Часть 4 (1/1)

Воздух в Нью-Йорке отравлен от канализационных люков до самых звезд. После прожаренного в собственном соку и жире тяжелого римского ветра он кажется насквозь прогнившим - и мне с трудом удается выживать, дыша сквозь рукав.Я боюсь болезней и сумасшествия и боюсь не напрасно - моя женщина умирает от паранойи, а детка от скуки, и это все из-за воздуха, только из-за него.Женщина приходит, когда ей вздумается, надеясь застать меня врасплох. Я вижу в ее полных туши и черных клякс истерики глазах страх потерять меня и щедро кормлю его своими стихами, вешаю сплавленные моей любовью (не к ней) слова ей на шею, опутываю ими ее руки - фальшиво умоляю простить за свою нищету, за то, что браслеты с бриллиантами мне не по зубам. Каждую неделю она отваливает мне все больше бумажек (и каждую неделю я трачу все меньше, прогнивая вечера в двести шестой и за своим ундервудом).Детка, Курт - он показывает мне снежный шар своего мирка, раздуваясь горделиво и по-птичьи смешно, я чувствую себя обласканной вниманием самкой канарейки и я люблю его в эти минуты так сильно, что меня тошнит музыкой. В будущем я планирую выставить у дверей его квартиры стражу, не подпускать к нему никого, не позволять оставлять тонкие узконосые следы на тротуаре перед витриной "Тиффани", каждый четверг сажать на цепь. Клянусь, я здоров.- Что, если ты съездишь к Сэнди со мной? - он застегивает жемчужные запонки, разрезая меня взглядом в отражении от горла до паха. - Убедишься, что он безобидный старик.Он опаздывает на вокзал и оставляет горло голым, свернув галстук в карман.- Думай скорее, - и вцепляется в косяк входной двери, вытащив из вскрытого меня мимоходом легкие (я не могу дышать) и желудок (в животе у меня сосущая пустота). Я думаю только, как сказать "да", чтобы он не посмеялся надо мной.В такси я завязываю ему галстук. Шов на брюках натирает мне член, а от шеи Курта пахнет горькими женскими духами - всю ночь он провел со Смайтом и его испанкой.- Расскажи мне, кто такой этот Себастьян, - от ревности меня всего трясет в лихорадке.- Ублюдок генерального прокурора штата, - он смотрит на мои губы так откровенно, что я ни на что не надеюсь. - Прямиком с Елисейских полей. Та еще крыса, но с ним весело.Растекающимися кончиками пальцев я трогаю его шею, наклоняюсь к нему так близко, что вижу под пудрой капли веснушек, и сердце мое болит - вот-вот треснет по лишь вчера наложенному шву (снова).- Говорит, покончит с собой, как только ему найдут невесту, - шепчет он, потянувшись ко мне. Улыбается - я вижу трещинку на его нижней губе.- Почему? - мне хватает сил поддерживать разговор, ведь я думаю о том, что до вокзала осталось полторы минуты, а до нашего поезда - две и семь, шесть, пять секунд.- Он из этих, - Курт немного растерянно приподнимает брови, открыточно удивившись моему скудоумию. - Ты не понял?- Он любит тебя? - мои зубы крошатся от цинговой злости.- Он дает мне деньги, - у него холодные от гипотонии руки. Мне нужно слишком много времени, чтобы понять, что он обнимает ладонями мое лицо.Я не успеваю сдохнуть, расколоться от счастья надвое, как переполненная кипятком чашка из паршивого фарфора, потому что такси тормозит.- Приехали, - говорит очевидное (и самое жестокое в моей жизни) Курт.- Приехали, - соглашаюсь я. Он отдирает ладони от моих щек, за его пальцами тянутся тонкие волокна моего немого горя.У Райерсона липкий взгляд католического священника, потная плешь и заляпанный кетчупом пивной животик. Когда Курт позволяет ему обнять себя, я мечтаю расстаться со своим завтраком.Им не о чем говорить, и они говорят о деньгах - тех, что дал Курту Смайт накануне (полсотни на уборную и еще пятьдесят на такси) и что передал ему адвокат Сэнди на прошлой неделе (еще сотня), о гонораре за съемки в журнале (об этом я не знал, но в сумме вышло не так много) и, что самое жгучее, отчего-то постыдное до истеричного хохота, о тратах детки. О бесконечных бутылках бурбона и французского вина, сигаретах и шелковых галстуках.- Сколько стоили эти запонки, дорогой? - масляно, оставляя пятна на сатине репутации Курта, допытывается Сэнди.- Мне их подарили, - нежно улыбается Курт. - Хороший друг."Хороший" в лексиконе Курта значит только одно, и это не относится ко мне, потому что у меня недостаточно толстый бумажник. Мы с Сэнди смотрим на запонки с ненавистью единоутробных близнецов.- Какой прогноз на сегодня, мистер Райерсон? - Курт выдергивает из манжет свои птичьи запястья и со скукой пялится на часы.- На этой неделе в Новом Орлеане снегопад, - дребезжит Сэнди, потянув к нему короткие жирные ручки. Будь я генеральным прокурором штата, я бы освободил его и широким жестом выписал судебный запрет на приближение к детке. Вот что его уничтожит.Когда я увожу Курта из Синг-Синга, между нами в желейном молчании висит слово "кокаин".В такси он позволяет мне сжимать его ладонь.Боялся заболеть от воздуха и заболел от любви. Умираю по слову в час - думаю о Смайте, который "из этих", и о Сэнди с его кровавыми пятнами на животе, и о хорошем друге, подарившем греческому божку из двести шестой жемчужные запонки, и о фотографе, хотя о нем-то думать и вовсе без толку. Музыкой меня тошнит беспрестанно - только ведро подставляй. Пишу две ночи напролет под джаз из квартиры снизу.Курт, с легкостью выбросив из своей пахнущей лаком головы хоть какое-то понимание марева между нами, не зовет меня к себе - у него свои гости, важнее. Скорее всего, опять Смайт и его полсотни на уборную - зачем столько, как Курту только пришло в голову вообще просить на уборную деньги, но какое мне дело, я ведь никогда не смогу дать ему столько же. На моем счету сорок девять долларов и семнадцать центов.Моя жизнь стянулась вокруг печатающей машинки, письменного стола, пахнущей пылью бумаги. Стихи и музыка - и я уверен, что эти песни, вымоченные в бурбоновой любви, заполнившей ванну моего сердца, могут вспыхнуть, застрять на радио на ближайшие пятьдесят лет. Что же будет, когда любовь закончится, - от предчувствия у меня дрожат колени.Я захлебнусь словами. Погибну под их потоком, если раньше меня не задушит собственное честолюбие.Засыпаю и просыпаюсь за столом - мое тело приняло форму сутулого небритого зигзага, ноги отказывают, в пояснице расстреливает четвертое июля. Я бросаюсь в ванную комнату так быстро, как позволяет мне задеревеневшее тело, и выскабливаю щеки до глянцевитого блеска, убеждая свое отражение в ценности моих новых песен. Надушенный, сияющий, как мокрый сеттер, возвращаюсь в гроб спальни, укладываю листки стопками, строчка просвечивает строчку, ноты эпилептически скачут перед глазами - мне страшно, и я хочу встретиться с Куртом, затолкать все свои песни ему в глотку.Он, басенный волчок, появляется в моем коконе нервов и тишины сразу, стоит мне о нем подумать. Я высовываюсь из окна по пояс, слишком напомаженный для полудня, и вижу только его худые джинсовые ноги, вывешенные из окна, как выстиранное белье, и ребячески бьющие пятками в стену.Он поет - я впервые слышу, как он поет, и вспоминаю пошлые стишки Шу: худой, что спичка, а поет, как птичка. Бесталанно подыгрывает себе на гитаре, а меня вдруг выворачивает страхом и пониманием - дурак. Двое суток писал то, чем стыдно трясти воздух, вдохновленный жемчужными запонками и зеленой от яда ревностью; не соображал ничем и никак и не смог сам дойти до простой в своем кошмаре мысли - песни нужно писать не для себя.Курт замолкает, смотрит на меня. Мы молчим, и я вижу в его глазах что-то, кроме стеклянного любопытства.- Привет, - говорит он, вытолкнув из горла вежливый кашель.- Привет, - осипнув, отвечаю я.- Что делаешь? - он наклоняет голову к плечу, точно певчая птичка, и улыбается. Я вижу глубокие тени под его глазами. Я его люблю.- Пишу, - я неопределенно, виновато развожу руками, и в ледышках его глаз блестит ласковое веселье.- Это славно, - он подбирает ноги, чтобы вернуться в комнату, и я глотаю воздух - хочу пригласить его к себе. Моей шее становится холодно от нервного пота.Меня спасает звонок в дверь - кошелечная женщина. Больше приходить некому.Я неуклюже машу Курту на прощание и возвращаюсь в вату своей прокуренной от пола до потолка комнаты.