Да спасет тебя любовь моя (1/1)
Я не буду рассказывать, как тяжело пробился в Ленинград с моряками из Днепропетровской флотилии. Важно лишь то, что я добрался. Хотя это был еще не конец, потому что уже в Ленинграде я попал в подвал, который затопило водой и чуть не утонул. Чудом меня вытащила оттуда… Катя.Она взяла мою руку, видимо, чтобы сосчитать пульс, и я узнал ее. Она тоже узнала меня и почему-то не позволила отправить в госпиталь. Я оказался у нее на квартире и проспал, наверное, сутки.Когда проснулся, Кати уже не было. Маленькая изящная женщина возникла передо мной, словно видение. Она сказала, что Катя в госпитале. Теперь она работает сестрой в госпитале.Я тут же бросился к своему заплечному мешку. Я вез продукты, много продуктов для блокадного Ленинграда. Как обрадовалась изящная маленькая женщина по имени Розалия Наумовна, как загорелись у нее глаза, когда она увидела, как я вытаскиваю хлеб, а за ним и масло!- Что ж, можно накрывать на стол. - Сказал я. - Вот только Катю бы дождаться. Катя позвонила из госпиталя, и я подошел к телефону.- Катя, мне необходимо поговорить с вами. Когда вы вернетесь?- Домой я вернусь через несколько дней.- Я понимаю, что у вас нет ни малейшего желания видеть меня. Но это было так давно… Теперь мне нужно сообщить вам важные вести о Сане.- О Сане? - Дрогнувшим голосом переспросила она.- Да. - Твердо сказал я. - Возвращайтесь домой.Я помогал Розалии Наумовне накрывать на стол, а сам думал, что моя жизнь могла сложиться совершенно иначе. Может быть, многим проще, если бы я, как прежде, жил по своим расчетам. Сейчас я бы думал о Сане, о том, что спас его, и Катя навсегда будет мне обязана. На секунду мелькнула мысль, что это было бы лучше, чем бесконечно думать о другом, о страшном, о невыносимой боли и пустоте в сердце. Но боль и пустота никуда не отпускали сердце, даже в эту холодную ленинградскую квартиру с заколоченными окнами. Что я чувствовал к Кате? Нет, теперь я не мог сказать, что люблю ее, желаю, чтобы она стала моей женою. Нет-нет, это было бы предательством по отношению к той, которую я любил. Однако теперь я понимал, что значит любить, а Катя была старой знакомой, перед которой я был немного виноват, и потому мне хотелось что-то сделать для нее. Сделать так, чтобы она не ощущала этой боли и всеобъемлющей пустоты в сердце. Тот, кого она любит и всегда любила, выжил, судьба сберегла его для нее. "Быть может, потому, что они оба были честны с судьбою?" - Вдруг подумалось мне. Не наказан ли я за то, что долгие годы не признавался даже самому себе, что люблю, люблю всей душою? Не наказан ли я за то, что поступал не так, как велели мне душа и сердце? А между тем та, которую я любил, все знала обо мне, но ничего не знала о моей любви. Я не успел сказать ей, я не написал ей ни одного отчаянного письма, как писал Кате: "Я отдал бы все на свете, чтобы увидеть вас, счастье мое и жизнь!". Ждала ли она такого письма? Теперь я уже никогда этого не узнаю....На столе стояли сыр и масло. Вот, что я увидела, когда открыла дверь своим ключом, и остановилась на пороге столовой. Это было невероятно - настоящий сыр и масло тоже настоящее в большой эмалированной кружке. Хлеб, незнакомый, не ленинградский, нарезан щедро, большими ломтями. Счастливая, растрепанная Розалия Наумовна накрывала на стол. Ромашов кухонным ножом ловко открывал консервы, когда я вошла. Рядом из мешка торчала бутылка.Это был богатый ужин. Розалия Наумовна дрожащими руками готовила бутерброды и ела их с религиозным выражением, Берта шептала что-то над каждым куском.Ромашов был странно тихим: говорил мало, к еде не притрагивался, как и к выпивке, лишь раз пригубил вина. Вот когда я как следует рассмотрела его! Мы не виделись несколько лет. Тогда он был очень солиден и тщательно, даже щегольски, одет. Теперь я почти его не узнавала. Он сильно похудел, но стал как-то крепче, будто налился стальными мускулами. Был одет в гимнастерку, перетянут новыми ремнями. На петлицах две шпалы. Неужели майор? Что-то новое появилось во всем его облике. Сейчас я сказала бы, что он даже красив: черты лица как-то определились и сложились в совсем другое лицо, более мужественное, чем прежде. Уже не нужно было приглаживать круглые глаза и торчащие уши. Они сами как-то сгладились и сделались совсем другими. И во всем - в этой новой немногословной и простой манере держаться, во взгляде - читались уверенность и решимость человека раз и навсегда определившегося и идущего к своей цели. Я не удержалась и сказала ему:- А вы изменились, Миша.Ромашов взглянул на меня, улыбнулся:- Вовсе нет, Катя, я остался прежним.Совсем не это должен был сказать мне тот, прежний, Ромашов, и у меня невольно защемило сердце. - Вы давно в Ленинграде? - Спросила я, хотя мне все время казалось, что он меня не видит и совсем не похож на того Ромашова, который любил меня и ловил каждое мое слово.- Третий день. Меня перебросили из Москвы. Я был на Южном фронте, вырвался из окружения.Сердце затрепетало при мысли о Сане, от страха за него, но я слушала Ромашова спокойно, стараясь казаться равнодушной.Мы помолчали. Потом я сказала:- Вы, кажется, собирались поговорить о чем-то, Миша. Тогда пойдемте ко мне.- Да, пойдемте. Он будто ждал моего приглашения и, не теряя ни минуты, направился в комнату. Мы уселись: он у стола, где стояли нетронутыми Сашины кисти, я - на диване. Ромашов был спокоен, и я ничего не понимала. Это как бы был не тот Ромашов, которого я презирала и немного жалела, а какой-то решительный и немного грустный военный, широкий в плечах, с лицом почему-то кажущимся смуглым, наверное, по сравнению со светлыми волосами. И даже эти желтые кошачьи космы теперь стали не желтыми, а какого-то пепельного цвета.Этот военный вынул из стакана одну из Сашиных кисточек, повертел ее в руках и просто сказал:- Катя, Саня жив. Он был ранен, довольно серьезно, но мы выбрались из окружения. Вскоре немцы были разбиты, и Саню перебросили в госпиталь. Скорее всего, в М-ове. У меня забилось, забилось сердце, и совершенно пропал голос, но я старалась спросить что-то беззвучными губами. Ромашов сидел неподвижно, смотрел на меня, потом вдруг встал и вышел. Вернулся через минуту со стаканом воды.- Это ведь хорошее известие, Катя. - Сказал он, подав мне стакан. - Саня жив, это главное.Я выпила воды:- Куда он ранен? - В лицо и в спину легко, в ногу, судя по всему, серьезнее. Я встретил его в санитарном эшелоне. Не буду рассказывать, как я попал на юг. Мы дрались под Киевом и были разбиты. Я присоединился к эшелону, который шел в обход Киева на Умань. В одной из теплушек, совершенно неожиданно, встретил Саню. О том, как Саня попал в этот эшелон мы поговорить не успели, потому что в двадцати километрах от Хрестиновки эшелон обстреляли немецкие танки. Пришлось выбираться и идти на восток, к следующей станции, до которой не доехал эшелон. Там шел бой, а значит, были наши, мы могли рассчитывать на помощь и получили ее. Еще через сутки или чуть больше немецкий десант, обстрелявший эшелон, был окружен у станции Щеля Новая и разбит. Я ушел сразу после этого, не мог отсиживаться в тылу, нужно было пробираться дальше, однако Саню я оставил в надежных руках, в прекрасном семействе. Отец этого семейства, Иона Петрович, стрелочник, отважно сражался в Щели Новой. Позже он писал мне, что доставил Саню в Заозерье на дрезине и посадил в ВСП, идущий в М-ов. К сожалению, я не могу показать вам это письмо. Оно размокло вместе с остальными документами. Но Иона Петрович писал, что Саня был в приличном состоянии, отлично держался, хотя ходить сам пока не мог. Конечно, переживал, что ранен в начале войны и боялся, что не сможет больше летать. Но, я думаю, это ерунда. Главное, что ногу вовремя перебинтовали чистыми бинтами и не было гангрены. Пару месяцев в гипсе и будет, как новая. Сказав последнюю фразу, Ромашов слабо улыбнулся и замолчал, глядя на меня каким-то добрым, очень синим, взглядом. Никогда прежде не замечала, что у него такие пронзительно синие глаза. Я слушала его молча и все еще не узнавала. Сердце продолжало биться в груди, как птица: счастье и горе, горе и счастье. Саня ранен, но он жив! Как же необходимы были эти вести здесь, в Ленинграде, когда было так трудно! Но от кого я не ждала их, так это от Ромашова. Думалось, что доктор Иван Иваныч или Петя сумеют узнать что-то о Сане, и мы разделим это счастье, как и горе, если вместо счастья горе постучится в мою дверь. Но Ромашов...Что скрывалось за этими осторожными словами: "не буду рассказывать, как я попал на юг", "мы могли рассчитывать на помощь и получили ее", "я не мог отсиживаться в тылу, нужно было пробираться дальше"? Разве стал бы прежний Ромашов так осторожно говорить о себе и так легко говорить о Сане? Что же произошло?- Я не узнаю вас, Миша. - Вдруг сказала я и взглянула на него, немного смутившись. - Сейчас речь не обо мне, Катя. - Очень серьезно ответил Ромашов. Как ни странно, он почувствовал, что мне нужно остаться одной и, осторожно скрепя сапогами, вышел из комнаты, неслышно прикрыв за собой дверь. Счастье и горе, горе и счастье. Я сидела и плакала. От счастья. В осажденном, обстреливаемом со всех направлений Ленинграде, где было так невыносимо трудно, я плакала от счастья, которое не умещалось в груди, и не могла остановиться.