Том 4, 26 день месяца Начала морозов, 4Э 189 (2/2)
Он не хотел верить в то, что люди перед самой смертью могут видеть будущее и в порыве отчаяния оглашать прозрение, явленное на некой границе в агонии затухающего сознания. Но иногда здравый смысл оставлял его, и Хранитель чувствовал страх. Страх перед Амиэлем, образ которого смеялся в лицо и возвышался над всеми прочими жертвами. Ведь в отличие от других, этот человек принял свою участь сознательно и с улыбкой на лице, какая бы буря не творилась у него на душе на самом деле.
И именно это выделяло его на фоне остальных, заставляя уважать и признать себе равным. Хранитель проникся в мыслях к тому, кого практически не знал. Даже в редкие моменты прогулок по городу он продолжал думать:
«Каково это, знать, что конец близок, но всё равно продолжать на что-то надеяться и за что-то бороться?»
Ему очень хотелось понять, так как сейчас он ощущал себя примерно в том же положении. Видя перед собой молчание Матери Ночи, игнорирование Раши и двух тёмных братьев, чьё возвращение в Убежище каждый раз было настоящим событием, он чувствовал собственную беспомощность. И это злило, задорило, принуждая уходить из Святилища, дабы не вызвать ещё больший гнев Нечестивой Матроны. Но иногда так хотелось подойти к ней и выговориться. Неужели она не видит, что творится в семье? Хотя… У неё нет глаз. Но это ничего не значит, она всё и так знает, просто чего-то ждёт. Но чего именно? Однако ответом всегда служила тишина.
«Почему ты молчишь? — в который раз вопрошал он. — Если всё так продолжиться и дальше, то у Тёмного Братства нет будущего».
Естественно, с такими взглядами Хранитель не мог себе позволить подойти близко к гробу Матери Ночи. Проводить обряды и ухаживать за телом следовало со спокойным рассудком, не надоедая её духу мирской суетой. Но это было для него весьма затруднительно.
Меж тем тишина изнуряла бездействием, то даря надежду, то отнимая. Утром он мог ругать себя, днём возмущаться на отсутствие Раши, вечером пытаться всё выбросить из головы, а ночью мысленно выпрашивать прощение у братьев и сестёр. И так день за днём. В итоге в нём что-то переломилось и он перестал ощущать что-либо вообще, всё больше погружаясь в безмолвие. Да и некому было с ним разговаривать, из-за чего Хранитель иногда позволял себе завести беседу с Матерью Ночи, но старался рассказывать ей о чём-то отстранённом, не упоминая о бедах, свалившихся на семью.
Цицерон пытался уверить себя, что всё происходит по воле Отца Ужаса, а значит ропот — это грех, и Раша прав, виня во всём Хранителя. От этих выводов, казалось, его мир сужался, замыкался сам в себе.
«Почему я не достоин? Ведь если бы Ты подарила мне свой голос, от меня было бы больше толку… Неужели я просто должен смириться с этим?»
И вновь перед глазами возникал образ Амиэля. Так как у того хватило духа принять смиренно отведённую ему участь.
— Он боялся меня, я видел, — вспоминал Цицерон, смазывая иссохшую грудную клетку терпким маслом. — Но он пришёл ко мне, хотя я на его месте сбежал бы… — Хранитель улыбнулся, радуясь каким-то своим странным мыслям, — Он пришёл ко мне… Хах…
Его голос пронзил безмолвие, дрогнув в стенах, и затих. Всё начиналось с начала. На него смотрели пустые глазницы Матери Ночи, а он в ответ ненавидел себя за её молчание. Уходил прочь, злился на Рашу за то, что тот оставил его опять одного и пытался смириться, понимая, как же он слаб по сравнению со своей последней жертвой. Но где-то внутри зарождалась симпатия.
Звон колокола огласил вечер, его гул пробудил от тревожных волнений. Хранителю померещилось, что он приблизился к истине. Оказывается, и ничто может быть всем, если оно в голове… И почему-то это размытое представление казалось ему откровением. Цицерон решил записать его, дабы оно не ускользнуло в бесконечных днях, сменяемых ночами:
«Тишина! Оглушительная тишина! В голове, в голове, в голове. Это тишина смерти, тишина Бездны. Сочится в меня, через Мать. Тишина есть ненависть. Тишина есть ярость. Тишина есть любовь».