II (1/1)
Непризнание ─ лишь этап его творчества.Дазай курил на крыльце больницы, его худые руки дрожали ─ сигарета едва ли не выскользнула из пальцев. Ближе к ночи писатель вел себя буйно, отталкивал санитаров, взбирался на кровать и что-то неразборчиво кричал. Мужчина сметал со стола принесенные ему медсестрой медикаменты, локтем правой руки разбил наполовину налитый прохладной водой графин, прорезал ткань рубашки одним из осколков. Он требовал морфий ─ тот самый яд, из-за чего, собственно, он и оказался здесь. Дядя грозился перестать оплачивать лечение, если тот не одумается, не бросит подобным способом привлекать к себе излишнее внимание персонала и тем самым позорить его известное всем в этих окрестностях имя. Однако Осаму его не слышал: настолько сильно внутренний крик заглушал слабые голоса внешнего мира. Вены на руках снова вспухли, почернели, но только в этот раз уже не от наркотиков, а от лечебных, переносимых кареглазым мужчиной ежедневно капельниц. На задницу стало невозможно сесть после первой недели пребывания в психиатрии ─ ее искололи до пунцовых синяков. Первое время японец пытался бороться, под предлогом отлучиться в гигиеническую комнату залезал на подоконник расположенного на третьем этаже здания окна, босой, испачканной в мелу пола ногой старался ступить на шаткий карниз. От еды писатель категорически отказывался, целенаправленно морил себя голодом, плевал на подаваемый ему металлический поднос с блюдом. Правда, одно насильное кормление через катетер заставило Дазая пересмотреть свои принципы и все же начать мало-помалу хоть что-то есть. Иногда ему приносил старший брат фруктов, молча проходил в одиночную палату и бросал на извечно незастеленную постель свежие персики, яблоки или груши. В зависимости от того, на что приходился спрос на рынке. Он никогда не говорил с Осаму, лишь коротко обменивался парой фраз с врачами и уходил, словно его и вовсе не было все это время в больнице. Дазай не знал, но сломленная горем мать периодически отправляла с сыновьями ему цветы, наборы кустовых роз, но только до адресата их так и не доносили. Будучи совершенно одиноким, темноволосый литератор мысленно похоронил себя: под белой наволочкой насквозь пропахшего спиртом матраца, на подгнивших досках больничной кровати. Писатель сплевывал кровью в замызганный умывальник, при любой удобной возможности, например, во время бритья, тянулся к лезвию с еще небывалой ранее одержимостью. По-живому он резал на коже неизменно складывающиеся в одно и то же имя иероглифы. Алыми букетами на запястьях расцветала вся фонтаном бьющая из груди боль японца. В глазах угас последний свет, любое упоминание его настоящего имени еще больше изводило, обезумев, темноволосый мужчина заявлял, что он, Осаму Дазай, непризнанный, отвергнутый почти всеми издательствами прозаик опустился на самое дно. Днем, как ни странно, опаляющий мужчину жар стихал, с каменным лицом и невозмутимым спокойствием он попросту лежал, прижавшись щекой к подушке и никак не реагируя на проводимые с ним манипуляции врачей. Светили лампой в глаз ─ литератор не дергался, слушали сердце ─ ровно дышал, били молоточкам по коленям ─ не пытался ударить пяткой невролога. Все вопросы о самочувствии он оставлял без ответа, присылаемые ему открытки и подбадривающие письма ?друзей? из писательского кружка в клочья рвал, не глядя. Бывшая жена не навещала Дазая, подаренный ему на память рисунок дочери в прошлом году писатель сберег, выкинуть от души нарисованного ребенком кролика не поднималась рука.
Это был тот самый кролик, которого завела его супруга как-то по весне.
Отпив холодной воды, мужчина устало положил голову на острые колени, закрыл воспаленные до красноты от бессонных ночей глаза ладонью. В нем не осталось ни единого стимула не то, чтобы хоть что-то написать для сборника, а вообще дышать. Просыпаться и засыпать в пустой, обклеенной дешевыми обоями палате угнетало его все больше и больше с каждым днем. Редкие прогулки к реке под присмотром санитарок не удовлетворяли японца, белыми птицами на мгновение вспорхнули, а после сразу же опустились на неспокойную рябь Тамагавы вырванные им из тетради листы ?Исповеди?. Пожелтевшие, до середины размотанные с рук ленты бинтов развивал ветер. Поначалу он прогуливался по каменистому берегу весь день, но постепенно ему наскучило пустое созерцание реки, и темноволосый литератор ограничился несколькими короткими выходами на улицу в неделю. Больше всего на свете японцу хотелось вернуться в город, напиться саке, сбросить с плеч темно-синее кимоно и на всю длину войти в раздвинувшего перед ним ноги Накахару, нажать ладонью на торчащий кадык рыжего, почувствовав дрожание адамова яблока под узловатыми пальцами, или же, как вариант, сдавить выпирающие кости ребер Чуи вымоченной заранее в воде, дабы не оставить перманентные следы ударов на лилейном теле, веревкой для сибари. Рыжие волосы поэта легко было накручивать на пальцы Осаму, кареглазый мужчина дергал огненные пряди, оголял покрывшийся испариной лоб, отметая от светлых бровей взмокшую челку. Он ногтями сдирал с безымянного пальца обручальное кольцо любовника, расцарапывал кожу, словно бы желал вымазать кровью оставшийся ниже сустава след золотого ободка. Дазай брал синеглазого писателя прямо на его же кимоно: красном с расшивкой черных ликорисов, или же желтом с изображением журавлей ближе к подолу. Не редко темноволосый литератор развязывал бант на оби зубами, дергал на себя атласный конец, чуть смачивая ткань слюной. Рыжий в такие минуты расслабленно прикрывал веки, параллельно с чем он обычно откидывался на подушки футона, или же, наоборот, упирался лопатками в твердую поверхность стены, как можно крепче прижимал затылок к бетону, чувствуя скольжение руки партнера от лодыжки левой ноги до острого колена и выше.
─ Время обедать, ─ хромая на правую ногу медсестра осторожно окликнула задумавшегося писателя, ─ вы честно съедите всю порцию, или есть необходимость сидеть с вами? ─ утром поступило несколько новых пациентов, и медперсонала катастрофически не хватало в больнице.
─ Иди, ─ холодно отозвался так и не повернувший головы в ее сторону прозаик, ─ от издательства не приходило писем? ─ единственное, о чем Дазай спрашивал каждую неделю сестер.
─ Полно вам беспокоиться ─ придут, ─ женщина постаралась ответить как можно более бодрым голосом, убирая за собой пустой поднос, ─ если не трудно: отнесите потом посуду на приемный пункт, ─ с этими словами она вышла из палаты, ловко провернула несколько раз ключом в замочной скважине. Через стеклянное окно мелькнул силуэт ее полностью облаченной в белые одежды фигуры.
Но только как писать, если тебя не читают? Как выдавить из себя хотя бы одну строчку, если общество уже вынесло приговор ─ остаться навсегда непризнанным автором, похоронить свое творчество на фоне быстро поднимающихся вверх авторов-однодневок?
На полках книжных магазинов пестрили книги других писателей, на страницах газет бросались в помутневшие от потери последней надежды глаза Осаму имена ничего не стоящих людей, купивших себе место в колонке еженедельника за немалые деньги, в обществе всюду говорили о восходящих светилах японской литературы, обходя упоминание личности Дазая, его потерявших всякий вес в глазах публики работ. Темноволосому мужчине не стать человеком эпохи, не заставить соплеменников сопереживать его блекнущим на тетрадных листах героям. Читатели, как правило, не способны долгое время терпеть насквозь пропитавшую все произведения кареглазого прозаика апатию, им куда ближе найти утешение в призрачном счастье, благополучном конце романа другого писателя. Боль не интересна толпе, тем более, чужая, когда реальная жизнь и без того не щедра на красочные события. Издатель также отвергал рукописи Осаму, не читая их, задвигал в самый дальний угол письменного стола, чтобы даже случайно не нащупать их ладонью в темноте. Каждый день напоминал предыдущий, и так по кругу, словно застрявшая на проигрывателе пластинка. От бессонницы бледнолицый мужчина чувствовал еще большую разбитость, длительная инсомния истощала организм, доводила литератора до подавляемых лишь сильными таблетками галлюцинаций. Слабо скатывались прозрачные капли по трубке инфузионной системы, во рту горечь успокоительных разбавляла горечь выплеснувшейся на корень языка желчи. К тарелке японец не притронулся, лишь омочил пересохшие губы в темно-розовой жидкости, отдаленно напоминающей клюквенный морс. На желтоватой, кое-где покрытой трещинами стене больничной палаты, испачканными в крови подушечками пальцев он перекрыл старую надпись свежим иероглифом. Непризнание. Это слово, подобно фантому, преследовало прозаика везде. Казалось, оно словно отпечаталось на самой коже Дазая, и теперь при каждом соприкосновении любой части его тела с инородными предметами мазало эти нитью перетянувшие сердце символы. С Накахарой хотя бы был дух соперничества, незатухаемая мотивация писать как можно больше, борясь с поэтом в их собственной гонке талантов, начинающейся на издательском столе и оканчивающейся на алой от шелка кимоно рыжего кровати. Сейчас слабость мешала даже ровно держать руку над бумагой, изводимые тремором кисти то и дело соскальзывали с листов. Он помнил, как однажды, не выдержав еще одной перешедшей в драку ссоры двух писателей, их общий издатель поставил ребром не самое приятное для обоих мужчин условие: либо они пишут в соавторстве один рассказ, либо могут забыть дорогу во второй по рейтингу популярности в Японии журнал. Он не требовал полноценный сборник, или же габаритное произведение. Нет. Всего лишь маленький рассказ со вставкой стихов в качестве эпиграфа, или же чисто проза, но написанная совместно. Даже Моцарт сочинил с Сальери симфонию, оттого представитель печатного дома не находил сей дуэт в корне невозможным.Как и полагается всем творческим, издательство им выделило целый дом, что неудивительно, в далекой от города местности, где бы оба мужчин смогли хоть как-то смирить свой пыл под давлением тишины расположенной недалеко от леса обители. Продукты питания и прочие необходимые вещи привозили почти каждое утро, подкладывали бумагу или меняли засохшие чернильницы. Накахара настаивал на бутылках вина и сигаретах, ссылаясь на непрекращающуюся мигрень от голоса его оппонента. Дазай же просил анальгетики и чистые бинты, не так часто ─ медицинские шприцы, якобы для внутривенного ввода обезболивающих. Естественно, ни Осаму, ни Чуя не написали вместе ни единой страницы за весь месяц пребывания в качестве соавторов. Куда интереснее литераторам казалось предаваться плотским развлечениям, чем насыщать душу чем-то духовным вроде писательства. Каждая ночь в загородном коттедже обжигала соперников страстью, расщепляла разум и полностью срывала контроль. Синеглазый поэт кричал, пока спинка кровати билась о деревянную поверхность стены, а кожа звучно шлепалась о кожу. Между ягодиц все пульсировало, когда темноволосый писатель выходил из него, излившись. Он проводил пальцами по горящему кольцу анальных мышц, просовывал палец в изрядно растянутое его же плотью отверстие, вынимая, размазывал вдоль телесного шва белое семя. Быть может, все действительно было бы по-другому, будь один из них женщиной. Однако содомия привлекала их, попутно с чем открывала ранее неизвестные удовольствия, пленила сводящей с ума эйфорией и азартом разделить ложе с врагом. Медно-рыжие волосы низкорослого поэта языками пламени раскидывались на белых подушках в то время, как ореховые пряди Осаму несколько гасили яркость, добавляли темные тона. Алкоголь писатели пили прямо из бутылок, стаканы им казались лишними в подобных попойках. Специально разлитое Дазаем вино сочилось по худенькой ноге Чуи, от голени до стопы окрашивало кожу своим цветом, собиралось каплями на поджатых от предвкушения ласк языка оппонента пальцах. Попеременно с полизыванием прозаик добавлял свои зубы, сжимал ими торчащую косточку на ступне, или же давил на тонкие пластины ногтей.
Тот июль выдался дождливым, под деревом на сминающем влажную траву покрывале мужчины тоже отдавались страсти, ведомые роковым желанием могли полдня провести в темени листьев, меняя позы и отрываясь лишь на сорокаминутные перерывы, дабы осушить ?Каберне-Совиньон?, или же утолить голод истекающими собственным соком фруктами. Дни пролетали незаметно, срок поджимал, а на порог охотничьего домика на последней недели соавторства заявилась жена Накахары. От нее пахло какими-то цветочными маслами, черные, собранные в скромный хвост волосы женщина украсила позолоченной заколкой в виде бабочки, босые пятки натерли еще совсем неразношенные туфли. Говорила японка немного, в основном лишь кротко улыбалась, сопровождая данную мимику мечтательным взглядом в сторону своего мужа, с трудом сдерживающего стон от блуждающей глубоко под тканью кимоно руки темноволосого соперника. Под столом это не было заметно для госпожи Накахары, и бедняжка взаправду верила, что Чуя выглядел неестественно напряженным от подавляемого им нетерпения снять с нее одежду, изголодавшись по женскому телу в этой месячной разлуке. Осаму не испытывал стыда почти что перед самым носом жены синеглазого любовника оглаживать низ его живота, постепенно зарываясь в жесткие волосы паха и накрывая пробудившийся от сладких касаний член пятерней. Как только женщина отошла в уборную, чтобы поправить растрепавшуюся прическу, губы темноволосого писателя примкнули к шее Накахары, вслед зачем выступили зубы, сомкнувшись на бледной коже в укусе. Рыжий хотел в ту минуту вскрикнуть, но, к счастью, вовремя закрыл себе рот. Он мог быть услышан в соседней комнате, по причине чего постарался не выдать себя. ?Забываешь, с кем ты по-настоящему стонешь, а с кем ─ симулируешь?, ─ прозаик не торопился зализывать укус, ─ ?придешь в полночь под дерево и порадуешь вот это местечко ртом?, ─ говорящий с силой положил ладонь рыжего на свою промежность сквозь плотную ткань одежды, ─ ?хорошенько постараешься язычком и горлом, если хочешь, чтобы я вновь заставил тебя извиваться под собой от каждого толчка?, ─ поэт едва ли успел отдернуть руку и наскоро спрятать чужую отметину краем кимоно, как в гостиную вернулась супруга. Время до назначенной Дазаем встречи тянулось крайне медленно, не смотря на брошенные рыжим в спешке грубые слова о том, что он не придет сегодня, литератор был полностью уверен, что неудовлетворенный безэмоциональной близостью с женой Чуя не откажет себе в возможности насадиться на безустанно доводящий его до исступления член соперника. Свет не горел в спальне четы Накахара, из открытого настежь окна не доносились всхлипы и томные голоса. В четверть первого Накахара разбудил задремавшего на собственной руке писателя, с раздражением от нестерпимого более ожидания он впился губами в изжеванные до крови губы партнера, резко просунул язык в его рот, толкнулся им глубже.
Наконец, наигравшись друг другом всласть, мужчины откинулись на влажную траву, их разгоряченные тела и саднящие соски остужала прохлада ночного воздуха. Ветер колыхал листья, открывал в прорезях между ними усыпанный звездами небосвод. Вроде это были те же звезды, кои привык рассматривать в лишенные сна ночи с крыши своего дома Осаму, а вроде и нет. Что-то в них изменилось. Пальцы прозаика, скользя по руке ?соавтора?, наткнулись на твердый ободок обручального кольца. Под утро пришло время возвращаться к нелюбимой в постель.
Осаму закрыл лицо ладонью. По проводу системы скатилась последняя капля.
Непризнание. Сквозь смеженные веки оно предстало перед писателем вновь.