первозданные (1/1)

Странно накидывать старый облик, от которого была отлучена сотни лет… Лживый бог смеется, опершись о ствол дерева: —?Разнашивай, разнашивай! А то будто и не по твоей мерке кроили! Опухла от зависти, отощала от унижения… Лиса меряет шагами сад. Лапы подкашиваются на крошечных, посыпанных гравием дорожках, ломают кусты. Бесполезно велики, что ими сделаешь? Одним ударом снесешь голову, выпустишь потроха? А удалось бы ими расправить складку на сурово нахмуренном лбу, разгладить губы так, чтоб выманить на свет улыбку? Нет-нет-нет… она и другими-то, многоопытными ландышевыми дланями добиться этого не смогла… Девять хвостов заслоняют небо, издеваясь горноснежной сединой. Давно ли мир был заполнен лишь ею, не вмещал в себя ничего, кроме ее сотрясающей поступи, громоподобного лая? Михо не может к этому вернуться. Откушенный слог не отрастить и не подвергнуть замене. ?Госпожа??— во сто крат роднее. Прелестница, завладевающая чаяниями, омытая вожделением, как когда-то?— кровью. Не величественная мифическая тварь. Бессмертный с улыбкой тянет руку, точно предлагая лакомство ручному псу. Она остается среди растоптанных цветов, в ложбине собственного следа. Встает, покачиваясь; шелк тяжеловесно тянет вниз. Еще более неловкая без вновь обретенной опоры на четыре точки и извивающегося поверх спины девятиконечного венца. Словно та, изначальная, и ущербная человеческая оболочки?— две грани, которым никогда не следовало накладываться одна на другую. А теперь они пожрут, иссушат,?— вторая?- первую, первая?- вторую?— запуская корни в чужеродную почву. Божок охотно подхватывает ее под локоть, ехидно справляется: —?Что, натирает? Сжимает сквозь измятое померкшее платье, жарко и душно цедит на ухо: —?Или неужто в груди мало? Михо брезгливо упирается подбородком в плечо, флегматично роняет: —?Как донашивать за старшим братом или сестрой? Ей почти ничего не известно, но она знает, чует, куда надо бить. Ведь для этого и существует ненависть: чтоб почти всегда догадываться, как сделать больнее. На мгновение пальцы на ее сосках смыкаются так, что она верит: можно их оторвать, точно набухшие почки. Всхлипывает, резко и удивленно. Где-то над головой печально вздыхают: —?Такой поразительный вечер… давай не будем его портить? В подобные моменты она предпочла бы забыть, каким ломким и чахлым выглядело все с высоты ее истинного роста. Что толку в мощи, если она вынуждена подчиняться тогда, когда менее всего этого желает? Мальчишка накрепко переплетает пальцы под ее грудями, сдавливает, будто стремясь убедиться, насколько же она на деле тонка, и, смилостивившись, уверяет: —?Ты прекрасна. Бесподобна. Сама явь воспрявает и сбрасывает годы, точно засохшие веера папоротников, когда ты расцветаешь в ней. Госпожа несговорчиво передергивается; на запястье невнятно звякает-вякает ошейник-подвеска. —?Какой прок в этом обличье? Где прикажешь разгуливать?— скакать по крышам домов? (Шкура свисает наброшенной тряпкой, разве что не хлопает на ветру; в ней страшно тесен родной привычный отнорок) Бессмертный запальчиво встряхивает ее и предлагает, утыкаясь губами в натянутую мышцу на шее, под самым ухом, будто в расчете перекусить, чтобы оторвавшаяся голова безвольно и тупо кивнула: —?А давай оставим эти мышиные катакомбы и удерем далеко-далеко, в глушь? В первозданные леса, где туман будет жемчужной шалью стлаться по твоим мехам, а роса и мох останутся на когтях алмазами и кольцами из цельного изумруда? Где всякий зверь будет замирать и бросаться прочь в трепете, лишь заслышав твое дыхание? Где будет сыро и сумрачно, а деревьям до неба не придет конца? Лисица, отравленная городской гарью, сладким смрадом, обретет там прежний нюх. Снова начнет охотиться, вспомнит, как бегать, бесшумно, необгонимо, не оглядываясь и никого не ожидая. Позабудет, как заламывать руки, выпрашивать и прощать. Закуток этих букашек перевирает нас, делает угловатыми и нескладными, чтобы проще было ухватить. Хочешь стать такой же пылающей и ясной, как на заре времен? Михо поднимает взгляд. Ее ?Лунный цветок? тихо покачивается в гавани сиреневого вечера. Возведенный, чтоб жить ближе к самым дрянным и чванливым из тех, в кого ей должно влюбляться. Куда Кихён за беспощадные десять лет своих ожиданий мог зайти не раз и не два. Чтобы сбросить утаивающий покров, дать волю гневу, плясать по потолку жгучими тенями и затоплять покои ордою обезумевших корчащихся духов. Чтобы иногда пить с ней сакэ и хмуриться, взмахом руки убивать толкнувшую его в коридоре пьянь и никогда не извиняться за кровь, плеснувшую ей на юбки и попавшую в глаза. Мальчишка будто различает тон ее мыслей и глуховато воркует: —?Поцелуешь? Михо безукоризненна. —?Это приказ? Он вздыхает, досадливо и легонько, и рывком поворачивает себе, стискивает лицо в ладонях, словно сращивая трещины. Теребит ее губы большим пальцев, насмешливо приподнимает верхнюю, рассматривает клыки, таращится пристально и насупленно и вдруг восклицает, возмущенно, недоумевающе: —?Нет, ты только представь, как он гладил по щеке свою чертову куклу?! С такими-то когтями… Михо вспыхивает. С ненавистью вновь взирает на обволакивающий томный румянец, на никчемные дрожания, ахи, лепеты, на медовое голубкино припадание на грудь. На спрятанные глаза, распахнутые липкие губы, на бездумно обвившие Его шею ладошки. Невесомо-пламенная, она вскидывает руку, чтобы распороть это зыбко взволнованное личико по швам. Самсин целует ее взахлеб, кроша затылок мертвой хваткой. Кумихо испускает призрачный рев?— громкий выдох, переходящий в рычание?— и, слепо взмахнув кистью, разрывает кожу у него на плече. Лживый бог нехотя прикрывает рану и мечтательно клокочет: —?Всегда того стоит… твоя ярость на вкус?— камелии и яд аспида… И, вдруг посерьезнев, сгребает ее в охапку и заявляет размашисто: —?А знаешь? К черту эту природу! Играй в отвернутую человечью пигалицу сколько тебе угодно! Этот мирок окольцевал нас своими соблазнами, взывая к тому, что в нас мелко и дорого… (Вдруг в тиши этой первобытной нетронутости я вспомню, что значит быть богом?— созерцающим и бесстрастным? Вдруг я забуду, как желать тебя?)