Коронованные водой (преканон; Арабэк и Людовик) (1/1)

[Принцесса Арабэк]Когда я утонула, мне едва-едва исполнилось двенадцать лет. Я была просто сиротой, племянницей бедного священника в затхлом городке на задворках холодного, лесистого, мрачного мира, где люди предавались трем основным занятиям: пить, молиться и бояться. Любить в нашем городке было особенно нечего… как, впрочем, и почти во всей моей жизни. Мама умерла, когда мне было пять; убивший ее в пьяном безумии отец сбежал, подавшись в наемное войско. Я досталась моей милой доброй бабушке ― но почти сразу на Гамельн обрушилась чума и унесла как ее, так и половину других жителей. Когда чума насытилась, мертвецов на наших улицах и в наших домах осталось так много, а места для могил нашлось так мало, что почти все трупы просто сожгли, и несколько дней всюду со свистящим воем летал пепел, горчил на губах и рассыпался плаксивыми посмертными проклятьями. С тех пор я хорошо знаю запах горелой плоти и шепот неупокоенных душ.И чувство вины за то, что закрыл кому-то путь в рай.Я не могу забыть все это даже сейчас, когда каждое утро маленькие фрейлины в пестрых платьицах приветствуют меня привычными словами: ?Доброе утро, Ваше Величество?. Даже когда расчёсываю перед перламутровым зеркалом волосы ― гребнем из нежного сандалового дерева, перед огромным зеркалом в серебряной витой раме. Даже когда ваза с самыми необыкновенными фруктами стоит на балконе, с которого я смотрю на свою страну ― хрупкую и красивую, давно не знающую страшных болезней, полную детских голосов, смеха и музыки. Это не Райские Кущи, о которых говорил дядя. Путь туда закрыт мне точно так же, как всем, кого сожгли после пиршества Чумы.Но это мой дом. Для которого я сделаю все, что в моих силах. Который я, если понадобится, буду защищать подобно рыцарю и который уже люблю подобно матери, которой у меня нет, нет, давно нет. Зато я помню, какова была ее любовь.Спи, моя страна. Спите, мои вечные дети. Спи, мой Король-чародей.Так странно вспоминать, что началом моей сказки стали всего лишь огромные серые крысы…Месть. 1247 год[Людовик]В славном городе Гамельне ныне праздник. Узкие улицы украшены всем, чем только можно украсить улицы небольшого небогатого города, ― лентами, гирляндами из цветов, даже огромными тыквами, внутри которых золотятся огоньки свечей. Грязные мостовые старательно подметены, а двери немногочисленных лавок гостеприимно распахнуты для воров и проходимцев.У горожан есть повод радоваться ― и поэтому они идут к центру, где уже вовсю играют музыканты: оборванцы и бродяги из соседних областей, вовремя заслышавшие людскую молву о чудесном избавлении… чудесном, не правда ли?Да, у жителей городка есть повод радоваться ― и поэтому, собираясь на площади, они веселятся, кто как может: одни танцуют, другие перекидываются сплетнями, третьи пьют молодое кислое вино или столь же кислое крепкое пиво, у кого на что хватает монет и воображения. Последние скоро совсем захмелеют и полезут к местным женщинам, а те, такие же пьяные и разгорячённые, будут только рады этому. И горе тем, кто сочтёт визгливые возгласы, хохот, топот и бодрую брань помехой собственному ночному сну. Нет-нет, в Гамельне никто сегодня не уснёт, мне ли не знать. Сначала веселье, потом пепелище, потом заупокойная и проповедь.?Господи, Господи, спаси наши души, покарай Нечистого?.И наконец ― большой рейд инквизиторов Его Папской Милости, впрочем, тщетный.Гамельн больше не будет прежним. Никогда.А всё потому, что у жителей городка наконец действительно есть повод радоваться, ведь несколько дней назад произошло кое-что совершенно невероятное. Полчища отвратительных крыс, которые не давали людям покоя месяцами, наконец ушли, а точнее, канули в воды местной не слишком маленькой, но и не особо широкой ― такой же средней, как и городишко, ― реки Везер. Канули ― и сгинули, не оставив даже трупов. Поговаривают, то было колдовство, хотя я не зову это так. Отвратительное слово, удешевляющее любые чудеса. Кто бы сказал, что колдуном был Божий Сын? Ха.Слышите? Музыка звучит фальшиво, жалко даже для полупьяных ничтожеств, толпящихся на сколоченном наспех помосте и терзающих ни в чём не повинные инструменты. Но горожанам это не мешает: они выплясывают, бестолково переступая с ноги на ногу, как дрессированные цыганские медведи, хохочут, хлопают, многие то и дело останавливаются, чтобы опрокинуть в себя кружку ещё чего-нибудь, что усилит их веселье до нужного предела. Вот только предела нет. И это их погубит.А впрочем… нет, не их.В таком щекотливом и скользком деле, как месть, кому нужны взрослые с их блудливыми взглядами, грязными руками и полнейшим нежеланием видеть дальше своего носа? Глупость. Мстить взрослым, не заплатившим по счетам, ― как черпать вино дырявым ковшом. Такая месть скучна и бессмысленна, она забудется быстрее летнего дождя и ничему не научит, от нее никакого удовлетворения. То ли дело…Из открытого окна нищего домика на отшибе улицы на меня смотрит девочка. Неужели её не выпустили гулять, в то время как все остальные веселятся? Эй, малышка!Машу рукой.Почему ты молчишь? Какие у тебя необыкновенные глаза… миндалевидные, карие, в обрамлении длинных загнутых ресниц. Это единственное, что в тебе красиво: лицо веснушчатое, волосы растрёпаны, а фигурой ты напоминаешь плохо вырезанную деревянную статуэтку. Сколько тебе лет? Десять? Двенадцать? Пальцы всё теребят дешёвый крестик на шнурке… Окидываю дом более внимательным взглядом и вспоминаю. Ах вот оно что, тут живёт всего лишь простой священник. И он очень, очень просил жадного жирного ублюдка, получившего власть то ли по кровному родству, то ли отравив предшественника, все же заплатить мне, не беря на душу греха. Отец Йозеф… Добрые глаза, но весь в язвах ― чудом пощажен чумой. Что ж… пожалуй, и мне можно его пощадить. Лучше заткни уши воском, детка. Заткни, пока не поздно. Заткни ― и останешься в живых.Разворачиваюсь, собираясь вернуться на площадь, но всё ещё чувствую спиной твой внимательный взгляд. Оглядываюсь. Ты робко поднимаешь руку и наконец машешь мне. Так же робко улыбаешься, а потом отводишь глаза и резко захлопываешь окно. Некоторое время смотрю на рассохшуюся раму и кусок слюды, заменяющий стекло. Мне кажется, что ты всё ещё там и всё ещё глядишь на меня. Жаль, я не могу перекреститься.[Бэки]Когда ты только появился в городе, многие дети бегали взглянуть на тебя, а потом таскались за тобой бестолковыми хвостиками, прося сыграть или рассказать байку. Многие, но не я. За несколько дней я наслушалась всевозможных небылиц, начиная от того, что дудочник стар и из него сыплется песок, заканчивая тем, что у него есть копыта и рога. Но этот незнакомец не значил для меня ровным счётом ничего, ведь я не слишком любила сказки, мне было не до них. Я любила рыцарей, уходящих в крестовые походы, и все легенды, воспевавшие их. Я жила грустной историей Прокаженного короля, положившего свою короткую жизнь во имя священного Иерусалима; наверное, он был так же уродлив и несчастен, как я, но имел куда больше силы воли, чтобы гордо принимать каждую беду, каждую насмешку, каждый удар. Ну а Крысолов… всего лишь проходимец из далёких земель, которого забудут точно так же, как забывают всех путников. Или же, если ему не повезет, сожгут на костре, ведь что-то у него не сложилось с бурмистром, а тот склочен, мелочен и жаден.В день, когда что-то заставило тебя остановиться под моим окном, я сразу тебя узнала ― по торчащей из маленькой сумки на поясе серебряной флейте. На неё я смотрела лишь миг, а потом забыла. Я видела русые длинные волосы, холодные светлые глаза и тонкие, словно лапы паука, цепкие пальцы. И еще… улыбку. На церковных фресках так улыбался лишь один человек. Человек, которого почему-то почти не рисуют улыбающимся, а вечно страдающим и принимающим муки.Наверно, потому, что эта улыбка кажется кому-то опасной.Но одна такая фреска была в нашей церкви. И я любила её. [Людовик]Отвратительная какофония накрывает меня уже через несколько улиц. Нелепое нагромождение звуков, как бы хотелось бы верить, что однажды в этом мире появится хоть кто-нибудь, кто будет петь голосом Господа, а не голосом мартовской кошки. Впрочем, пустое. Мне не так важен этот мир и все, что его уродует или делает прекрасным. Сейчас мне уже не важно ничего.Люди на площади продолжают гулять и пить; они окончательно забыли о том, кто они и кто я, а их дети так же безмятежно веселятся, играя в какие-то свои игры. Они уже отвыкли играть без страха быть укушенным крысой.Что ж… пора начинать.Я вынимаю из сумки серебряную флейту и плавно подношу к губам. Я играю совсем тихо, слышат меня лишь те, кто должен слышать, ― дети Гамельна. Мелодия стремительная, для меня она ― лишь набор стройных злых созвучий, выверенных до последнего выдоха, и я уже знаю, как она действует. А для них…Казалось бы, их души должны быть чуткими, как слух зверей. Но нет, они не слышат ни фальши, ни угрозы. Они одурачены. Или просто очень хотят быть одураченными. Возможно предположить и такое, видя, как они живут.Маленький мальчик поднимает голову и смотрит на меня в упор синими глазами. Он ловит сладкие созвучия, но на самом деле вовсе не их. Шёпот, тихий и нежный. Так умеют шептать лишь феи и демоны из далёких неземных королевств.― Идём, идём с нами… за десятью реками и цепью Синих гор ждут приключения и сладости… а в холодном доме твоей матери только остатки вчерашнего чёрствого хлеба и запах плесени по углам. Идём же!Его белокурая сестричка, прижимающая к груди старую куклу, слышит совсем другое:― Тебе не с кем играть… в волшебной стране твоя кукла оживёт и превратится в настоящую девочку. Пойдём, пойдём со мной.Один за другим дети оставляют свои занятия и поднимают головы. И, встречаясь с их пустеющими, теряющими всякую волю взглядами, я иногда слышу обрывки зовущих голосов. Они сулят то, чего я никогда не желал. До чего мне нет дела. Но кто знает… может, обещания будут выполнены. Я почти уверен: в какой-то степени будут.― Там ты будешь принцессой и встретишь принца…― Там у тебя будет настоящая живая лошадь.― Там твой котёнок выздоровеет и снова сможет бегать.― Там тебя не будут звать рохлей…Они идут ко мне поначалу нестройно и нетвердо, точно так же, как несколько дней назад шли крысы. Может, каждую из тех крыс тоже влекла недосягаемая мечта, своя у каждой, ведь ни я, ни кто либо другой не скажет, что происходит в маленьких серых головках животных, да что там, разобраться бы в собственной голове. Дети идут увереннее, быстрее. Музыка звучит громче и громче, и они ― мальчики и девочки всех возрастов ― следуют за мной безропотно, напрочь забывая о своих пьяных родителях и брошенных игрушках. Некоторые берутся за руки, другие начинают плясать, третьи дудят на своих самодельных тростниковых свирельках или стучат в самодельные, явно сколоченные для игры в войну барабанах. Пёстрая толпа малышей и завтрашней молодежи покидает грязную площадь, темные силуэты пляшут на стенах часовни. И лишь одна девочка… опять...Ты стоишь на пути и смотришь ― всё тем же внимательным взглядом. Карие глаза не отрываются от моего лица, и что-то заставляет чуть замедлить шаг. Я откуда-то знаю: ты слышишь мелодию и только мелодию, ничего больше. Никаких обещаний, ни единой угаданной мечты или иллюзии ― ты недосягаема для меня, для мелодии, для дурмана. Твои пальцы опять теребят крестик на шее, затем ты сжимаешь его меж ладоней. Ни на секунду я не прерываю игры, постепенно подходя к тебе вплотную. И вижу…― Здравствуй.Нет. Я тогда ошибся. Ты красива. Ты очень красива, несмотря на нищую одежду, на растрёпанные грязные волосы и усыпанную веснушками и оспинами кожу. Под всем этим я вдруг вижу другой образ ― светлый, горько-опасный и нежный, бесконечно взрослый, лишь по нелепой случайности заточённый в маленькое неуклюжее тело… заточённый кому-то на погибель, не мне ли? Отрываю от губ флейту ― и она уже играет сама. Я все равно не слышу.― Красиво… ты сочиняешь музыку?Нет, девочка, я похищаю души и сердца. Но, может, это одно и то же? Улыбаюсь:― Иногда. Хочешь пойти со мной? Нам нельзя оставаться на месте, мы собираемся в долгое-долгое путешествие.― До самой Святой Земли?Ни одна земля в этом мире не свята. Ты не знала?― Дальше.Слушай же, слушай, маленькая упрямица. Где-то в этой мелодии должна притаиться какая-нибудь твоя мечта, самая необыкновенная, самая желанная, желанная теперь и для меня, пытающегося тебя разгадать. Берегись. Моя музыка ― яд, она действует на всех, убивая самых сильных и заставляя преклонить колени самых гордых. Я немало отдал, оттачивая этот дар на дивном Востоке, я зачаровывал змей и визирей, я обращал в бегство войска кочевников, злил мелких многоруких божков и с той поры ни разу не проиграл. Но ты не подчиняешься. Даже сейчас, когда протягиваешь мне руку.Я беру её в свою, но не так, как обычно берут за руки детей. Подношу пальцы к губам и целую, не сводя глаз с твоего лица. Сколько же тебе? Десять? Двенадцать? Двадцать? Век, погребенный под злыми, намного злее моих, чарами? Какая разница? Ты всё равно рано или поздно скроешься в тёмных водах, как и все прочие, и я забуду тебя. Но пока мы идём рядом, словно королевская чета, за которой следует свита.[Бэки]Мелодия была прекрасной, но не околдовала меня так, как произошло это с другими. Я просто слушала, вдыхая каждую ноту и наслаждаясь ею в темном вечернем воздухе. Она ткала что-то, что отзывалось во мне, она взлетала ― и загорались в небе контуры призрачных городов и сверкающие силуэты ярких птиц. Откуда она? Чья? Как не похожа на то, что обычно можно услышать на праздниках, как чужеземна и дика…А потом я увидела пёструю праздничную толпу, идущую на бойню. Да… я сразу поняла, что они идут именно на бойню. Впереди шагал дудочник ― тот, кого, по словам дяди, обманули и выдворили из города. Ты. Ты для чего-то вернулся, вернулся едва ли для добра. И я вышла тебе навстречу, остро понимая, что воля моя свободна, но я не поверну, ни за что не поверну назад ― и в этом я не сильнее других. Всех детей Гамельна приковала твоя музыка, а меня ― только твои глаза, но цепь эта была не менее крепкой. Какие странные были эти глаза ― ледяные омуты, усталые и стылые, на темном дне которых словно бы таился водоворот.Ты заберешь меня. Теперь я знала, ты меня заберешь, как заберешь всех нас ― тех, о ком не заботятся, тех, у кого нет будущего, тех, кому не нужно предсказывать это будущее у хитрой цыганки или восточного бродяги. Наше будущее было предопределено. Все то же. Молиться. Бояться. Пить. И умирать.Я ждала тебя, даже не зная об этом. Всегда.Мы все ждали. [Людовик]Флейта по-прежнему играет, дети идут… а я смотрю на тебя. Откуда же ты такая взялась в этом городе? Блеклая, не разряженная в глупое платье, говорящая тихо и спокойно. Ты не похожа на них. Ты не ребёнок, но рядом с тобой я чувствую себя намного моложе своих… сколько же мне? Этого я уже не помню, ведь столько одинаковых лет прошло в одинаковых странствиях по одинаковым городам. Я улыбаюсь. Ты всё ещё не вырываешь у меня руки и тихо спрашиваешь:― Это ведь ты увёл наших крыс? Тебя называют чародеем-дудочником, и тебя обманул бурмистр? ― Да.― А как тебя зовут по-настоящему?Я никому не говорю своего имени. Настоящее имя всегда даёт власть над тем, кто его носит. И всё же мои губы размыкаются сами. И я почти шепчу:― Людовик. В честь короля. А тебя?― Ребэкка, ― впервые невинно-кокетливый жест, лёгкое движение плечом: ― Зови проще ― Бэки.Невольно усмехаюсь. Бэки… Бэки это очень нежно, тебе подходит.Оборачиваешься и смотришь на детей:― Бедные. Они ведь верят в то, что поёт твоя флейта…От неожиданности чуть вздрагиваю.― Ты слышишь что-то, кроме музыки?― До последнего лживого слова. ― Улыбка вновь трогает по-детски пухлые губы.― Лживого ли?..― Ты можешь обмануть кого угодно, дудочник. Но Господа и тех, кто ему служит, тебе не одурачить. Никому ни на том, ни на этом свете этого не сделать.Странно, но именно из твоих уст это прозвище ― ?дудочник? ― звучит особенно хлестко, режет слух, бьёт как кнут и даже разрушает на мгновение стройное звучание мелодии... Чуть наклонившись, шепчу:― Лучше зови меня Людовик, детка.― А ты зови меня Бэки.Мы уже идём по самым нищим городским улицам, тем, которые бурмистр и его люди даже не сочли нужным украсить. Вокруг тишина, в воздухе разлит запах нечистот и объедков; в некоторых окнах нет не то, что стёкол, но даже слюдяных пластин или хотя бы досок. По этим же улицам я уводил крыс, только маленькие когтистые лапки царапали мостовую намного тише, чем топают сотни обутых и босых детских ног. Но сейчас я едва помню об этих детях… и спрашиваю то, что не даёт мне покоя:― Так ты считаешь, что тоже служишь Господу? Справедливому и милостивому Иисусу и его ещё более справедливому и милостивому Отцу?В каждом моём слове ― яд и желчь, у меня есть на то причины. Но ты улыбаешься, и меня это злит. Поднимаю брови:― Нет, серьёзно? Ты? ― некоторое время вслушиваюсь в мелодию и наконец улавливаю в ней нотки стыдливо скрываемой правды. ― Бэки-замарашка, Бэки-нищенка, толстуха-Бэки, не мечтающая даже о том, чтобы её перестали дразнить другие дети?Губы упрямо сжимаются:― Да. Я. Жаль только, я служу так плохо, что не спасу детей, которых ты убиваешь.И только слезы в уголках глаз.― Не спасешь. Луче бы кто-то, Бог или нет, спас тебя.Отвожу взгляд. С необъяснимой тоской, без всякой на то причины я гадаю: а не побежал бы маленький Иисус за звуками этой дудки точно так же, как все гамельнские дети, если бы только мелодия могла пообещать ему простую вещь ― не умирать на кресте? Не умирать за миллионы ничтожных тварей, которые потом будут проклинать его имя или топтать его лики копытами своих коней, а иные ― его же именем сжигать и пытать невинных? А может, я не прав… Ты идёшь, низко опустив голову. Не всхлипываешь, только слёзы текут по щекам и разбиваются о камни. А параллельно я слышу смех. Не твой. Звучный, сильный мужской голос произносит какие-то слова на арамейском языке, рука, обращённая в ветер, ерошит мои волосы. Я знаю, кто это, растревоженный моими мыслями, теперь смеётся над ними, осознав всю мою неуверенность. И я чувствую, что я действительно ошибся. А ты права.― Бэки… ― зову совсем тихо, крепче сжимаю пальцы. ― Прости меня. Молчание в ответ. И потом:― Ты ведь тоже ему служишь, Людовик, ты ― его карающая длань. Мне жаль, что наш город заслужил тебя. А возможно, и меня.От слов мне жутко. Ты, оказывается, славно умеешь пугать. Но в карих глазах вспыхивает вдруг насмешливый огонёк, и я справляюсь с собой. Ты веришь в кары и во всепрощение одновременно… рано или поздно ты обязательно поймёшь, что если все прощены, карать уже некого. ― Куда мы идём, Людовик? ― снова во взгляде простое детское любопытство, пальцы сжимают мою руку. ― Что прячется за водами Везера?Смерть, Бэки. Только смерть и холод, ничего более. По крайней мере, для пёстрой толпы за моей спиной. А впрочем… любая пёстрая толпа рано или поздно обречена умереть, и неважно, кто это ― коровы на скотобойне или рыцари в Крестовом походе. ― Смерть ― это ведь очень скучно, да?― Чертовски, ― невольно улыбаюсь.― Тогда нужно придумать что-то получше.― Это тоже будет местью?― Будет. И даже… страшнее.Это была самая короткая дорога в моей жизни. И самая долгая. А потом я впервые отомщу, сделав кого-то счастливым, а не убив. [Бэки]Я полюбила тебя в миг, когда ты попросил прощения. Странно… но никто и никогда не делал этого. Сделав мне больно, все просто продолжали жить так, будто не произошло ничего необыкновенного. Бэки-замарашка, толстуха-Бэки и десятки других прозвищ были шлейфом моего нищенского платья, когда я шла по улице. Были частью меня.Дядя учил меня смирению, а другие учили меня ненавидеть ― молча, безропотно. Иногда я молилась, чтобы это чувство прошло, но Бог меня не слышал. А я всё звала и звала его, готовая целовать шрамы на его руках… Но вместо него в Гамельн однажды пришёл крысолов. Ты. Чтобы выкрасть моё сердце. И чтобы я выкрала твоё.Мы были наградой друг другу за все, что измучило нас в прошлом.Или карой друг другу за все наши грехи.Или ― их искуплением.Или ― всего лишь будущим для тех, у кого его не было.Воды Везер сомкнулись над нашими головами. И я наконец стала той, кого раньше видела лишь в зеркале сна.Безвременье Девятистранья[Людовик]В бесконечных далях, за цепью Синих Гор и водами десяти рек, раскинулась страна Брошенных Детей ― мечта и последний приют всех сирот, всех оставленных, всех забытых, всех нерождённых. Она ― как большой город с тенистыми садами, разноцветными домами и высокими башнями, где в часах танцуют рыцари и принцессы, а на улицах пахнет свежим хлебом и дождём. В стране Брошенных Детей всегда тепло, даже зима здесь такая мягкая, что снег почти не колет пальцев. На завтрак, на обед и на ужин можно есть сладости и фрукты, ― хотя они, конечно же, надоедают, и тогда в твоем распоряжении свиные ребра и нежные куриные окорока, картофель и шницели, пироги со всеми на свете начинками.И каждый вечер звуки чарующей музыки флейты заполняют воздух. Под эти мелодии хорошо засыпать и можно увидеть так много необыкновенных сновидений… Если только захочешь, можешь даже увидеть дом. Если скучаешь. Если не предпочел забыть.Это наш обман, Бэки. Наша иллюзия. Всего лишь выдумка, которая неожиданно обратилась в правду, когда над нашими головами сомкнулись ледяные воды реки Везер ― не слишком широкой, но и не слишком узкой, как и сам тот гаденький городишко… как он назывался? Ах да… У него было красивое имя ― Гамельн. И сейчас город уже не так весел, ведь помост в центре площади разломан на доски, и его поспешно поджигают. Скоро в искупительном пламени сгорят прибывшие в городок бездарные музыканты ― кого, как не чужестранца, ты обвинишь в том, что твой ребёнок исчез? Не странного же дудочника, над которым посмеялись в ратуше и которому не заплатили ни монеты за то, что он избавил город от крыс… И не маленькую племянницу священника, не сумевшую или не пожелавшую ему помешать.Но я уже не помню этого города. Ведь здесь, в стране Брошенных Детей, у нас есть сияющий дворец с сотнями маленьких башенок и галерей, с разбитыми на крыше садами, по которым гуляют ручные звери, и множеством маленьких прудов. Страна открыта для всех печальных сирот, для нелюбимых, для неприкаянных, для заблудших; они обязательно найдут сюда путь через холодные переулки, мусорные пустыри, трупные ямы и холодные озера. А помимо душ этих беззаветно верящих мне детей, которых так сложно полюбить, в которых так сложно увидеть что-то, кроме орудия мести, есть лишь одно, что я похитил из того далёкого мира крыс и пьяниц.Ты, моя Бэки.Ты изменилась с последней минуты в мире живых, вода преобразила тебя. Исчезла вся твоя неуклюжесть, вся неопрятность. Ты сияешь, моя королева, твои волосы теперь оттенка гречишного мёда, а глаза ― как морская вода. Ты стала старше, а впрочем, именно такой ты и была где-то глубоко внутри. Но эти странные отметины на твоих нежных щеках… они словно клейма. Они будто два тонких вертикальных мазка голубой краской, той самой, которой пишут фрески, или… или они словно две навсегда застывших слезы? Знак твоей тоски по дому. Знак твоей так и не поколебавшейся веры. Но всё же…― Но всё же я ушла с тобой, Людовик.В этом крыле мы лишь вдвоём, и я не могу отвести от тебя взгляда. Ты стоишь у огромного окна, арочные створки которого ― цветные витражи, змеящиеся к голубому небу белые розы, скрывающие свою нежную беззащитность за острыми шипами. Совсем как ты. Твоё детское платье стало слишком коротким и одновременно слишком широким: приблизившись и обняв тебя, я чувствую, как тонок теперь твой стан.― Об этом ты мечтала? ― спрашиваю тихо, сминая пальцами грубую ткань на теплых лопатках.― Да…Отныне ты не будешь одеваться в подобное тряпье, а только в лучшие платья, шёлк и бархат которых ласкают кожу. Но сейчас ты прекрасна даже так, и я навсегда запомню тебя именно такой, ведь это день нашего… венчания? Настоящие браки не заключаются в церкви, равно как и на небесах. Они заключаются лишь там, где двое сжимают друг друга в объятьях и шепчут слова любви, а может, просто смотрят друг другу в глаза и говорят о чём-то совсем другом. Так было и будет всегда, потому что любовь существовала задолго до того, как какой-то лжец поклонился первым богам и заложил первый камень первого храма. И я знаю: любовь будет существовать даже после того, как все храмы рухнут, а все боги умрут.Ты смотришь из-под полуопущенных ресниц, потом снимаешь шнурок с крестом со своей шеи и надеваешь на мою. ― Сохранишь его? ― Руки дрожат. Чувствую странную тяжесть: с детства я не носил креста. Он утонул со всеми богатствами моей семьи, с кораблём, на котором мы плыли в Город двенадцати дожей. Наверно, крест сорвала с меня бушующая волна, а может, рука матери, лихорадочно цеплявшейся за доску и одновременно пытавшейся удержать меня, не умевшего еще плавать, над поверхностью. Как она надрывала горло, зовя на помощь, пока наконец, обессиленная, не скрылась под водой. На небе нас не услышали. Ни ее, ни меня. С тех пор я ненавижу всех, кто глядит оттуда. Не отрицаю их существования, порой жалею… но ненавижу.Темнеет в глазах, и я отступаю на шаг, тяжело опускаюсь на кровать и прижимаю ладони ко лбу. Кажется, он пылает так, будто крысы заразили меня чумой; кажется, я готов умереть, лишь бы не было этой боли. Нет. Я не могу принять твой подарок, Бэки. И я хочу сорвать его со своей шеи, но…Ты делаешь это сама ― жест резкий, шнурок лопается. Я жду, что теперь ты просто уйдёшь. Но пальцы сжимают мои ладони и отводят от лица.― Людовик… ― в голосе страх, а, подняв взгляд, я вижу, как блестят глаза. Молча, с усилием, улыбаюсь, не вырывая рук. Ты отпускаешь их сама и, несмело подойдя ещё на шаг, гладишь мои волосы. А я вновь обнимаю тебя, притягивая ближе.― Не плачь. Всё хорошо. Просто я… не так хорош.― Прости. Нет, нет…Где же ты была всю мою жизнь? Пальцы осторожно касаются губ и проводят по ним. Сейчас, когда мы так близко, на твоих бледных щеках проступает слабый румянец. Ты опускаешь голову, позволяя локонам упасть на лицо, но я по-прежнему вижу его и не могу понять: неужели ангелы существуют? Конечно. Как и человек со шрамами от гвоздей на запястьях. Только ближе.― Поцелуй меня.Шёпот почти неразличимый. Ты боишься. Может, ты и знаешь что-то о браках, но ничего о том, что происходит после того, как тяжёлая дверь спальни закрывается, оставляя влюблённых наедине. Такие сказки не рассказывают на ночь, и каждый узнаёт это сам, в своё время, со своим человеком. Но куда чаще ― не со своим.― Иди сюда.Мягко беру твою руку в свою, заставляя присесть рядом. Отвожу за ухо упавшую прядь, чтобы взглянуть в лицо, но всё ещё стараюсь не смотреть на приоткрытые губы. Ты ждёшь, опустив ресницы. На секунду прикрываю глаза и, кажется, снова слышу звуки своей флейты. Совсем не те, что заманили детей в воды Везера. Эту мелодию различаю только я, и она поёт теперь о другом. О том, что не стоит произносить вслух, чем не стоит смущать тебя. Не сейчас.Я провожу по твоему плечу ― ты вздрагиваешь, но не отстраняешься. Ладонь скользит к шее, и пальцы зарываются в длинные мягкие волосы. Когда ты подаёшься ближе, я вдыхаю их запах ― смутный флер белых кувшинок, которые выросли в небольшом затоне возле северной городской заставы. Там, где завершился наш путь. Там, где я шагнул в воду за тобой, хотя собирался лишь холодно смотреть, как вы умрете. Отныне это твой цветок, твой и только твой. Отныне ты ― моя и только моя.Касаюсь подбородка и целую тебя ― осторожно, в уголок смущённо улыбающихся губ, потом прижимаю к себе теснее, чувствуя, как пальцы сжимают воротник моей рубашки. Ты пока боишься обнять меня в ответ, но и не отстраняешься ― замерла, как испуганный ребёнок… Осознание ― словно повторное падение в ледяную воду: ты и есть ребёнок, и за твоей спиной ― мир, где прожита целая жизнь, пусть короткая и несчастливая. И чтобы ты окончательно забыла её, не хватит и тысячи поцелуев.― Тебе пора спать, Бэки.Мой голос звучит мягко, но ты испуганно вздрагиваешь, когда я отстраняюсь и разжимаю твои пальцы. Кажется, я вижу в глазах слёзы обиды, но ты покорно поднимаешься и зовёшь служанку. В нашем новом мире нет взрослых, но даже среди твоих бывших зубоскальниц нашлось немало девочек, мечтающих теперь прислуживать тебе в самом прекрасном замке страны.― Я…― Позже. Однажды. Обязательно.Когда ты возвращаешься ― в свободной шёлковой рубашке, с расчёсанными волосами и спокойным лицом, на котором ни следа прежнего волнения, я уже жду тебя и снова на мгновение вспоминаю об ангелах. Но тут же забываю ― при взгляде на открытые хрупкие плечи, на обнажённую шею и худые ключицы. Нет… на ангелов так не смотрят.И ты так и не надела свой крест обратно.― Хочешь, я уйду в другую спальню? ― приподнимаюсь, но ты качаешь головой.― Я хочу спать с тобой. ― Краснеешь при взгляде на меня, но всё же упрямо идёшь навстречу и вскоре опускаешься на кровать: ― Какая она огромная… ― раскидываешь руки и падаешь назад, позволяя волосам рассыпаться по подушке. ― Никогда-никогда на такой не спала.Невольно улыбаюсь, глядя на это невинное счастье, счастье от простых вещей, которое сам давно и безнадежно забыл. Протянув руку, снова провожу по твоей щеке, и ты тут же переворачиваешься на бок, кидая на меня пристальный взгляд. Недавний страх исчез. Но я всё ещё боюсь увидеть его в глубине твоих глаз и потому стараюсь не смотреть ни на что, кроме обращённого ко мне лица. И все же помимо воли я снова вспоминаю наш слишком невинный поцелуй. Но…― Знаешь… Ты забыла кое-что. Иди сюда. Ближе…Ты приподнимаешься ― как же мне хочется снова тебя поцеловать, прямо сейчас, иначе. Но я лишь, разжав руку, надеваю тебе на шею заново завязанный шнурок с крестиком. Пусть это будет нитью, связующей тебя с далёким земным миром, где в городе Гамельне сейчас догорает костёр Святой Инквизиции, зажжённый именем Его Папской Милости. Пусть будет напоминанием, что, став прекрасной и желанной, ты не отринешь то невинное время, что тебе отпущено.― Спасибо…― Давай. Ложись.Я подожду еще немного. Я подожду столько, сколько нужно.А за это время наша Волшебная Страна перестанет быть хрупким миражом, возникшим по велению фантазии двух запутавшихся, неприкаянных, едва обретших друг друга безумцев. Она станет таким же сильным цветущим королевством, как соседняя ― та, чьи земли черны как ночь, та, которой правит иной Король, Король с золотой птицей вместо сердца и ржавой клеткой вместо ребер. Якоб. Якоб, король Тирский.Страна Брошенных Детей станет настоящей. Она станет счастливой.И… пока Бэки засыпает рядом, я уже слышу шаги следующего, Третьего Короля.