые можно было бы зацепиться, но не тут-то было: мой собеседник?— назовем его так?— убедил меня в обратном, и даже больше?— горячо попросил не откладывать этот эфир…Сизокрылая сова ухнула где-то в стороне и поднялась в небо, широко расправив крылья и потревожив своим внезапным вторжением ночное пространство. Где-то вдалеке послышался пронзительный лай собаки, но тут же стих: безлюдный лес вновь погрузился в тягостное безмолвие. ?— Суть письма заключалась вот в чем: как творческий человек, З.В. испытывал непреодолимые сомнения в целесообразности и, я бы даже так сказал, правильности своего искусства. Он не назвал ни области, в которой творит, ни жанра, но почему-то я склоняюсь к мысли, что он относится к нашему наиболее туманному?— я имею в виду конкретно Брайт Фоллс?— писательскому клану. Возьмем, хотя бы, всем нам известного Томаса Зэйна…Как странно это осознавать, но ни одна жилка на лице поэта не дрогнула при упоминании его полузабытого имени местным радиоведущим всуе. Как будто это был и вовсе не он, как будто тот?— ?туманный? Томас Зэйн?— был совершенно другим человеком, жил совершенно другой жизнью и никогда не имел тех самых взглядов, которые были неотъемлемой частью теперешнего, ?озаренного? Томаса Зэйна. Как будто быстрая линия, пронзительно проскрежетав, навсегда разделила их сути, сделала отдельными частями отдельных эпох. Поэт задумчиво очертил взглядом чернеющую полоску леса. ?— З.В. писал, что потерял ту самую сокровенную нить, связывавшую его с его излюбленным делом; писал, что больше не видит смысла в своих собственных работах?— боится даже подступиться к ним,?— и сгорает от неутоленной жажды, перефразируя Томаса Зэйна: ?Когда я не творю, я едва жив?, мечется и суетится. Ужасно хочет творить, но не может. Как вам такое? По моему мнению, очень похоже на случай из практики доктора Хартмана, пациент которого не мог закончить картину, поскольку боялся, что последний штрих его музы навсегда убьет в нем художника. Здесь мне очень нужна ваша помощь, ваши мысли. Я боюсь, что моего личного мнения будет недостаточно. Я не творец.Томас Зэйн плавно опустил голову и взглянул на собственные руки. Когда-то он тоже не мог писать. ?— Как лично я считаю, нужно найти первопричину, момент ?отторжения? от своего собственного дела и прочувствовать, какая именно эмоция оттолкнула от столь важного занятия, какая мысль заставила, грубо говоря, отпрянуть от своего идейного полотна, что же послужило главным толчком…?Когда я не сплю, я едва жив…??— невольно пронеслось в спутаных мыслях поэта. ?— Найдете причину?— найдете ответ к тому, что нужно сделать, что следует поменять…?Но это все не так, ведь так?? ?— И тогда… вдохновение появится само собой!Томас Зэйн усмехнулся.?Нет, и даже так это не работает?.Он помнил ту пьяную, пряную ночь, когда, ломая руки, он все же подошел к своей печатной машинке, дрожа от переизбытка чувств и страха, что потерял свою Барбару навсегда, что больше ни одно чудо света не сможет ее спасти, не сможет вытащить из бездны, которую он сам для нее уготовил. Нет, он не мог простить себя. Нет, они были с самого начала обречены. Нет, ее уже ничто не могло вернуть. Тогда что же смогло убедить его в обратном в ту роковую ночь, когда он все-таки сел писать свою повесть? ?— Призма личностного восприятия. Понимаете, как это работает: человек наделяет предметы либо образы теми качествами, которые либо он сам выказывает в подобных ситуациях, либо которые были выказаны близкими ему людьми при схожих обстоятельствах. Короче говоря, мы не имеем права говорить, что все обращается лишь вокруг человеческой сущности, Пат. Будем откровенны в этом: идея, что человек видит в окружающем мире то, что присутствует в его внутреннем, заметно устарела и вышла из строя. Если человека предали, и он боится пережить это предательство опять, это же не значит, что он сам предает или будет предавать. Это значит, что на его решения влияет тягость пережитого опыта, проводимого личностным восприятием. В данной ситуации зажимка, срабатывающая каждый раз, когда он подходит к своему холсту, базируется именно на бремени прошлого негативного опыта. Что произошло, когда он нарисовал свою последнюю картину? Было ли что-то, приведшее к тому, что полученный результат полностью или частично обесценил всю проделанную работу, сам процесс? Было ли что-то в процессе создания или публикации такое, чего он бы хотел избежать в следующий раз? Если он посчитал, прямо говоря, что его работы ничтожны, он не сможет подойти к холсту, даже если и будет хотеть этого больше всего на свете, а все потому, что не захочет испытать это чувство снова?— чувство разочарования в собственном творчестве. Вы понимаете? Конечно, это всего лишь один из вариантов депрессии, причин может быть множество, но этот как раз та технология, которая применима во многих случаях. ?— И еще один вопрос, Эмиль. Что удерживало вашего последнего пациента… ?— Я не обсуждаю пациентов, Пат. Боже упаси меня от этого неверного шага. ?— Извини, мне очень горько, что я так беспардонно вмешался в священный закон неразглашения. Я заговорился. Не знаю, что на меня нашло. Это так увлекло меня… ?— Ну-ну, ладно. Я надеюсь, что, если З.В. слышит нас, это как раз то, что ему хоть как-то поможет. Ну, а теперь до свидания, Пат, до свидания, Брайт Фоллс. Еще один звонок?— и люди подумают, что я только то и делаю, что сижу на телефоне. Я поступаю сейчас очень нечестно. У меня много расстройств. До свидания.То, что Эмиль Хартман так и не озвучил,?— мог предположить Томас Зэйн?— было страхом истощиться, потерять весь свой творческий запал. Честная самоотдача, безмерная любовь к своему творению и резкий последний мазок могли бы стать последним вдохом для бедного художника, совершив который, он мог бы попросту упасть навзничь.?Слишком много истрачено сил На пустые надежды, страданья; Твой разрушенный мир мне не мил; Не приду я на место прощанья…?Или как там было в одной из найденных им на первом этаже рукописей??Слишком много утеряно слов. Сохраненные режут как бритва. Мои мысли теперь без оков: Мой покой сохраняет молитва?.Или еще:?Слишком много сожженных мостов. Все они?— отпечатки страданий. В полутьме повествуют о том, Что началом было скитаний?.Эх, Эмили, Эмили… и твоя разрозненная рифма…Это была еще одна загадка, неведомая самому Томасу Зэйну. Зачем она разбрасывает по дому свои рукописи так беспечно, ни на минуту не задумываясь над тем, что их кто-то может прочитать? Или, быть может, она как раз таки этого хочет? ?— Спасибо огромное доктору Хартману за такой развернутый комментарий. С его занятостью… ну, вы знаете… это неоценимая поддержка. Я не знаю, есть ли еще где-то такой отзывчивый психиатр… Я имею в виду, даже взлетевшая по продажам до ослепительных высот книга не смогла его очерствить, как это иногда бывает. Он все такой же милый доктор Хартман. Ну, а мы продолжаем нашу тему, и вот я вижу, что к нам поступил первый звонок в студию. Здравствуйте, вы в эфире. ?— Здравствуйте, Пат. Здравствуйте, Брайт Фоллс. Это мистер Роджерс, ваш покорный слуга и периодический страж вашего эфира. Бывают у меня такие ночи, когда после прочтения очередной главы любимой книги я звоню вам, и вот что я думал в последнее время: какая разница, для искусства ли это искусство либо же для чего-то еще? Я имею в виду, что, если книга написана от души, то кому какое дело, с какой именно целью автор ее писал? Ах, Пат, он мог писать ее просто от нечего делать; возможно, образ этого произведения, подобно призраку, преследовал его; или же человек просто хотел выплеснуть свои эмоции. Важна ведь не причина, важен результат. Если книга наполнена искренностью, если она выполнена с особой неординарностью, то чего же вам нужно еще? В последнее время все так ополчились на творцов, все хотят знать, что, куда и почему, но, как мне кажется, загадка процесса и тайна написания?— вот что должно оставаться неизменно нетронутым. Вы так хотите знать всю правду, что в погоне за ней упускаете самое ценное?— крохи маленькой и большой искренности, как бы невзначай разбросанные по витиеватой тропе повествования. Лично я полностью ухожу в само произведение, упиваюсь его содержанием, таинственными развилками и коридорами. Поинтересоваться историей написания или даже просто взглянуть на портрет автора?— вы меня ни за что не заставите! ?— Ха-ха-ха, Ллойт, вот это откровение! Называя сегодняшний эфир именно так, я даже и не мог подумать, что кто-то растолкует его подобным образом. С вашего позволения я предоставлю право вступить с вами в диалог следующему слушателю, который как раз активно начал звонить с середины ваших высказываний. Здравствуйте! ?— Здравствуйте, Пат; здравствуйте, мистер Роджерс, здравствуй, Брайт Фоллс! Кто мог подумать, что я стану вашей постоянной слушательницей, и каждая новая тема, поднимаемая вами, будет разжигать во мне такое пламя любопытства и задора? Это уже всем надоевшая за последнюю неделю Либби Майер, и да, я снова в эфире. Хм, слушая мистера Роджерса, я не могу с ним не согласиться, но и согласиться тоже не могу: что-то меня смущает, а что именно?— это так трудно сформулировать. Достаточно будет сказать лишь несколько вещей: во-первых, из-за чего спор, о каких ополчениях вообще идет речь? Минуту назад из ваших уст я впервые услышала, что такое вообще возможно. А по сути дела… Я не могу поверить, что, к примеру, читая Набокова, вы ни разу не поинтересовались датой его рождения и, в общем, городом, что вам не было интересно, где он жил, какими авторами лично увлекался и?— главное?— каким образом писал свои произведения. Мистер Роджерс, это важно в первую очередь тем, кто хочет пойти по его стопам и, увлекшись его творчеством и начав свое, хочет получить столь необходимые наставления и советы от своего наставника, который, возможно, находится далеко, возможно, уже отошел от мирской жизни, но ему этот пример необходим, понимаете? Простите, если сравниваю несравнимое, но это как отношения родителей с детьми: вторые всегда нуждаются в советах и поддержке кого-то, кто уже прошел через все то, что им только предстоит пройти, и биография любимого автора, его комментарии к собственным книгам?— это очень важно. Откуда бедняга будет знать, что творческий кризис?— это нормально, если более старший и опытный коллега по цеху не расскажет, что это нормально, что это было и в его жизни, что это можно преодолеть? Не стоит мерить всех по одной мерке; это ошибочное утверждение, спросите даже Эмиля Хартмана. Уф… И насчет целей: да, это важно. Если автор пишет книгу исключительно в меркантильных целях, о какой искренности произведения и важности результата можно говорить? Это наглый обман для тех, кто рискнет это прочитать… А насчет вашего погружения в книгу… Разве есть люди, которые читают иначе? ?— Ах, мисс Майер, ну почему вы так любите во всем мне противоречить? Что бы я ни сказал, где бы ни засветился?— вы тут как тут. А мы соседи, между прочим. А соседи должны жить в мире. В любом случае, я считаю аннотации неважными для себя,?— вот так мое мнение зайдет? ?— Ха-ха-ха, мне трудно ответить на этот вопрос. ?— Тогда позвольте и мне высказать свое мнение,?— аккуратно вмешался Пат. —?Я считаю, что любое искреннее творчество подпадает под категорию ?для искусства?, поскольку икусство?— это и есть та самая искренность. По моим личным наблюдениям и предубеждениям, так сказать, работы, написанные без души, долго не живут, со временем увядают, как осенний цветок, измученный продолжительной летней засухой, поскольку не имеют под собой совершенно никакой подоплеки, совершенно никакой цели… ?— То есть, вы поддерживаете точку зрения Либби Майер, Пат? ?— Не совсем, Ллойт. Я опровергаю вашу. ?— Ха-ха-ха! ?— Автор должен иметь перед собой какую-то цель, какой-то путеводный маяк, преходящий, но манящий луч которого указывал бы ему правильную дорогу и постоянно держал бы его в напряжении. Раз?— и цель видна, она почти близко, осталось только дотянуться до нее рукой, и тогда дело всей твоей жизни будет закончено, два?— и она опять отдалилась, и ты вновь вынужден отправляться в дорогу, чтобы догнать ее, и так по кругу… ?— Что за дурачество? ?— Это не дурачество, это единственно правильный метод заставить писателя писать?— дать ему цель, смысл жизни, вдохнуть в его работу чуточку важности и значимости?— и тогда он ее никогда не забросит, как я полагаю. ?— Но это жестоко. Когда же он получит наконец то, за чем отправлялся в путешествие, если этот чертов луч маяка постоянно отдаляется? Это похоже на высокоинтеллектуально продвинутую мышеловку. ?— Кто знает, когда именно автор достигнет своей цели… Нам может казаться, что исполнение его желания в конце, но… вдруг оно ждет его в пути? Вы никогда не можете знать, где потеряете, а где обретете… ?— Вау! —?восхищенно воскликнула Либби. ?— И потом… Как часто мы ошибаемся, полагая, что нам нужно именно то, чего мы хотим, а потом оказывается, что смысл нашей жизни совсем близко, почти рядом, а мы его не замечаем… ?— Но вернемся к мышеловке. Теперь я понимаю, почему некоторые ребята испытывают, как вы в начале эфира сказали, ?отторжение? от своего творчества. Кто ж захочет писать, если будет знать заранее, что все это?— надувательство? ?— Ха-ха-ха! —?не выдержала Либби. ?— По моему мнению, это довольно-таки предсказуемый и закономерный побег, освобождение из клетки… ?— Ах, Ллойт, сразу видно, что среди ваших друзей нет творческих людей. Если бы вы только знали, какую сладостную муку они испытывают, подходя к своим незаконченным работам… ?— Им жаль зря потраченного времени. ?— Какой же вы все-таки упрямый скептик, Ллойт! Я бы даже сказал, скептицизм переплетается у вас с нотками цинизма, но я не стану вас переубеждать. Хочу вернуться в самое начало… ?— Отлично, Пат. Спасибо за приятную беседу перед сном. Спокойной ночи, мисс Майер, спокойной ночи, Брайт Фоллс! Что-то становится холодно… ?— Хм, спокойной ночи, Ллойт, а мы с вами не прощаемся, друзья, я напоминаю, что мы не режиссеры таинственного сериала ?Night Springs?, мы,?— точнее, я,?— ведущие вашей любимой радиостанции 97,6 KBF-FM, и мы остаемся с вами всю ночь, до самого утра, беседуя с вами и обмениваясь различными точками зрений…Разбросанные рукописи?— это еще полбеды. Казалось бы, что могло быть ценного в нечаянно оброненных листах из общей связки, что могло быть необычного в случайно набросанных строчках туманного стихотворения, смысл которого размазан тонкой кистью бесконечных отсылок и воспоминаний, знать о которых ну совершенно никто не мог, кроме нее самой, но он-то понимал: что-то назревает, она хочет что-нибудь сказать, она пытается этим всем что-нибудь сказать. И это было трудно принять. Нет, ему отчасти не хотелось этого слушать. Он не хотел раздражать Темную Обитель еще большей бурей. В любой момент, если бы в поле зрения ее тонкой материи, воспринимающей малейший инородный всплеск, малейшее проявление эмоции, попал кто-нибудь более встревоженный и подавленный, произошел бы взрыв, и все то, что столько веков запечатанным хранилось на илистом дне древнего озера, высплеснулось бы наружу. Целебный свет погас.Из дома, окруженного лишь парой невысоких деревьев и негустых кустарников да утопающего в безбрежно расстелившейся тьме, послышался незвонкий шорох. Как будто кто-то разгребал старые, никому не нужные книги.?А из ненужных там лишь мои?.Шорох не утих, но Томасу Зэйну эти звуки были безразличны: волей-неволей все, оставленное позади, становится безразличным. Какой это был год? Тысяча девятьсот шестьдесят второй, когда он закончил свою самую первую повесть, задумывавшуюся просто из интереса, или, быть может, тысяча девятьсот шестьдесят девятый, когда была поставлена последняя точка в очередном сборнике его несвязных броских стихотворений? Ах, забирай, что есть, но лишь не забудь сказать, что ты не понимаешь. Что ты не понимаешь ничего. А ведь так оно и есть: каждый, кто хочет присвоить себе частичку чьей-нибудь души, попросту не знает, насколько она чиста, чтоб взять ее, не побоявшись, не отступив на несколько метров из-за непреодолимого трепета, заполняющего собой все сердце, и насколько она темна, чтоб подойти к ней и не отпрянуть обожженным праведным ужасом раскрывшейся правды. Каждый, кто хоть раз прикасался к таинственным волнам чужого сознания, знает, что нет худшего чувства, чем ощутить приторный глоток чьего-то безумия, чем ощутить вязкую бездыханную тьму кончиком языка, когда надеялся, что хлебнешь исцеляющего эликсира. Так никогда не бывает: ты не можешь постоянно получать лишь сыворотку жизни; если ты хочешь сблизиться с человеком, ты должен быть готов к тому, что тебе придется глотнуть такой же океан тьмы, каким до этого тебе казалось его море света. Не факт, что ты выдержишь его напор. Не факт, что он не отравит тебя, и ты останешься целым. У каждого своя тьма. У каждого свой порог боли. И, если тебе действительно суждено принять эту тьму, в конце концов справиться с ней?— не подчинить, не подчиниться! —?считай, что тебе очень сильно повезло. Ты нашел особенного человека. Очень редкого. Своего. И даже его недостатки не причиняют тебе боли. Они тебя исцеляют. ?— Ну, и возвращаясь к нашей плачевно излюбленной и так и до сих пор не раскрытой теме, я хочу еще сказать, что… О, у нас еще один звонок! Давайте послушаем, что же нам скажет таинственный голос на сей раз… ?— Доброй ночи, благоговейный и благоухающий Брайт Фоллс! Я бы очень сильно хотел вам сказать, что Томас Зэйн?— обманщик.И незнакомец тут же повесил трубку. В пронзенной незаслуженной инсенуацией тишине ошеломленного ночного эфира послышались едкие резкие гудки, с каждым звуком продевающие душу насквозь. Дыхание ранее всегда спокойного Пата Мэйна сбилось, а гладкие ладони стали неуверенно-мокрыми. Голос, который он слышал, лишь отдаленно напоминал интонацию обычного человека. Под словом ?обычный? он, конечно же, подразумевал нормального, здорового, духовно развитого человека, такого же, как он сам. Неизъяснимые нотки ужаса закрались в его сердце, и он, уязвленный таким неожиданным поворотом событий, едва ли мог вымолвить хоть какой-либо простейший звук. Его сердце?— да, оно так и было,?— практически ушло в пятки. Он не мог ничего сообразить, хотя раньше выходил из любого конфликта, из любой затянувшейся дискуссии без значительных затруднений и без того, чтобы быть пораженным.Слова не находились, и, пока не менее изумленные слушатели 96,7 KBF-FM с глубоким зудящим нетерпением прильнули к радиоприемнику, чтобы услышать наконец объяснение, чтобы услышать спокойный, смеющийся голос неизменного хранителя ночного пространства города, говорящий, что это просто какая-нибудь неудачная шутка, что голос, разрозненный, искривленный, искаженный?— нечеловеческий?— и прерывающийся,?— это всего лишь неудачно выполненная перестройка компьютерной программы, что такого в жизни не бывает, что это полный бред… Но Пат молчал. Но Пат знал, что это было слишком неествественно. Но Пат был напуган. Но Пат резко вспомнил события прошлой ночи, в которые все отказывались верить. Но Пат вспомнил испуганную Роуз.Томас Зэйн содрогнулся, чуть покачнулся, но не удивился. Он был готов к такому. Он просто не знал, когда эти слова в его адрес зазвучат впервые. Он знал искривленный и безжалостный характер Моба. Знал так же точно, как и то, что в какой-то мере он его творение, что это он несет ответственность за степень проявления его негативных качеств. Но то касалось отношения к другим людям. Когда топор заносили над его головой, Томас Зэйн не мог даже поднять руку в свою защиту. Такова была особенность его характера. Всепрощение. И, даже когда все это становилось невыносимым, он не мог скинуть с себя это тяжкое бремя?— бремя прощать все тем, кто того и не стоит.Он судорожно вдохнул холодный воздух, в который раз позабыв, что, по сути дела, это не тот воздух, который его окружал, и, откинув плавно голову назад, сильно зажмурил глаза. По его венам текла бесконечная боль, но он не замечал и этого. Казалось, что все, что было связано с его душой и проявлением его настоящих чувств, он попросту не замечал. Так долго не могло продолжаться. Жестокие часы на главной башне старой ратуши забили полночь. Эта неуютная суматоха продолжалась. Только в этот раз не снаружи, а внутри: это то, как клокотало его настоящее сердце.Он мог бы забыться, но… он не мог. Уже который день он попросту не спал. Он уже едва был человеком. Он уже почти превратился в большое белесое облако света, растеряв все свои прежние человеческие контуры. Он был уязвим и в то же время… недосягаем. Он был Светлой Сущностью Брайт Фоллса.Часы перестали бить суетливое крещендо.Пат Мэйн, смутно выйдя из ступора, продолжил: ?— Ам… Спасибо за полезную информацию, незнакомец. Я обязательно передам ее нашему местному библиотекарю.Конечно, это было ловкое обыгрывание с язвительными нотками бездумной и разлагающей нравственность чепухи, которую нес дозвонившийся. Конечно, Пат с легкостью различал, где стоит язвить, а где?— лучше не надо. По его мнению, это был как раз тот случай, когда и самому можно сделаться чуть позлее. А что будет потом?— будет потом.Томас Зэйн не разделял его намерений. Ему казалось, что он был достоин всех этих выпадов. Что бы ни происходило, ему всегда казалось, что он был виноват.Когда Барбара утонула… Но он не мог продолжать. ?— Хм, я не могу сказать, был ли этот звонок мне приятен или нет, но он сделал вот что: я вспомнил обещание, данное мною в самый разгар жары, когда день уже постепенно начал клониться к темной ночи. Друзья, я был сегодня у Роуз Мэриголд, я говорил с ней, и скажу сейчас вот что: я глубоко не понимаю, как можно было так исковеркать действительность. Я думал, что мы все?— дружный народ, и у нас никогда не будет разногласий и прочих недоразумений; мне было бы больно признаться самому себе, что я был в этом не прав. Я очень хотел бы, что бы мы были одной дружной семьей, но, как это получается… Послушайте, я сам лично в ту ночь видел стаю птиц, кружившую над моей радиостанцией. Они вели себя аномально, их глаза выражали потусторонний мертвый блеск, их крылья, вздыбленные и растопыренные во все стороны, ударяли не хуже бича и, Бог свидетель, они снесли одну тоненькую перекладинку практически у самой верхушки радиовышки. Ничего страшного нет, она не упадет, но факт остается фактом: стая птиц была. Пусть даже они и не планировали причинять вред конкретно Роуз Мэриголд, но, друзья, они бы рано или поздно потревожили чей-то покой, и уж поверьте, хорошо, что это был не маленький ребенок. Всем тем, кто начал отрицать события прошлой ночи, я посоветовал бы не лукавить и не вдаваться в ханжество: этого и так предостаточно в нашем обществе. Лучше найдите время выслушать ваших друзей и действительно помочь им, не вдаваясь в никому не нужную и бесполезную философию теории вероятности. А сейчас я прерываю наш разговор в угоду музыки. Уже час, как она не звучала в нашем эфире, а мне кажется, что прошла целая вечность. Что бы такое включить… Что же, я слышал, что мисс Майер слушает Seether. Так пусть же заиграет ?Driven Under? специально для нее.Но Томас Зэйн уже не слышал музыки. Он бездумно смотрел на выцветшую корку небосклона, казавшуюся бледной, и, когда на его плечо легла чья-то рука, он не сразу ощутил теплоту живого прикосновения. Он невольно вздрогнул и, устало поведя в сторону левой рукой, повернулся. Перед ним стоял его новый друг. Перед ним стоял новый обитатель его дома. Перед ним стоял человек, которому он еще не успел дать имя. Его чуткие зеленые глаза с небывалой нежностью смотрели на него. Его ослепительно добродушная улыбка ненавязчиво сияла для него. Его юная душа, еще не успевшая оформиться, ликовала от радости: он что-то нашел.Томас Зэйн протянул руку и наткнулся на пыльную книгу, достанную, очевидно, из разобранной старой картонной коробки, что лежала в подвале, лишенном всякого электричества. Он осторожно взял ее из рук своего заботливого друга и тяжело вздохнул. Сквозь толстый нерасчищенный слой пыли, освещенное тусклым блеском луны, на него смотрело, его искало, его желало одно-единственное слово, поставленное не нарочито над одной из его старых рукописей. Это слово смеялось, это слово грозило, но почти всегда имело одной и то же значение.?Инициация?. Та самая горькая и сладостная инициация.