Часть 14. (2/2)

Ваня точно меньше становится, съеживается и затихает. Только волосы в стороны торчат примятыми перьями, как у воробья, под ливнем промокшего. Насупился и молчит, только носом шмыгает, точно простыл невозможно, как прошлой весной, когда обливания утренние с Данзасом затеял.

И это Жанно сейчас?! Тот самый, что не пропускал ни одной фрейлины во дворце, ни одной крестьянской юбки в селе, а теперь от князя на шаг не отходит и глядит на него как на солнце ясное.

— Я не спрашиваю, что вы делали на берегу озера с князем. Твой вид… Жанно, коли б не драка, объясняться б пришлось. Рубаха наискось, пятна на шее, да и из-под ткани виднелись. Губы, Ваня… твоим губам я посвятил бы отдельную оду. Как свидетельство плотских утех, как ярчайшее подтверждение всех грехов.

— Замолчи. Француз, не надо этого вот...

— Я молчал слишком долго, друг мой. Взгляни, куда завело нас все это. Али ты изволишь и дальше отговорками крыть? Дело ваше, но, Ваня… Ч т о видел Комовский у пирамиды? Отчего Сашка кинулся в драку? Это важно, скажи. Нужно знать, от чего защищаться.

Он красный сейчас, как летний, знойный закат. Наверное, именно так пылало небо над Москвою, когда Кутузов отводил войска, а бывшая столица сгорала дотла, не желая отдаться неприятелю в руки.

Тем самым огнем — под кожу — недавняя память, от которой и сейчас губы саднят и как будто бы сбиты, искусаны, измочалены даже. Когда целовал уже перед тем, как к друзьям воротиться, у самого входа в пирамиду. Глубоко и опять ненасытно, будто и тогда ему мало — после всего, что только-только случилось, оставив столько следов, свидетельств, не произнесенных еще обещаний.

А потом — насмешкой чужою — ужасом в вены. Увидел? Понял? Успел разглядеть? Неведомо. Князь загородил его сразу собою и повернулся так медленно, неторопливо и умудрился Ваню внутрь затолкать. От греха. Две, три минуты разбивающейся о затылок тишины, а потом такой грохот и крики, точно французы напали, взяли штурмом и Царское село, и дворец…

— Он не видел, Пушкин. Все, что может быть у Фискала — догадки. Он не видел ни меня, ни того, что мы делали с князем… Ох, не гляди так, молю, ты мне душу рвешь, Сашка. Ты же все понял давно, так отчего сейчас этот упрек в твоем взоре? Эта горечь. Нам и без того нелегко. Поцелуй это был, понимаешь? Только это… другого… — запинается и краснеет, хотя куда, казалось бы, больше, — другого бы не успел углядеть. Мы уже возвращались опосля, когда он…

— Ох… Ваня… что же… помолчи, я тебя заклинаю. Мне вовсе незачем слышать, что вы там с князем и как, сколько раз...Пушкин кривится, закатывает глаза и пихается как-то, дурачась, стремясь обратить в шутку стеснение. А Ване так страшно неловко, как если бы сам застал друга… не так. Ничто не сравнится с подобным конфузом, видано ли дворянину, благородному человеку распространяться, пусть и намеками, о подобном…

— Ладно, не красней ты, забыли. Давай лучше думать, что отвечать будем, когда на допрос поведут.

— Не придется, — Горчаков — горделивый и статный, в разодранном у ворота кителе, с налившейся бляшкой на нижней, припухшей губе, с отливающей фиолетовым скулой. Красавец. — Пойдемте, братцы, подальше, не дело, когда тут шатаются всякие…

Скосится недовольно на спускающегося следом — довольного и вприпрыжку. Ваня кулаки тотчас стиснет и ринется в бой — шашку наголо.

— Не стоит, — ухмылка Сережи Комовского неприятная, холодная какая-то, липкая и самодовольная. Пушкин держит друга крепко, надежно, не вырваться. А Горчаков глядит как-то с жалостью и мольбой о прощении сразу. — Я ведь сказал господину директору, что все дело в даме. Что будет, прознай он, что спор не о фрейлине, и даже не о гувернантке, не о девке крестьянской… Вы думайте… думайте, господа… Вопрос-то серьезный.

Удалится легкой походкой, чуть припадая при этом на левую ногу, прикрывая платком рассеченную княжеским перстнем скулу.

— Саша, ты… Все хорошо? Все утряслось покамест?

— Ваня, ты что?.. Ох, Жанно, не здесь же…

Руки мальчишеские обовьют так плотно, не шелохнуться. Замрет так, утыкаясь носом в прорехи на заляпанной кровью рубахе. Как будто успокоится сразу. Только лишь от дыхания куда-то в макушку, от ладоней, что уже скользят по спине, лихорадочно шарят. И лицо склоняется — к запрокинутому, ниже. А глаза неожиданно-черные, до ужаса, дрожи.

— Ванечка…

Громкий кашель Пушкина и удивленный возглас, почти выкрик, Кюхельбекера из-за телеги не остановят, всего лишь замедлят. Потому как прав был Саша Пушкин, намекая на несущуюся лавину с горы. Не остановить, только, может быть, убраться с дороги…

— Господа, только я уловил угрозу в словах нашего недруга? Я понимаю, что думать вы сейчас не способны. Но… средь бела дня? Князь, ты рассудка лишился?!

— Чтобы князь Горчаков испугался шакала? В своем ли уме ты, Пушкин?

Фыркнет высокомерно и нарочито-небрежно, а потом просто возьмет Пущина за руку, сжимая пальцы уверенно, твердо. И снова вместо всех слов — ответом на каждый вопрос, ни один из которых он задать не успел.