Двумя годами позже (1/1)
И будут сотни крыш.Рассвет.Абсент и виски.Жар огня.Окно.Две пачки сигарет.И разговор — глаза в глаза. Под реконструированной сводчатой крышей дворцовых слезных драм и опер Королевского театра на Ковент-Гарден, на сцене триумфального напыщенного зала, где когда-то отгремел первый в свете балет ?Пигмалион?, где отыгрывала свои сольные партии оставшаяся жить в веках Мария Салле, танцующая, наперекор всем устоявшимся традициям и минувшей в прошлом жестокой моде, без уз спеленывающего жесткого корсета, где короли и королевы имперских голубых кровей смотрели спектакли и слушали оратории, кивали в такт софизмам и потешались над шутовскими панегириками, кружился в репертуарном балетном танце кронпринц Рудольф, обнимающий тонкими дрожащими пальцами выбеленный водой и временем реквизионный череп. Слаженные красивые ноги в жемчужно-белом эластичном шелке возносили над ализариновыми коврами и разбросанным цветочным нишами, имитирующими утренние охотничьи угодья, над занавешенными ложами и шифоновым бельём бывших умерщвленных любовниц, покуда в старинном северном моррисе взвивались лица Франца Иосифа и Елизаветы Баварской — родителей балеруна и самой известной за всё минувшее royal time супружеской четы. Мария Вечера, скромная и инфантильная горжетка с сияющими глазами прирученной лани, бросающей из-под ресниц томные испуганные взгляды-соблазны, то слетала с накрытой для неё внебрачной перины под одеялом из сгубленных траурных лилий, прячась за шлейфами и балдахинами из опалово-барканского маркизета, то поднималась на тонкие подвижные ноги, на гарцующих пуантах приближаясь к возлюбленной пассии и завлекая ту в страстный, но пропитанный воспламененным недоверием и дыханием близкой смерти танец. Музыкальная соната майерлинга, пронизанная бемольными диезами и расходящимися хроматическими гаммами, вибрируя ниточками-нервами, гремела, музыкальная соната, тревожа слух, стекала, перекатываясь тучными ключевыми каплями отыгранной партитуры по бокам отполированных украшающих нефритов, и туманный свет, льющийся с потолка и из-под машинарного суфлерского пола, собирался в старых лунных птиц, порхающих вокруг имущей власть ячменно-русой шевелюры молодого танцора. — А вот, к слову, если подумать немного… Знал ли ты, душа моя, что… Мужчина, вальяжно расположившийся в королевской вип-ложе на одном из двух обитых жаккардом кресел, расшитых оттенком пятнистого бисмарк-фуриозо, отвел скучающий поблескивающий взгляд от утомившего его монотонного действа, с любопытством и крупицей ревности в опасных желтых радужках всматриваясь в сидящего рядом невозмутимого юношу: стройного, расписанного японской акварелью по фарфору, точеного, всё равно так и не перегнавшего и далеко не догнавшего его в росте, и выглядевшего в целом так, будто только этим утром вышел из-за витрины диковинного антикварного магазинчика, стряхнул с элегантных цветочных плеч пыль и, ударив звонкими подкованными каблуками по мостовой, потерянным королевским франтом-фаворитом отправился вверх по изгибам Carnaby Street и King’s Road, выискивая позабывшее его счастье. Юноша был удивительно худ, привычно бледен, обворожительно изыскан. Глаза — зимние переливы подлунного льда на волнах сонной Темзы, губы — спелый яблоневый лепесток, приходящий в солнечный мир в обдуваемом ветрами мае. Ресницы — нежный горностаев мех с воротника старушки-Виктории. Волосы — шик и роскошь, дарованная мантия, достойная истинного Короля, и сводящая с ума невозможная глубокая длина, ниспадающая ниже самих поджарых ягодиц. Юноша держался гордо, держался дерзко, держался с бунтом и прямо; из-под черного бархатистого фрака с расширяющимися накрахмаленными манжетами на серебре гербованных пуговиц выглядывали белоснежные волнистые рукава стягивающей парадной рубашки, шею венчало кипенное жабо с брошью в переплетах геральдической Тюдорской розы. Черные тугие брюки из шелка, высокие черные сапоги на аккуратной выглаженной шнуровке и с достоинством перевязанными неброскими бантами… Всего две секунды жадного трепетного любования — и мужчина против воли переменился в лице, жарко и горячо облизнул губы, тряхнул головой, увенчанной копной отросших волнистых локонов, струящихся до середины спины и бережно подвязанных в низкий хвост широкой белой лентой. Строгий торжественный пиджак, строгая белая рубашка с бабочкой и строгие брюки с черными лакированными полусапогами от Jeffery West, Reynard, по граненой кобальтово-синей сережке в каждом проколотом ухе, с длинными вьющимися — Юа так и не смог понять, природой ли или всё же потугами сумасшедшего настырного пижона, хранящего этот свой секрет в темном тайнике — ресницами — Микель Рейнхарт, точно так же, как и его молодой юноша, привлекал всеобщее внимание, в эпоху минувших благородных эонов, в эпоху переменившегося мира и совсем иных ценностей всё равно представляясь посторонним глазам выгодной, завидной и желанной партией. — Чего тебе? — хмуро и недовольно поинтересовался юноша, даже и не подумав повернуть в сторону говорящего головы, за что тут же поплатился тихим охриплым рыком почти что на ухо, близким дыханием в опаленную чувствительную щеку, сощуренным голодом глаз и требовательными пальцами — безымянный под обручальным золотым кольцом, точно таким же, как и на безымянном пальце юноши, — что, обхватив точеное запястье, едва то не переломили, повелительно дергая на себя и вынуждая обратить внимание пусть уже даже через силу. — Я всего лишь хотел поинтересоваться, милый мой занятой строптивец, что известен ли тебе такой вот занятный факт: сей принц, что с битый час трясет перед нами своей пляшущей филейной частью, например, был подвержен отяготившей его жизнь наркомании. — Нет. Не известен, — привычно буркнул Юа, недовольно косясь на выкрашенную во всю палитру ближайшего косметического салона любопытную женскую рожу, просунувшуюся из соседней ложи и пытающуюся то ли подслушать — что мало вероятно в силу грохота поднимающейся волнами музыки, — то ли подглядеть за тем, чего ей видеть вовсе не полагалось. — Зато теперь вот ты знаешь, — довольно мурлыкнул Рейнхарт, всё-таки не сдерживаясь, всё-таки подчиняясь своим распутным бесам, этаким растлителям малолетних, дергая мальчишку — что для него какие-то там девятнадцать насмешливых лет? — на себя и заставляя неволей придвинуться ближе, чтобы едва не рухнуть на бережно готовые подхватить колени. Взметнулись чарующие, отражающие весь собравшийся свет волосы, ударило в ноздри извечно соблазняющим запахом душистых индийских цветов, и Микель, гортанно проурчав, всем своим видом — от поплывших заторможенных глаз и до мазнувшего по губам нетерпеливого языка — дал понять, что не отказался бы от аппетитного продолжения прямо здесь и сейчас: зрители ведь заняты балетом, а что до некоей неизвестной барышни — то и наплевать, и пусть себе глазеет, раз так нравится, разве впервые? — Или, может, тебе известно, что человек этот прославился больной извращенной психикой и кощунственными способами поразвлечься? Что ты на это скажешь, сладкая моя черешня? — продолжая улыбаться — хищно, сбрендивше и голодно, — мурлыкнул господин лис, с настойчивым раздражением перетягивая мальчишескую руку настолько крепко и настолько близко, что тому пришлось невольно нагнуться, уткнуться носом в мужскую грудь и ощутить, как на затылок тут же надавливает рука другая, вздергивающая за густейшие волосы, подтягивающая к ожидающему лицу и отдающая на растерзание алчным изголодавшимся губам. В рот мгновенно проскользнул язык, зубы столкнулись с зубами, куснули за нежную плоть, впились грубее и жестче — и через десять долгих воинственных секунд, напоенных стонами и приглушенными отзвуками несерьезной возни, мальчик-Юа сопротивление оборвал. Скользнул ладонью по плечу своего мужчины, чертового супруга, обретенного на вечную вечность всех возможных… вечностей. Ухватился за витые космы, путаясь в тех ловкими заинтригованными пальцами. Притиснулся еще ближе и, глухо выдохнув в дарующие удовольствие губы, сам толкнулся навстречу приучившимся языком, одуревая от тут же усилившегося ответного напора… Лишь когда чужая бесстыжая ладонь вполне откровенно и вполне понятно для чего легла ему на левую ягодицу, принимаясь ту сминать и выглаживать — вот тогда он, нехотя отвесив себе мысленного пинка, вырвался из тоскливо распахнувшихся объятий, стараясь не встречаться с сожалеющим взглядом расстроенного до саднящей червоточины Рейна. — Скажу, что поздравляю. Вас обоих. В таком случае вы с ним охренеть как похожи, а у тебя, придурок, на старость дней и вовсе обострилась запущенная форма гребаного философского бешенства, — злобно рыкнул Юа, поправляя воротник, отбрасывая за спину волосы, успокаивая сердце и краем глаза замечая, что чертова девка на них больше смотреть не решалась — обожглась, обломилась и утекла обратно в назначенную ей нору, постепенно утихомиривая поколачивающуюся в груди крысиную ревность. — Хватит уже трепаться, Твоё Тупейшество. Мы сюда не для этого пришли, если ты забыл. Микель, не понимающий ни с первого, ни с десятого, ни с сотого раза, снова подтёк ближе. Потерся щекой об острое плечо, поддел кончиками пальцев выбившуюся юношескую прядь и, обхватив её губами, с невинным мурчанием, посасывая добытое угощение, уточнил: — Правда? А для чего же тогда, весь мой такой сердитый и такой серьезный котенок? Признаться, пьеска эта оказалась настолько нудной и безвкусной, что я готов оборвать наш с тобой образовательный просмотр прямо сейчас и отправиться отсюда прочь, чтобы заняться вещами… куда более интригующими. И полезными, знаешь ли, тоже — у меня, например, невыносимо разболелась от этого неудобного стульчика спина, и мне срочно нужно заняться чем-нибудь отвлекающим. Подвижным. Болеутоляющим. Я бы очень хотел надеть на тебя то очаровательное, весьма и весьма эротическое, шелковое черное бельишко, что мы вчера прикупили, и устроить маленькое безобидное… — Да заткнись же ты, боже! — покрываясь тонкой пленкой мартовского алого рассвета, прошипел Юа, поспешно накрывая продолжающие и продолжающие доводить его мужские супружеские губы дрогнувшей от заползавшего по крови возбуждения ладонью. — Будет тебе твоё чертово бельё, но позже. Позже, понял? Ты что, реально забыл, зачем мы сюда изначально приперлись…? Рейнхарт сморгнул. Хлопнул подкрученными смоляными ресницами. С лаской и довольством лизнул накрывшую ему губы нежную белую ладонь, завибрировав от удовольствия всем ненасытным выпрашивающим телом, в котором колотилось вовсе не старое или северное, а горячее и вечно юное южное сердце с запахом лиссабонского эвкалипта и тепло-зимнего ракитника. Судя по всему — и правда всё этот идиот позабыл. Вечно беспамятно влюбленный и настолько же неизлечимо сумасшедший, живущий только и исключительно этой своей новой болезнью двухлетней давности, Его Величество Король заражался лишь только сильнее, симптомы прогрессировали с каждым новым днём и часом, глаза заплывали опиумом переливающейся через края нераздаренной страсти, тело дурело, разум терялся и истлевал, и Юа — на самом деле очень и очень счастливому, едва-едва, да и то не слишком-то удачно, скрывающему чертову выдающую улыбку — приходилось почти силой напоминать, кто из них вообще в начале начал вопил, что подавайте ему семейный бизнес, позвольте обучать возлюбленного мальчишку играть на струнах снайперской винтовки, разрешите выходить на охоту вместе и только исключительно вместе. Теперь всё переменилось, теперь Рейну стало вообще глубочайше наплевать, и Юа, тяжело выдохнув и покосившись на дремлющий у его ног черный скрипочный футляр, приютивший в black cherry-бархате Barrett Light Fifty, в каком-то смысле ставшую продолжением обеих замаранных рук, лишь тихо чертыхнулся под нос — ему тоже хотелось вернуться домой, надеть это блядское пеньюарное бельё для начинающих проституток. Соблазняя, пройтись перед драгоценным мужем. Вильнуть полуобнаженной задницей, провести кончиками пальцев по заострившемуся от желания подбородку и отдаться на растерзание бесконечно жестоких в своём пыле рук-губ-слов-чресл, выпивая всю предложенную страсть, последствиями которой ни один из недавно обретенных соседей не осмеливался поднимать при их приближении робкой травмированной головы: во время — обычно каждодневных — любовных игрищ Юа часто вопил и орал в надсаженное горло, часто скулил и выл, проклинал и крыл всё вокруг эпатажным матом. Лязгало железо, бились о стены предметы обихода, и доведенный до предела Рейнхарт распахивал окна приютившего их квартирку четвертого этажа, перевешивая упрямого мальчишку головой через рамы-карнизы, раздвигая его ноги, сдирая штаны, нажимая на спину и так — зверски и особенно озлобленно — оставаясь трахать. — У нас здесь вообще-то клиент, придурок, — тихо и сквозь десны выцедил Юа, кивком чернявой головы указывая в сторону четвертого крыла и седьмого бордового ряда, где рассиживал тучный безызвестный мужичонка, имевший тупость украсть у кого-то не только несколько килограммов белого порошка, но еще и редкостную тупицу-жену с бумеранговой душонкой, которая, передумав становиться женой повторно, неистово возжелала обратно, связалась с покинутым муженьком, без зазрения совести выдала нынешнее местонахождение и стала виной тому, что щепетильный супруг — расстроенный не столько пропажей поднадоевшей дуры, сколько ускользнувшей из рук эйфории — нанял уже не одного, а сразу двух чертовых киллеров, если и соглашающихся работать, то давно исключительно в паре. Лорд и его Лотос, ебись оно всё конем, по отдельности никогда и никуда уже не ходили. Не выходили, в принципе, тоже. Рейн, заслышав о неминуемо надвигающейся работе, погрустнел и заскучал, что залитый вместо истоптанного городского тротуара голубой девонширский мрамор, но, подумав, приставаний своих не прекратил всё равно. Более того — усилил настаивающий напор, скрашивая тот пляской голодных искорок в тягучих и породистых гепардовых глазах. — До завершения еще невыносимо далеко, моя ласковая октябрьская бабочка, и если что — я полностью полагаюсь на твоё острое соколиное зрение. Уверен, если наш толстячок вздумает куда-нибудь подеваться, ты немедленно мне об этом сообщишь. Верно же, хороший мой? — радостно вышептал он, прекрасно зная, что прав, что прекрасно прав, что никуда бесконечно желанный юнец не денется, что с этой своей сводящей с ума чопорной пунктуальностью не позволит выслеженной жертве соскользнуть с заброшенного рокового крючка. — А пока ты наблюдаешь за ним, милый мой, сладкий мой, нежный и возлюбленный, я сделаю тебе приятно… Разве же не заманчиво, м-м-м…? Рука его нахально переместилась на плоский живот, сползла ниже, принимаясь неторопливо выглаживать давно уже налившийся нетерпеливым желанием член, и Юа, который отныне и навсегда уже никакой не Уэльс, а еще один Рейнхарт, чертов Юа Дождливое Сердце, простонав сквозь стиснутые зубы и прикрыв пушистыми ресницами один глаз — вторым и впрямь продолжая неусыпно следить, — махнул на всё опустившейся рукой. — Черт с тобой… — выдохнул. — Делай, дурной ты Лорд… Делай, что хочешь, только видимость не закрывай… Лорд, облизнув губы, взбудораженно улыбнулся, тянясь к нежной шейке и прикусывая ту передними зубами… По сцене, продолжая сверкать накаченными ногами в белых просвечивающих колготках, кружил и кружил позабывший о положенном по сюжету суициде австрийский кронпринц Рудольф с возлюбленным черепом на руках.Fin.