То, что не забудешь (1/1)
— Есть что-то, что вы никогда не забудете в своей жизни? Полковник слабо хмурится, изумлённо взглянув в эти наивные карие глаза так, словно отец на малое дитя, что вдруг задалось философским вопросом. Что-то, что не забуду?.. Что-то... — Что ты имеешь в виду? — Не знаю, — Вернер пожимает плечами, что Штауффенберг даже беззвучно усмехается, отворачиваясь от него обратно к своим ненаглядным бумажкам на рабочем столе. А зачем спрашивал тогда? — Но, знаете... — парень же поспешил продолжить. — Я вот иногда припоминаю что-то из детства. Что-то же всё-таки помню. Это мне дорого, я никогда уже это не забуду. А вот вы? Что такого есть у вас? Штауффенберг был вынужден повернуться снова, столкнувшись лицом к лицу с самой невинностью: Вернер такой маленький для него, сидит вот в своём уголочке на стуле, хлопая глазками и по-щенячьи склонив на бок голову, и наблюдает, как начальник работает, словно ему за этим ужасно нединамичным зрелищем вот совсем не надоедает наблюдать. Так его это удивляло. И умиляло вместе с тем. Ну почему вот ты такой, Вернер? Полковника же так злит чужая наивность, буквально выводит из себя, но вот с твоим появлением он вдруг оттаял из-подо льда и хочет теперь эту именно твою наивность лелеять, словно сам юн и сентиментален. Он отодвигается от стола в своём кресле, бросая всю свою писанину, и теперь серьёзно задумывается. В голове на вопрос рядового звучит много ответов, но как скомпоновать их? Пережить ведь можно многое, но ведь в вопросе подразумевается именно то, что будет живо в памяти так, словно это было вот только что, или, хотя бы, вчера. Теперь полковник и сам заинтересован в собственном ответе, ведь, так-то, он редко копается в собственных мозгах трезво и по существу, а не с какими-то своими угрызениями. Хафтен снова его наталкивает на нужные мысли, и всё непременно ведёт к одному слову — война. Да. Та пережитая им война самая ужаснейшая, и все войны здесь, под землёй, по сравнению с той — просто ничто. Словно детская шалость, которая загубит в тысячи раз меньше людей, чем тогда. Но всё же загубит. И если уж в таких относительно маленьких войнушках людские потери в моральном плане тоже велики, то в том масштабном Армагеддоне исчислять утрату просто не хватит сил. В той войне некогда обычный молодой парень-лейтенант, совсем чуть-чуть старше Вернера, лишился буквально всего. И, вроде бы, он знал, что это конец, но тогда, отправляясь на убой, он совсем не такой конец себе представлял. Конец, именно конец, его конец, свою оборванную жизнь в смертельном ранении. А его конец стался тем, что он лишился всего, чем дорожил, и был заперт под землёй. Всего, то есть собственной семьи, родины, друзей, своей открытости и добродушности, любой надежды, своей руки и глаза. Потеря для одного человека весьма велика. А гром войны отпечатался у него эхом в голове, который продолжает звучать и по сей день даже спустя долгие годы, и иногда во сне он вдруг резко ударяет треском воздуха от взорванной под боком гранаты, заставляя Штауффенберга в ужасе и холодном поту вскакивать посреди ночи, в бреду нервно крутить вокруг себя головой в полной темноте, потому что никак не мог поверить в то, что это был лишь сон. Иногда сквозь сновидения приходила жена, как живая, гладила его по тёмным волосам и молчала, что тоже становилось невыносимым. Когда переживаешь всё на самом деле, и подсознание во снах напоминает тебе об этом, то забывать об этом никак не получается, ведь эта страшная живая память, как бремя, живёт и будет жить, пока не сгинешь ты сам, и оно будет к тебе возвращаться, живым, таким, словно ты только вчера всё пережил. И пусть даже Штауффенберг и подавно привык к войнам тут, под землёй, они для него действительно были подобием детских войнушек по сравнению с той, на которой для него оборвалась нормальная человеческая жизнь. Да, войну он не забудет никогда.
Поэтому так и отвечает. — Война. То, что я пережил... Но я думаю тебе и не стоит говорить о том, что страшнее в жизни пережившие её уже ничего не испытают. Ты и сам всё прекрасно понимаешь. — Наверное это странно, но я так мало помню о войне... — с лёгкой озадаченностью тянет Вернер, уставившись в потолок. Вот ведь везунчик. По жизни. — Серьёзно? — Штауффенберг вскидывает бровь над чернеющей на месте левого глаза повязкой. Но это так невыразительно и несерьёзно, даже почти незаметно выглядит с ней, что так всю мимику пора переносить в правую сторону лица. Может именно из-за этого в том числе все его считали непоколебимо безэмоциональным. Одному лишь Вернеру было известно.
— Это правда, — рядовой деликатно кивает, заверяя. — Я правда мало что помню. Последнее о том, что я как раз оказался под землёй совсем-совсем один. Просто я был достаточно мал. Я помню только, как всё вокруг шумело. Я ведь даже не понимал, что происходит. Мама старательно пыталась нас отгородить от правды, да я тогда даже и доходчивую правду толком бы не понял. Не помнит он. Тогда ему сложно понять то, о чём может говорить полковник. Даже если он попытается сравнить это со здешними войнами, это будет очень плохой пример. Но Штауффенбергу его нечего винить, это он тогда был полноправным солдатом, а тот же ведь был ребёнком. Всего шесть лет. Ах, как полковник хотел бы оказаться в его шкуре, то есть маленького ребёнка. Наивного такого, кто просто это пережил с несформировавшимся разумом. Но в то же время и не хотел бы такой судьбы, как у Вернера — потерять родителей, когда ты совсем-совсем мал, и оказаться здесь, не успев даже вырасти и пожить в детской шкурке как следует, как обычный ребёнок. Хотя и Штауффенберг сам лишился всего, чего только мог. У него есть только вот этот вот молоденький наивный рядовой, без которого полковник уже и не может ничего представить. Всю эту его заключённую в клетку жизнь с оборванными крыльями. Все годы мысль об этом мальчишке с карими глазами заставляла его проживать ещё день в поисках, и говорила его обречённой закрытой в клетке жизни не сдаваться. И вот тот рядом совсем, и оборванные крылья словно возвращаются на место. Оторванные части души замещаются другими такими же оторванными частями, и становятся единым здоровым целым. У рядового тоже ведь только Штауффенберг. Оба нужны друг другу. Так что оба друг перед другом обязаны. — Возможно тебе и повезло, — кратко бросает полковник и возвращается к работе. Вернеру больше нечего добавить ему.
Рядовой всё-таки встаёт со своего стульчика в уголке, вдоволь налюбовавшись начальником за работой, и потягивается. — Скоро закончите? — зевая, спросил он. — Не жди, мне ещё долго, — Штауффенберг качнул головой, мельком на него взглянув. Вернер подходит к нему, аккуратно вороша его вспревшие волнистые волосы, мрачно блестящие в свете настольной лампы. Полковник ловит его руку, аккуратно касаясь холодных костяшек губами, едва слышно вздыхает. — Ложись спать. — Хорошо. Спокойной ночи, — в ответ ему юноша кивает и слабо-слабо улыбается, разворачивается и уходит в соседнюю комнату, нехотя отпустив чужую шершавую ладонь. Скоро в пустующем дверном проёме гаснет свет. А очень-очень запоздало в ту же комнату уходит и полковник. В единственном глазе текст в бумагах уже нещадно плыл, что работать становилось практически невозможно. Устал. Наощупь при освещении только луча лампы из рабочего кабинета он переодевается и мельком кидает взгляд на мирно спящего рядового. Такой снова наивный, нежный, расслабленный и непринуждённый. Ведь единственный у Штауффенберга тут, не дающий ему заледенеть, а вместо этого чувствовать себя живым, как когда-то в юности, в родной Германии, когда он был совсем зелен и полон энтузиазма, целеустремлённости и жизнелюбия, живых чувств. Того Клауса нету больше, есть вот только этот замкнутый в клетке полковник Штауффенберг. Возможно, он видит в Вернере утерянную, умершею часть себя. И этот юноша в оборванной душе замещает эти осколки собой, оживляя все забытые лучшие чувства Клауса за коркой льда полковника фон Штауффенберга. После появления в его жизни рядового он уже не хочет вернуться в прежний омут, который медленно его поглощал щупальцами в мёртвое жерло. Он словно оживал благодаря Вернеру.
Не может не коснуться, нежно поправить съехавшую на лоб рыжую чёлку. Рядовой так забавно сопит и морщит нос, продолжая безмятежно спать, что хочется его снова гладить пальцами, ощущая тепло человеческого тела, которое напоминало полковнику очередной раз: он не один. Он не будет один. И Вернер не будет один. И в тот момент его осенило — всё, что он наговорил ему, оказалось неверным. Он, занятый своими военными бумагами, не зашёл с мыслями слишком далеко, остановившись на том, на чём был сконцентрирован тогда. Война когда-нибудь отгремит. Не станет менее значимой, но время залечит былые эмоции. Как отгремели и чувства к жене, как сейчас его не слишком волнует, что её и сына уже, возможно, нет в живых, что нет в живых друзей из его отрядика. Ему уже не так уж и сложно жить с протезированной рукой, одним глазом. Всё так легко оказалось, когда он подумал, что сейчас не чувствует прежнего гнёта, пока смотрит на юношу, спящего в его собственной каморке. Чувствует лишь, как что-то горячее с такой щемящей нежностью разливается в груди, что он чувствует только безмятежность, как и рядовой. Тогда только он понимает, что, если постараться, забыть можно что угодно, любую боль. Но не того, благодаря кому он может её забыть. Не того, кто лечит его искалеченную душу и сердце своей искренностью. Только не Вернера.