Разрушительно (1/1)

Мир сужается до больной серой хмари в чужих глазах.До остро-холодных кончиков пальцев, от каждого касания которых – локальный взрыв под кожей.До льющихся из чужой глотки слов с их диапазоном от злой ядовитой неизбежности до пугающей нежности, в которой неизбежности еще больше.Мир сужается.И Шань не знает, что с этим дерьмом делать.Шань теряется.Теряется.Теряется.Теряется во взглядах-словах-касаниях. Путается в их вязи, как комар в янтаре, и бьется, бьется отчаянно, пытается вырваться, себя за шкирку вытащить, но тут же так: чем больше усилий прилагаешь – тем сильнее вязнешь.Тем быстрее бежишь вперед, от.Тем с большей отдачей швыряет назад, к.Чтобы хребтом об асфальт и позвонками по его сколам. Чтобы оставалось блевать кровью и остаточными ошметками самого себя.Шань в этом дерьме по уши.По макушку.По ебучие, под завязку забитые серой хмарью легкие, в которых места для воздуха уже не осталось.Шань з а д ы х а е т с яИ он думает, может, кое-что ему все же поможет.Может, когда мудак исчезнет из его жизни – станет чуть попроще; не то чтобы даже до него жизнь была распиздато простой.Но, может – может – когда он освободит жилплощадь в легких Шаня – дышать наконец получится.Получится вырываться из этой вязи, из долбаного янтаря, когда его больше не будет опутывать ежедневно взглядами-словами-касаниями, когда больше не будет из-за каждого поворота огревать, как прикладом, ехидным оскалом тонких губ, когда.Когда.Не если.Когда.Шань знает, что рано или поздно это случится – не может не случиться. Однажды Хэ Тянь просто устанет. Заебется. Однажды ему опостылет и наскучит.Однажды.Игра приестся – и Хэ Тянь забросит ее на верхнюю полку шкафа, чтобы забыть о ней на месяцы. Годы. Навсегда. Чтобы наткнуться на нее, может быть, спустя вечность-другую, брезгливо поморщится от векового слоя пыли и выбросить в мусорное ведро.Шаню же именно там самое место.Среди мусора.Так что все, что ему нужно – это подождать. Нужно не стесать себя об ярость и эту гнилую, воющую где-то между лопаток потребность во взглядах-словах-касаниях, которой он никогда не просил. Которая нахрен ему не нужна.Нужно всего лишь немного ебучего терпения.И это терпение окупается.И наступает день, когда его больше не перехватывают посреди школьного коридора жесткой собственнической хваткой. Когда его не пришпиливают к стене серой хмарью, как иглами к куску картона.Когда.И Шань разрешает себе выдохнуть тихо-тихо.И внутри него тоже вдруг тихо-тихо, хотя вокруг привычный ровный гомон, белый шум в ушах – но по барабанный перепонкам не бьет ядовитой-неизбежностью-пугающей-нежностью, и следом за выдохом тут же идет вдох.Потому что в легких наконец появляется место для гребаного воздуха.А потом наступает второй день.И третий.И пятый.И тишина – она все еще там, внутри. И, поворачивая за угол, он все еще не вмазывается в знакомый оскал. И, шагая знакомыми, детально изученными улицами, его все еще не тормозит хватка сильных пальцев на шее, на запястьях, и где-то там, глубже, страшнее.Пальцев, которые детально изучить он не успел.И, конечно же, не хотел бы.Он же не настолько ебнутый, правда?Не настолько ебнутый, чтобы к седьмому дню словить себя на отголоске разочарования, когда, привычно обернувшись, хотел уже было огрызнуться и послать – но огрызаться оказалось не на кого.Посылать некого.Не настолько ебнутый, чтобы к десятому дню осознать, что каждый вдох дается с боем, что в легких вновь места не осталось, что легкие вновь забиты, но теперь – липким беспокойством, жадной сырой тоской, все еще потребностью, которая почему-то никуда не ушла, не испарилась, как Шань ожидал.Как наделся.Не настолько он, сука, ебнутый, чтобы к пятнадцатому дню осознать себя, стоящим у знакомой высотки, пялящимся на знакомые окна, которые чернеют провалами; трущим ладонью грудную клетку, потому что там, за ребрами, что-то неприятно свербит и стягивает, и дышать уже не сложно.Дышать уже попросту больно.Будто там, в легких – килограмм-другой бритвенно-острых гвоздей, и на каждый натужный вдох они врезаются в стенки, рвут их в лоскуты.Шань не настолько ебнутый.Но, разворачиваясь на пятках и заставляя себя сделать шаг к собственному дому, чувствуя, как с каждым этим шагом что-то внутри него трещит по швам, он понимает.Да, именно настолько ебнутый.И ему бы выплюнуть это в лицо Хэ Тяню.Выплеснуть на него всю свою ярость.Всю ненависть.Вмазать ему по холенной роже и зарычать от бессилия.Рассказать ему о том, какой он мудак и как он внутри Шаня что-то сломал – восстановлению не подлежит, рекомендуется отправить порченный товар в утиль.Но вмазывать некому.Рассказывать некому.И по барабанным перепонкам не бьет словами, и под кожей не взрываются чужие касания. И за углом не ждет оскал, в который вмазаться бы, о который разбиться бы основательно, чтобы всего себя восстановлению-не-подлежит и рекомендуется-отправить-в-утиль.И в ушах – тишина.И там, за ребрами - пустотаИ если Шань начинает выискивать взглядом в толпе знакомую темную макушку и немного рушится каждый раз, не находя ее.И если Шань продолжает приходить к знакомому дому и немного рушится каждый раз, прикипая взглядом к знакомым чернеющим провалам окон.И если Шань иногда оборачивается, глядя себе за плечо, и рушится каждый раз, никого там не находя…То это неважно.Неважно, если после очередного крушения от него вовсе ничего не останется.Неважно, если один мудак все-таки приручил его – но нихрена не захотел за это отвечать. Ведь это же было ожидаемо, правда? Опостылевшая игра заброшена на полку, чтобы собирать там пыль и однажды оказаться среди мусора.Хотя, пожалуй, он уже среди мусора.Истоптан-изломан чужими ботинками, размазан в ничто проехавшимся по нему локомотивом.И если, когда Шань в очередной раз приходит к знакомому дому, в очередной раз смотрит в знакомые чернеющие провалы окон – пустота их глазниц резонирует с пустотой внутри него.То все равно в этой пустоте находится что-то.Что еще.Может.Разрушиться.