liebe-liebe (1/1)

Когда он впервые приехал в Россию, там была зима. Зима цвела и во Вроцлаве, и в Клайпеде, и в Тарту, но за чертой России она раскладывалась потрясающе тоскливой и глубокой беспредельностью. Майкл знал, в какую страну приехал и был заранее предупреждён о повсеместной разрухе, опасностях, бандитизме и дикости и вместе с тем об овечьей наивности этих людей, разменявших погибший добрый рай на ад. Майкл скептически предполагал, что из мухи раздут слон, но всё же не стал бы откланяться от намеченного маршрута: из аэропорта Пулково на заранее заказанном такси в гостиницу Советская, где заранее забронирован номер, о котором заранее известно, что из окна открывается вид на весь Санкт-Петербург с высоты полёта орлов, и вообще это одна из лучших гостиниц, но выходить из неё и идти гулять не стоит. По крайней мере не в первый вечер.С русского неба упали с утра и провисели до самого вечера мрачные петли распустившейся пряжи сумерек. Первыми Майкла встретили ужасные дороги с высокими отвалами грязи и снежные равнины. В безбожно провонявшей бензином и механическим жаром печки (так сильно, что с первых минут стало укачивать) машине всю долгую (как показалось, безумно долгую) дорогу громко играла одна и та же песня. Или же песен было много, но в уши залез и засел там занозой один отвратительный и фальшиво-весёлый, пестрящий разнообразием устаревших (для мягкого американского уха просто тошнотворных) звуков, переливов, хлопков и ударов мотив. Вульгарный и грубоватый женский голос делал песню ещё невыносимее. Но Майкл не стал бы вести себя невежливо по отношению к имеющему крайне суровый и неприглядный вид водителю. Да и вообще нужно привыкать.И о чём эта дурацкая торопливая песня (первая песня, которую Майкл услышал в России)? Хм, наверняка она столь же пуста и бессмысленна, как и все попсовые песни со всех сторон от океана. Но в Америке они имеют хоть какую-то ценность и красоту. Здесь же что-то безумное и бездумное… Разобрать хоть слово было трудно, но мерзкий лязгающий припев повторялся и повторялся, каждый раз проезжаясь словно когтями по железу. К тому моменту, когда за замызганным окном тряского автомобиля (пришлось с раздражением отметить про себя, что сроду на таких развалинах не ездил) встали грузные городские предместья, Майкл так наполнился крутящимися звуками, что мог бы выплюнуть их невольно навеки заученную транскрипцию вместе с мутью, упорно поднимающейся из желудка (а окно не откроешь, там ветер и холод и в воздухе проносится что-то режущее). Но смысл по-прежнему ускользал, даже тогда, когда Майкл смог соединить кое-как идентифицированные слова с их переводом на английский. Ах. Ты. Бедная овечка. Что. Же. Бьётся так сердечко. Это любовь? Наверно любовь. Это любовь. Я знаю точно, любовь.Но это не про оставленного и дорогого. Нет. Вперемешку мимо понеслись жуткие заброшенные здания, мрачные, зловеще покинутые и необъятно огромные заводские корпуса, великолепные и обветшалые дома, свирепые дворы, раскрывающие пасти за тёмными арками, и мерзкие злые улицы с непроходимыми обочинами. Снег в городе был серым, всюду навален кучами. Дальше?— река из грязи (которая, видимо, не имела свойства замерзать), толпы бедно и кошмарно одетых людей с опущенными лицами, убогие машины и стаи бродячих собак. Стоило выйти из отвратительного такси?— промозглый ледяной ветер со стойким запахом забродивших дрожжей. Зверский холод и ледяной дождь. И что-то ещё. Но хоть гостиница оказалась более или менее приличной.Правда, номер, до того как под его потолком загорелся свет, был в своей утлой серости такой же унылый, ветхий и тёмно-серый, как весь этот Петербург. Из окна, как и было обещано, открылся вид на рваный туман, из которого кое-где выпростались блёклые купола. Город был огромен, пуст, кое-где запаутинен седой белизной и абсолютно неизвестен. И он не обещал явить под своей мертвенной бронёй хоть что-то хорошее. Ничего здесь хорошего не предвиделось.Но здесь придётся остаться. Может быть, не навсегда. Но всё дело в восприятии. Можно прямо сейчас впасть в отчаяние от открывающихся перспектив, а можно взять себя в руки и взглянуть на всё с хорошей стороны… В конце концов, Майкл там, куда планировал попасть уже очень давно. Да, он не собирался унывать, и положительные стороны в сложившимся положении, несомненно, имелись, но в этот горестный первый вечер они затаились в накрывшей город мгле. Уж очень холодна и мертва оказалась Россия. И сквозь окно было слышно, как по-волчьи завывает ветер.Что ещё делать? Спуститься и сходить в ресторан, выпить три подряд чашки переслащённого кофе, побродить по огромному отелю, посидеть тут и там, попытаться завести с кем-нибудь разговор на русском, позвонить по поводу работы… Всё без толку. Ничего не интересно и ничего не хочется. Разве что, вернуться обратно в безликий тёмный номер, лечь, свернуться и спать, спать, спать пока не умрёшь или пока непроглядная давящая пелена, завернувшая всё в промозглость, не рассеется. Но этого не случится, так? Может, это депрессия? И дело не в городе, а в том, что моральная подавленность нарастала на протяжении всех долгих путешествий и прошедших последних месяцев и вот теперь, дойдя до конечной точки, мягко навалилась всем весом свершившейся потери, так что ей уже нельзя противиться. Майкл чувствовал?— что-то в нём готово сорваться, распасться на части, раскатиться по полу и подумать о Стивене. Задуматься о нём, всё равно как в воду кануть. Как везде в Европе?— потерять живость восприятия и, покорно своему сердцу, отлететь в те родные, милые и навсегда отринутые места за океан и вспоминать, вспоминать, трепетно перебирая тысячи подаренных и не взятых с собой вещей… Вот только в прекрасной Европе это происходило само собой, а тут как-то не решается напасть. Должно быть, потому, что в Европе от этого можно было спастись переездами, а тут этому придётся посвятиться полностью. И одно дело мучить себя, а другое заправить голову в петлю. Но, видимо, иного расклада нет. Ничто в России о нём не напомнит, но это не значит, что не придётся к нему возвращаться.Но ведь вернёшься раз и придётся возвращаться ежедневно. И придётся ещё много-много дней продумать о нём. Конечно потом, со временем, он поблёкнет и выветрится. Рано или поздно он пропадёт. Но чтобы не поздно, нужно стараться оградить себя от него. И не думать о нём, если это только возможно, так? И уж точно не думать о той дешёвой драматичной сцене у самой глубокой станции Нью-Йоркского метро. Как он там сказал? Нет. Уже не важно.Майкл ещё раз мысленно повторил данное ещё в Америке обещание, что как только окажется в России, больше никогда не вернётся ко входу в подземку на сто девяносто первой улице. Самого Стивена из сердца изъять невозможно, но хотя бы от боли можно оградиться.Снова проходя по своему высокому этажу, Майкл с радостью и облегчением (любой фактор, способный отвлечь внимание и избавить от самокопаний тишины и покоя, осознанно воспринимался как спасение) услышал звонкий грохот приглушённой песни. С каждым тихим шагом по потёртой ковровой дорожке звук ширился, его упорный ритм нарастал. Майкл не любил музыку. Не любил из принципа?— его мама была учительницей музыки и все его детские годы были разорены усилиями усадить его хоть за какой-нибудь инструмент и обучить хоть какой-нибудь тонкой игре. Отец собирался сделать из него делового человека и с этим никто не спорил, но фамильным маминым долгом считалось насаждать их эффективной и цепкой породе прохладную любовь к искусству и умеренную тягу к прекрасному. Это тоже было верно: предприимчивость, конструктивность и коммерческая хватка не были бы столь действенны, если бы не были дополнены самодостаточной артистичностью. По нерушимым семейным устоям собственная американская исключительность идеально сочеталась с неоспоримой избранностью еврейской крови, дополненной облагораживающим богатством в шестом поколении. А значит и в Майкле, как в старшем сыне, всё должно было быть идеально. Он должен был стать преемником отца в обширной семейной фирме, ну или, как минимум, быть не менее успешным на собственном поприще, и, чтобы не имело возможности отвлечь его от дел какое-нибудь искусство, Майкл должен был сам его касаться. Но он по всем фронтам провалился. Такая уж вышла с самого начала его жизни оказия, что большинство его личностных качеств не отвечали заранее заданным критериям. И так уж складывалось, что он по жизни невольно делал всё, чтобы разочаровать и удивить семью как можно сильнее. Собственно, поэтому он теперь в России. И поэтому он не сумел сладить ни с какой музыкой, хоть всегда слушался и учился. Но никогда не старался и не испытывал интереса. Младший брат Майкла в своё время покорно уселся за пианино, а сестра освоила флейту и замечательно пела, они достигли в этом, как и во всём прочем, достойного успеха. Маме пришлось ласково и чуточку снисходительно признать, что Майкл не назло. Он просто до смешного бестолковый. Ему достался в наследство идеальный слух. Но это не имело значения.У чужой двери можно было различить спешащий позвякивающий мотив, вновь по-русски резковатый, но всё же мелодичный женский голос и слова. И вообще что-то странное было в том, чтобы вот так сиротливо подобраться к порогу совершенно неизвестной жизни и ощутить её биение. Там в номере ещё слышался заливистый женский смех. Два женских смеха. И весёлые вскрикивания. Наверное бандиты гуляют с проститутками. Ну как тут не плакать? Как тут не плакать. Как тут слезинкам. С ресниц не капать. Во тьму.Ты всё сказала? Ты всё сказала. Ему на прощанье. Там у вокзала. Сердце устало. Но видно мало. Ему. Майкл растерялся от избытка сыплющихся слов и отошёл от двери, на ходу облекая в смысл расшифрованное. Ему ведь нужно как можно больше практики. Да, этим он и займётся вместо бесполезных терзаний.Дома считали, что он говорит по-русски (это и было одним из главных оснований при поручении ему важной должности в международной страховой компании, одним из управляющих которой был друг его отца. Так и есть, работу эту Майкл получил по знакомству и в страховании смыслил мало. И что первично: его желание уехать в Россию (сбежать подальше от Стивена и полнее прожить то, что приходит после любви) и следующая из этого работа или же работа, требующая дальнего переезда и расставания? Это была явно не работа мечты, но она значила крупные перемены в жизни, финансовую независимость, большую ответственность и какой-никакой социальный вес, а в Америке, по мнению отца, Майкл был способен только дурака валять и разочаровывать, поэтому его и отослали подальше. Или же он сам удрал, ведь отпускать его очень не хотели, и как только зашла речь об отъезде в Россию, родители пришли в ужас и возмущение, из которых так и не вышли, несмотря на то, что именно благодаря влиянию отца Майкл эту работу получил… Все были в ужасе и ничего не понимали. Майкл сам не понимал, но хотя бы не переживал по этому поводу?— не переживал, потому что у него на тот момент имелся живой источник куда более важных переживаний), но сам Майкл знал своё истинное положение дел. Он не говорил по-русски. Он набрал какую-то базу за время учёбы, но потом за несколько бестолково проведённых лет благополучно её растерял.Ему не было это интересно. Ему вообще ничего не было интересно, но на факультете международных отношений в колумбийском университете (знакомым и многочисленным влиятельным родственникам говорилось, что из Майкла выйдет дипломат, но никто особо не рассчитывал) полагалось изучать много языков. Майкл выбрал, кроме прочих, русский, а почему, и сам не знал. То ли чтобы удивить, разочаровать и напугать родителей, то ли чтобы пошутить, то ли чтобы подтвердить возможность легкомысленно потакать своим минутным прихотям, то ли из-за одного очарования того момента, когда он увидел преподавателя русского языка, показавшегося грустным и милым?— тот был трогательно поэтичным, потеряно русским и бескрайне терпеливым, вечно всё у него всё шло наперекосяк и он впервые натолкнул Майкла на мысль, что и ему могут нравиться мужчины. А может вообще без всяких причин. А может, от судьбы не уйти. В университете, несмотря на симпатичного преподавателя, русский был столь же нудным, тяжёлым и непостижимым, как и любой другой язык. Как и музыка. Как и страховой бизнес. Как любые книги. Как сама жизнь. И всё было скучно, пусто и бессмысленно. До того дня, когда Майкл встретил его.Не зажигая в своём номере света (за окном над городом вставала огромная и мрачная, подожжённая снизу желтоватым заревом тень), Майкл со стоном скрутился на удручающе просторной кровати. По привычке пошарил по покрывалу, зачем-то делая вид, что ищет чью-то руку. Зачем-то воображая, что есть такая рука. Как тут не плакать? Как тут не плакать. Как тут слезинкам. С ресниц не капать. Во тьму. Он медленно подвёл к запечатлевшимся в недолговременной памяти сочетаниям звуков их смысл. Майкл совершенно не понимал окончаний слов и не различал частей речи, но сами значения приходили, с запозданием и с тихим шелестом, созвучным шелесту ресниц.И что-то ещё было разобрано. Что осень не вечна. И дождь не вечен. Ты вспомнишь однажды. Тот горький вечер. Лишь улыбнёшься. И крыть тут нечем. Что это значит? Может то же, что значит солёное и клейкое, откуда-то взявшееся и медленно поползшее к краям век. Но Майкл никогда бы в жизни не заплакал. Это просто досадный и горький раствор ранней тоски по дому, смятения после любви и пришедшего наконец во всей полноте осознания, что позади не оставлено ничего, к чему можно было бы вернуться. Нет, не так. Вернуться хочется. Всегда будет хотеться. Но того, к чему хочется вернуться, больше не существует. Только и всего.Или просто не хватает его. Теперь, перед исцеляющим сном, можно в этом на минуточку признаться. Почему бы и нет? Почему бы не погрустить по любимому? Можно ведь… Да, ужасно его не хватает и теперь наконец можно воспользоваться десятком ?особенно?. Его не хватает, особенно в этой жутковатой стране, особенно в этом опасном злом городе, особенно в этой густой давящей тьме и в этом пронизывающем зимнем холоде. Особенно на этой кровати, такой большой, что даже неловко спать на ней одному. Особенно в этот час неизъяснимого одиночества. Того самого, в котором Майкл, сам того не замечая, пребывал до дня их встречи. И останется в нём и дальше.Так хотелось, чтобы он был рядом, так хотелось услышать и почувствовать его, что внутри всё болело. Но Майкл заметил, что подозрительно не болит загноившаяся рана спине. Она уснула и это было странно и хорошо. Это было как раз тем, на что Майкл рассчитывал, пускаясь в свой побег. Вот только это было и плохо. Потому что раньше ему было больно от обиды. Теперь, вот, ему больно от любви, как бы банально это ни было.Ведь ты любишь пока тоскуешь. Стивена не хватало. Не того, который бросил на асфальте Манхэттена ?оставь меня в покое, идиот?, нет, того можно теперь смело выкинуть и дверь, в которую он будет вытолкнут, заколотить досками. Лишь бы только он не мешал другому. Тому, что сейчас сладко колется, как приложенные к груди шипами розы, тому, на которого никогда не получилось бы злиться. В котором всё было дивной гармонией, красотой и песней, неповторимой и единственно ценной среди всех прочих скучных и непонятных песен.Конечно он был безвозвратно потерян задолго до всяких оскорблений у метро. Но это не важно больше. Засыпая, Майкл спокойно перебирал, словно карточки. Чётких картин не осталось, воспоминания за прошедший тяжёлый год изжили себя и потеряли яркость, можно было только на словах воспроизвести, как удивительно и приятно было его обнимать. И как можно было пол дня, а то и целый солнечный летний выходной день (бывало в счастливом девяносто четвёртом и такое) лениво и счастливо проваляться на разорённой кровати с раскиданными по всем сторонам одеялами и сбитыми простынями (а оправданием этому?— вместе выпитое вчера вечером виски с соком). Растворяясь в лучшем отдыхе, лежать, иногда шевелясь и меняя положение, чтобы ещё лучше, ласковее и ближе, чем минутой ранее, прижаться к нему, успокоено прикоснуться губами и носом к какому-нибудь бархатному участку кожи, коротко вздохнуть, перепутать его ноги со своими, закрыть глаза, поблагодарить головную боль за усталость и застыть так навеки. На час. Задремать и сквозь розоватый и лёгкий сон слышать позвякивающий бег жаркой, живой и выжженной солнцем нью-йоркской улицы с раскалённым асфальтом на всех перекрёстках. И каждую минуту чувствовать его близость и его восхитительный и до гениальности простой и честный человеческий запах. А после такого часа снова можно было оторвать всклокоченную и чуть-чуть гудящую голову от нагретого края подушки, двинуться, может быть, приподняться (чувствуя его мягко удерживающие руки), чтобы глотнуть воды и непременно принести у себя во рту ещё один глоток для него.Он, тоже сквозь дрёму, едва заметно лениво улыбался, приоткрывал глаза и каждый раз это было что-то невероятное. Майклу больше всего на свете нравились его глаза. Они были насыщенно тёмно-карие и непостижимым образом яркие, цвета в них было настолько в избытке, что он по своей густоте сливался со зрачком. Глаза превращались в перезрелые лакированные вишни, любой источник света, попав в них, отражался усиленным и смягчённым, совсем как в ласковой южной ночи, в которой нестерпимо сияют звёзды, отражённые в воде колодца. Такой дьявольский блеск даже казался чем-то неземным, особенно когда расплавленным зеркалом перетекал по глазам в минуты полного покоя. Майкл никогда не мог в этих глазах ничего увидеть, но у него каждый раз немного перехватывало дыхание, когда они, сверкая, следили за ним. И это только пол беды. Не менее ранящим был разрез глаз, в котором угадывалось что-то острое, самую малость восточное и хищническое в одну секунду и в другую уже доброе, но в любое время глаза оставались лукавыми и смеющимися. Все прочие линии и чистые и правильные черты, идеальная улыбка, тёмные волосы и первые тёплые морщинки в углах глаз?— для Майкла всё это безупречно сочетало милое очарование и мужественность. Ему в те времена хватало дурости повторять, что это лицо самое красивое из того, что он видел. Стивену уже тогда это не нравилось. Но в то лето он только с фальшивым возмущением тихонько фыркал, с забавным гневом ворчал про ?не навсегда? и ?не главное?, поворачивался так, чтобы лица не было видно, и вскоре засыпал. А Майкл мог, мигом искупляя иллюзию расхождения, прижаться к нему поближе, как-то по-новому переплестись руками, коротко поразиться невероятным удобством нового положения и снова на часы блаженно закрыть глаза.И отпустить разум от осознания ценности момента и обратить его к поразительному чувству, будто всё это реальность, совершенно обыкновенная и заслуженная. Что солнечный тёплый день совершенно обыкновенный и не единственный в своём роде, он длится и длится и впереди ещё много замечательных часов, проведённых не на этой земле, а в простом домашнем раю. Часов так же пропущенных мимо, как уже прошедшие. Ночью можно будет пойти гулять и проводить его, отпустить его, но это потом. Не скоро. А сейчас на улице за открытым окном сигналят машины. И машины ревут. И светит солнце. И хлопают двери. И покрикивают грузчики со склада в здании вверх по улице и гомонят у одного из крылец чернокожие. И этажом ниже страдает за пианино ребёнок, раз за разом сбиваясь и ошибаясь, повторяет одни и те же гаммы, которые Майкл смутно узнаёт. Раз в два часа пролетит над этой частью города туристический вертолёт. Это значит, что день проходит. Но проведён он так славно, что незачем жалеть о том, что он закончился. Он не мог бы пройти лучше.Подгоняемый вертолётом и печальным побрякиванием клавиш, Майкл снова испытывал потребность в движении, открывал глаза и снова хотел пить или вертеться, или перевернуть холодной стороной подушку, или ещё уютнее завернуться в на всё согласные руки, или прижаться лбом к его подбородку, или начать его целовать, или улечься на него сверху?— в те славные времена всё было позволено. Можно было даже быть им обнятым, можно было, не открывая глаз, почувствовать его тёплый взгляд и то, как он, тоже отпуская своё бесценное время, роняет голову, так что можно ощутить щекой его волосы, и из этого становится ясно. Он тоже никуда не хочет уходить. Никуда не торопится. И ни на что не хочет этот бездарно пролёженный погожий летний день разменять, как бы ни была его жизнь полна работой, заботами, деятельностью и большими надеждами.