Way to confession (Kilgrave/Jessica Jones) (2/2)

— Хочу услышать от тебя, — немедленно отвечает он, щуря угольные глаза, — правду. — Какую? — очередь Джессики смеяться, но в голосе ее ни капли издевки, иронии, сарказма: только глухая боль, какую испытывает неизлечимо-больной человек. Неужели вирус, который источает Килгрейв, смертелен? — Единственная правда, которую я могу озвучить, это то, что ты — мое чертово проклятие, от которого я буду избавляться снова и снова.

— Потому что не можешь жить иначе. — Что?

— Джессика, это очевидно: каждый раз думая о моей смерти, ты вспоминаешь все больше и больше того, что хоронишь вместе с моим телом. Ты пьешь, чтобы забыть мое лицо, мой голос, мои прикосновения — но потому ли, что они тебе противны? Или потому, что разучилась жить без меня? — спрашивает он, но на вопрос Джонс ответить не успевает: лицо Килгрейва оказывается в дюймах от ее лица, и он продолжает: — Пора признать, Джесс, что ты разучилась существовать без меня. Дышать. Делать что-то по своей воле. Тебе сложно, не так ли, мисс совершенство? Где монстр Килгрейв, где тот, кому ты непременно должна отомстить за все свои страдания, а? Не этим ли вопросом ты задаешься теперь, потеряв меня? Скажи это хоть сейчас, Джессика, пока ты пьяна и предельно честна, скажи, чтобы не вспомнить утром: тебе не хватает меня.

Она ожидаемо молчит. Не размыкает губы, но смотрит в его глаза долго, глубоко, пьяно и пронзительно, пока в голове ее, в путанице единообразных мыслей пурпурного цвета, вспыхивает вновь и вновь простой односложный ответ — да. Да, ей сложно жить без цели убить Килгрейва. Да, ей тяжело без выжигающего желания отомстить. Да, этот вопрос мучает ее в сорокаградусном бреду.

Да, ей чертовски сильно, до извращенной боли под ребрами его не хватает.

— Вот видишь, Джессика, — улыбается он мягко, тепло и приветливо, выдыхая почти в самые губы Джонс, — не так уж и сложно признаться в том, что ты скучала по мне. Джессика себя ненавидит за это, но в присутствии Килгрейва ей дышится проще. Он знает про нее все: каждый ее проступок и грех, здесь и сейчас, находясь рядом с ним, в Джонс нет ни капли привычного притворства. И она наконец-то чувствует облегчение, о котором боится помыслить все то время, что она проводит с ощущением его крови на своих руках. В этот раз отчего-то в разы тяжелее, чем в прошлый, и она готова радостно-нервно хохотать до истерического срыва своего голоса: он жив. И все начнется сначала, и жизнь ее снова обретет хоть какой-то смысл.

— Неужели тебе не легче сейчас?

— Легче, — признается она, — одним трупом за душой меньше.

— В трупе ли дело? Или в том, кому он принадлежит? — вновь задает он вопрос, словно побуждая ее исповедаться во всех своих грехах, и Джессика качает головой, но не может солгать ему, даже когда сильно хочет. — Ты так просто не избавишься от меня, Джессика, и ты должна была понять это, прежде чем оплакивать меня столько времени. Я всегда, — шепчет он ей на ухо, опаляя дыханием кожу, — буду рядом с тобой.

— Как ты остался жив? — игнорируя его признание-угрозу, но чувствуя, как налаживается хрупкое равновесие в алмазной крошке ее истертой души, спрашивает с ощутимой легкостью она, закрывая глаза под тяжестью грядущего сна, и напоследок видит, что Килгрейв улыбается.

— В этом и смысл, Джессика, в этом и смысл, — говорит, качая головой, он и садится рядом с ней на пол возле стены — а дыхание перехватывает от одного осознания того, что Килгрейв никогда бы не позволил себе этого. Не при жизни. — Я все еще невозвратно мертв.

Ей приходится посреди ночи проснуться на твердом полу с замершим криком на губах: дверь в квартиру наглухо закрыта, и, кроме нее, никого здесь нет. Джессика фантомным веянием ощущает терпкий запах парфюма Кевина Томпсона, но в следующий же миг, глотая горечь и спазм, понимает, как нелепа ее фантазия — ведь он никуда не делся, он все еще там, на дне неспокойного Гудзона.