1 (1/1)
Все происходит слишком быстро: обряд Катасаха, похищение, отступившая и снова подобравшаяся близко смерть, только теперь не от малихора, а от погребения заживо. Крепкие объятия кузена и его ?все будет хорошо?. А потом дворец и лекари, и не до конца отступившая боль, и тело, воспринимающееся совершенно по-другому — живым, полным энергии, чутким. Словно Константин — это и хрупкая оболочка, лежащая на постели, и пробивающаяся за стенами Новой Серены трава, и древние камни в святилище островитян, все разом.Ему не дают зеркала, но и сам он не просит. Видит руки, покрытые темными малихоровыми пятнами, почти такими же, как и раньше, только что немного подсохшими. Отметины чешутся, и на лице тоже, и по всему телу, и взгляды одевающих его слуг (придворных, просителей, всех, кто смотрит) красноречивее любого отражения.Он иногда позволяет себе дотрагиваться. Проследить шрамы на лице (кожа бугристая и плотная, все его лицо один большой неровный рубец); опасливо коснуться тонких веток в волосах. Они тоже зудят, особенно там, где кожа переходит в дерево, и лекарь накладывает жирную мазь, от которой пачкаются волосы, но становится легче на пару часов.Константин знает, что тело не принесет ему ничего, кроме разочарований. Он приказывает убрать зеркала по всему дворцу и сосредотачивается на ощущениях, новых, совсем ему незнакомых. И как-то пропускает тот момент, когда на его ветвях начинают распускаться листья.Мигрени мучают не более обычного, кожа все так же зудит, а волосы неприятно путаются в ветвях. Зеркал нет, взгляды окружающих тошнотворны в такой же степени, что и прежде. И только Сиора благоговейно шепчет что-то на своем певучем островном языке и опускается на колени.— Что-то не так, миледи? — неловко спрашивает он. Прячет свою неуверенность в наклоне головы (ветки тяжелые; все еще не привык к ним) и идеальной осанке.— Благословение en on mil frichtimen, — произносит она с чем-то, похожим на трепет. — Это чудо. Редкость даже среди on ol menawi.— Я… не совсем понимаю, — признается. Переводит взгляд на своего кузена и сразу ощущает, как становится спокойнее. Что бы это ни было, они справятся. — Что-то не так, как должно быть?— Ya, — в ее глазах нет привычного ему отвращения, тошнотворной брезгливости. Нечто, похожее на восхищение, и от этого Константин чувствует себя еще неуверенней. — Многие yecht fradi носят на себе знаки связи с en on mil frichtimen. Но лишь у единиц они полны жизни.Кузен предлагает ей руку, и она с завораживающей плавностью поднимается с колен.— Всех, наделенных этим даром, yecht fradi помнят по именам.Ему требуются долгие секунды, чтобы осознать. Выстроить связь между ?благословение? и ее восхищением. Ладонь невольно вздрагивает: дотронуться, узнать, почувствовать, что же с ним не так. Константин делает вид, что просто захотел размять запястье. Непозволительно; не на глазах у стражей, ждущих аудиенции придворных, леди Сиоры, у всех, будто он не умеющий держать себя в руках простолюдин.— Прошу извинить, но у меня срочное дело к его светлости, — голос кузена властный, не терпящий возражений. Ожидающие просители возмущенно шумят, в разные голоса, но не смеют возражать, — он поворачивается к Сиоре. — Придется немного повременить с той просьбой.— Я понимаю, — отзывается она с неожиданной чуткостью (почти симпатией). Дотрагивается до запястья его кузена самыми кончиками пальцев (под ребрами колет неприязнью).Он благодарно кивает. Оборачивается к неуверенным караульным.— Все вон. Сейчас же.Константину даже не приходится подтверждать его слова; стража ускользает из комнаты до того, как он успевает хотя бы кивнуть (рассеянная мысль: если бы кузен захотел совершить переворот, ему не пришлось бы прикладывать усилий).Он наконец позволяет себе дотронуться до ветвей — тут же отдергивает руку. Жмурится, крепко сжимает губы, сдерживает дыхание.— Больно? — кузен незаметно оказывается рядом.— Нет, — рвано качает головой; голос подводит его. — Просто… слишком сильно.Кузен естественным жестом сжимает его пальцы в своих (так же бережно и ласково, как всегда).— Слишком сильно? — направляет.— Будто это не дерево, а… — Константин кусает губы, пытаясь найти сравнение, — обнаженная кожа, — он надеется, что из-под шрамов не видно неловкий румянец. — Очень чувствительная.Кузен рассматривает ветви, цепляющиеся за волосы; не пытается дотронуться сам, и Константин благодарен за это (он мечтает о его прикосновениях, это правда; но сейчас было бы слишком много). Взгляд внимательный, очень любопытный (почти осязаемый), и он вспоминается:— Что не так, как обычно? — беспокойно наклоняется вперед. — Я не смотрелся в зеркало сегодня утром, — добавляет с запоздалой неловкостью.— Как будто ты в них вообще теперь смотришься, — морщится тот. — Снова придираешься к своей внешности?Константин слабо усмехается:— Хотел бы я вернуться в то время, когда самой большой проблемой были веснушки, — добавляет, и горечь все-таки просачивается. — Или в то тело.Кузен тяжело вздыхает. Крепче смыкает переплетенные пальцы:— Ты придираешься, как всегда. Следы от малихора заживут, а мою отметину, — он коротко дотрагивается подбородка, — ты сам всегда называл красивой.Константин скептично фыркает. Заживут ли; его собственные отметины чувствуются другими; людям противно, он же видит.Кузен слишком хорошо его знает. Закатывает глаза, и тянет их ладони к себе, чтобы коротко поцеловать в сплетенные пальцы (вопиющее нарушение этикета; их и только их жест).— Для меня ты всегда будешь красивым, — негромко говорит, прижимая к щеке его ладонь.И Константину от этого в самом деле легче. Он знает, когда его кузен миндальничает или юлит; он видит, что сейчас тот предельно честен (сердце, не стучи так сильно). Со слабой улыбкой тянет их ладони к себе — чтобы прижаться губами к тому же самому месту.— Описать, как ты выглядишь?Константин фыркает в их пальцы. Тот знает о его слабости и пользуется ей, не испытывая мук совести. Как учителя в детстве, которые просили кузена на ужасно долгих и скучных уроках читать вслух, чтобы привлечь его внимание. Он всегда слушал (всегда любил его голос).— Да, пожалуйста, мой дорогой.Он прижимает ладони к щеке. Хочется по-детски зажмурить глаза; под ребрами тянет (заранее) от того, что услышит.— У тебя по лицу молодые побеги, тонкие, словно нити. Как будто жилки. Можно?Константин рвано кивает, выпуская его руку. Чувствует: костяшки ведут по скуле, очерчивают петлю, вторую поменьше, и уходят дальше на висок (так осторожно, почти трепетно, у него перехватывает дыхание).— Это очень красиво.Восхищение. В его голосе невозможное восхищение, искреннее, он действительно так думает. Внутри больно и сладко; Константин кусает губы изнутри и чувствует соленый привкус.— А ветви тонкие, светлые. Подходят тебе.Он фыркает.— Ты не представляешь, чего стоит распутать волосы с утра, — жалуется притворно и слышит теплый смешок в ответ.— На них листья. Такого красивого, яркого цвета, какой бывает только у совсем молодых, едва распустившихся.Ладонь исчезает со щеки. Константин невольно напрягается, но касания к ветвям так и не следует. Коротким довольным уколом изнутри — помнит. Хочет прикоснуться, потрогать, ему всегда было необходимо изучать на ощупь, но — помнит.— Много? — спрашивает он после паузы.— Да. И мне очень жаль, что я не умею рисовать, потому что это стоит того, чтобы увидеть, а ты, упрямец, не позволишь мне поднести зеркало.— Мне хватает твоих описаний, — улыбается он.Это правда. Кузен говорит с такими интонациями (настолько много восхищения и нежности; он не заслужил), что ему становится легче. Светлее изнутри. Будто беспочвенная тревога и лихорадочная энергия, и запрятанное внутрь отвращение, и страх, который теперь всегда с ним — слабеют. И он почти становится тем, кем был прежде (еще до смерти брата).— Это правда, что такое редко даже среди островитян?Константин протягивает ладонь (будто ему все еще пятнадцать, и он взбалмошный мальчишка, которому плевать на этикет и порядок в обществе). Кузен чутко сжимает ее в своей. Знает, что прикасаться для него — это потребность, то, без чего не хочет мыслить свою жизнь (у них так мало времени вдвоем. он скучает до невыносимого).— Абсолютная, — утвердительно сжимает его пальцы (как в детстве, когда у них был свой язык жестов и прикосновений). — Я обошел практически всю заселенную часть острова, но ни разу такого не видел, — признается после паузы. — Даже не думал, что это возможно.Он смотрит на живую корону из ветвей и листьев, наклонив голову. Это приятно; Константин не собирается врать себе, он любит, когда внимание кузена принадлежит ему, особенно так, все, без остатка.— Жаль, что мне нельзя к ним прикоснуться. Это действительно красиво.(можно. можно, если это ты, твои пальцы, твоя ласка. я потерплю, если тебе этого хочется, я…).Константин глубоко вдыхает. Иногда он благодарен отцу, который научил его держать лицо.— Можно, — он улыбается, почти искренне. — Только… немного попозже. Сейчас, — подносит ладонь, пытаясь прикоснуться к листьям, и тут же отдергивает, едва мазнув по краю. Сжимает зубы, переживая вспышку, — слишком сильно.— Я расспрошу Сиору, — хмурится кузен, и Константин чувствует теплую волну благодарности. — Или Мев, tierna harh cadachtas, она должна знать больше.— Не стоит, — отмахивается, аккуратно высвобождая ладонь (он не может провести весь день с кузеном, только вдвоем, как бы ему не хотелось). Выравнивает осанку, возвращая себе отстраненность, положенную наместнику. — Не думаю, что это стоит внимания.***Оказывается, стоит. Это больше похоже на болезнь, нежели на дар, и Константину хочется кричать (его слабо успокаивает то, что эта дрянь роднит его с кузеном; делает похожими на действительно связанных кровью).Оно чешется, просто невыносимо, будто не дерево вовсе, а новая кожа, и Константин даже не может прикоснуться. Он пытается, всего лишь проводит пальцами по ветке, а после не может четверть часа прийти в себя. Сердце бьется как сумасшедшее, дыхание неровное и рваное, словно у больного грудной жабой. На рубашке пятна от пота, но не может заставить себя переодеться — ткань будет соприкасаться с этим, пусть даже ощущения окажутся приглушенными, он не выдержит.Это не должно быть так. Просто касание не должно чувствоваться в десятки раз сильнее. Словно его ветви — обнаженное нервное волокно, о котором столько говорят в последнее время ученые Мостового альянса. Если это дар, то Константин не понимает, почему островитяне поклоняются такому богу.Он не может спать. Ветви трутся о подушки, цепляются за волосы и друг друга. Сводят его с ума. Константин пьет сонную настойку и впадает в беспокойную дрему. Иногда просыпается через часы; иногда спустя десяток минут. Простыни влажные от пота, сердце бьется так, словно он умирает — вместе с этой искалеченной землей, на которой стоит Новая Серена; вместе с детьми острова, в которых церковники Телемы вдавливают свою веру; вместе с обезумевшими людьми в лабораториях Хикмета, которых вскрывают заживо ради науки.Под глазами появляются тени. Снова начинают дрожать руки, и становится так трудно сдерживаться (он ненавидит их; каждого, кто приходит просить; убийц, предателей, заговорщиков, палачей для людей и земли; среди них нет невиновных).В этот раз кузен не спрашивает. Он сразу заявляется к нему в кабинет с островитянкой, разукрашенной причудливыми татуировками. Предусмотрительно становится спиной к двери — словно бы отрезая путь к отступлению.— Fradi en on mil frichtimen, — певуче выдыхает она, подходя ближе. — Не думала, что увижу это снова.Константин приподнимает брови. Ветви зудят; от живой древесной короны болит шея. Малихоровые отметины снова начинают темнеть и мокнуть, и на самом деле это совсем не то, что он хотел бы показывать своему дражайшему кузену.— Сиора говорила, что это редкость, но не упоминала насколько, — подает голос тот.Островитянка — Мев? Это про нее тогда говорил кузен? — словно ощупывает глазами ветви в его волосах.— Такое случается раз в несколько поколений. Чудо, на языке renaigse.— Я понимаю, что это дар вашего бога, — с нервозной нетерпеливостью влезает Константин. Невежливо, эта леди заслуживает большего, но как же он устал. Маска обходительного и всепонимающего наместника отслаивается (отец был бы в ярости). — Но можно как-нибудь все это убрать? Я… — он беспомощно переводит взгляд на кузена, — даже не могу прикоснуться.Мев — пусть будет Мев, ладно — смотрит так, будто он ребенок. Глупое дитя, не понимающее своей избранности.— Это тяжело для renaigse, — вокруг ее глаз собираются легкие, будто сочувственные морщинки. — Станет легче. Нужно подождать.— Подождать? Сколько подождать? — он нервозно расчесывает отметину на щеке.Константин видит, как кузен поворачивается к островитянке — хочет извиниться за него (его резкость; его усталость и боль), но та дергает плечом. Не нужно.— У кого-то несколько циклов, у кого-то десятки. Я бы хотела обнадежить, но не стану лгать.Константин болезненно наклоняет голову. Он благодарен за правду, но ненавидит ее всей душой. Дни. Месяцы. Он не выдержит столько, не после малихора, почему, почему снова (всегда) с ним.— Что будет после? — спрашивает кузен. Голос ближе, чем раньше; на плечо укладывается обнадеживающая ладонь. Константин на мгновение застывает под прикосновением — и расслабляется.— Появятся цветы.Константину делается дурно.— А потом? — выдыхает он хрипло. — Они опадут и все закончится? — жалко, как же жалко он звучит (отец бы… плевать). — Станет как раньше?Мев смотрит на них молча, словно бы изучающе. Константин слишком устал (болен), чтобы проклинать свою несдержанность.— Де Сарде, — неожиданно обращается она. — Ты on ol menawi, но это не твой разговор. Оставь нас.Ладонь на его плече сжимается почти до боли. А потом слабеет.— Я буду рядом, — кузен наклоняется ближе. Оглаживает теплым дыханием по виску, прежде чем отойти. Константину хочется вцепиться ему в край камзола. Словно истеричному ребенку попросить ?не уходи?, и снова, и снова, пока тот не согласится (позволит уткнуться себе в плечо; будет шептать на ухо, что все хорошо, они справятся, и невесомо гладить по спине).С каждым разом отпускать его от себя все труднее.— Мев, — обращается кузен к ней, и невыносимо остро чувствуется его беспомощность. Он не знает, что делать. Он не знает, как помочь.— Будь спокоен. Я не причиню ему вреда, и ты это знаешь, — ее лицо неуловимо смягчается; наверное, тоже все это чувствует.Он кивает рвано, совсем потерянно. И выскальзывает за дверь.Они смотрят друг на друга долгие мгновения. У Константина липкая прохлада по спине — ее взгляд хуже ланцетов исследователей Хикмета.— Что ты чувствуешь? — спрашивает она, внимательно наклоняя голову (не отогнать ассоциацию с птицей).Он ведет плечами.— Усталость, — отзывается глухо. — Не могу спать, оно все время чешется и болит, а я даже не могу прикоснуться, — голос вздрагивает; делается нервным и ломким. — Я схожу с ума.— Эти дары не предназначены для renaigse, — Мев печально качает головой. — Вы не представляете, как с ним быть, извращаете, как и все, к чему прикасаетесь.— Я даже не могу понять, почему вы называете это даром, — почти огрызается он. Сдерживает себя, сглаживая тон в последний момент.— Для тебя он лишь боль и горечь, — она тянется к своей поясной сумке. — Для on ol menawi это сродни первому солнечному лучу после долгой бури.Она ставит на стол пару неровных глиняных склянок. Остро пахнет лесом.— Де Сарде твой minundhanem?— Что? — теряется.— Он — твой? — спрашивает настойчиво, и к его щекам приливает кровь. Невозможно не понять, что она имеет в виду.— Нет, он… — Константин беспомощно пытается найти слова. — Мы не…— Лжец.Наотмашь. Сердце выпрыгивает куда-то в горло; перед глазами отец с разочарованием во взгляде, бьющий словами по живому.— Эта fradi для тех, про кого мы говорим, что их души сделаны из одного и того же. Minundhanem, только еще больше и глубже.— Это магия?Она нетерпеливо встряхивает головой.— Это дар бога, — поправляет настойчиво, на его языке. — Возможность прикоснуться к душе.Ребра изнутри щекочет нервным смехом. Оно все кружится в голове, смешивается, приобретает гротескные формы: дар, minundhanem, не магия, прикосновение к душе. Глупость. Невозможнейшая чушь.— Почему я сам не могу дотронуться? — пробует он, почти забыв, кто перед ним (в отчаянье все одинаковы).— Потому что ты не ладишь с собой, глупое дитя.И это настолько обескураживает, что трезвит.— Не лажу с собой? — недоверчиво щурится он.— Ya, — она касается ладонью груди. — В тебе нет мира.Константин устало трет ладонями лицо. Слишком много для него. Слишком много, слишком горько, слишком правда — он так устал.— От этого есть лекарство?Мев устало качает головой.— Ты не слышишь. Не хочешь слышать.— Если это дар, то это навсегда? — он снова нервно раздирает ногтями щеку. Больно, наверняка порвал кожу, но сейчас плевать.— Зачем спрашиваешь меня, если знаешь ответ. Fradi en on mil frichtimen не должен быть таким. Твои чувства здесь, — она показывает на собственные ветви, — а должны быть здесь, — ее ладонь касается груди, а потом ведет вперед, раскрывается, словно бы она ему что-то протягивает.Константин прикрывает глаза. Он действительно ее не понимает.Мев безнадежно выдыхает.— Я не могу помочь тебе. Никто не может, кроме тебя самого, — острая, болезненная пауза. — Зелья на столе помогут спать, но не больше.Ее шаги отдаляются пульсацией в висках (вестницей приближающейся мигрени). За дверью голоса; внутри почти детское ?только бы не сказала ему?.Дверь хлопает снова, шаги спешные, знакомые от и до. Напряжение внутри чуть слабеет — слишком мало времени; она не успела бы.— Мев помогла? — голос неровный от волнения; кузен даже не пытается звучать спокойным.Константин слабо качает головой.— Нет.Выдох почти болезненный.— Ничего. Мы справились с малихором, справимся и с этим, я обращусь к…— Пожалуйста, — обрывает его сбивчивую речь Константин. — Я так устал.Тихий, почти неразличимый выдох.— Хорошо, — ладонь мягко касается ворота его рубашки. — Помочь тебе раздеться?Пальцы (теплые, можно чувствовать это даже сквозь ткань; бережные) не дождавшись ответа тянутся ослабить шнуровку.(его нежность вяжет нёбо. кажется, что он поможет стянуть камзол, и будет негромко рассказывать ласковые глупости, и успокаивать короткими поцелуями израненную щеку, а потом шею, а потом плечо. и позволит сделать то же для себя, и они вместе пойдут в постель, просто чтобы заснуть вместе).(Константин дает себе мысленную пощечину. хватит. вы даже не любовники).— Нет, — он отталкивает руку.Наверное, сильнее, чем следовало бы. Выражение лица кузена растерянное — раненое — но сейчас просто плевать. Он так устал: быть справедливым, понимающим, ставить на первое место что угодно, кроме себя — улыбаться, когда нутро выкручивает от боли; дипломаты льют в уши яд; кузен рассказывает о том, как очередная дама выказывает ему знаки внимания. Словно одна из фарфоровых кукол мамы, которых она любила больше него.— Я мог бы читать тебе перед сном, — голос падает до беспомощности; словно это не предложение, а просьба.— Не сегодня. Пожалуйста, — он даже не пытается изобразить улыбку. — Оставь меня одного.И от этого больно им обоим.***Почти ничего не меняется.Зелья Мев помогают, он спит лучше. Больше не просыпается от чужой боли и собственной чувствительности, но все равно встает разбитым. Усталость, безнадежная и не проходящая, становится его верным спутником.Кузен упрямится. Константин спрашивает у стражи, не застав его на следующее утро, и те в неловкости (отвращении? жалости?) отводят глаза и говорят про ?дипломатические визиты к местным дикарям?. Тянет устало вздохнуть; он знает своего кузена. ?Дипломатические визиты? следует читать как ?уехал донимать местных расспросами дальше?. Хочется безнадежно сжать переносицу; хочется рассмеяться, самозабвенно и счастливо — видите, это потому что он волнуется, потому что любит меня. Может быть — короткая, острая мысль — Мев была права. Он не в мире с собой. И не помнит, когда был.(кажется, он всегда был таким — неуверенным, теряющим равновесие, бросающимся из крайности в крайности. нелюбимым и готовым на все ради единственного человека, которым дорожит).Однажды Константин находит на подушке смятый лепесток. Действительно красивого, яркого цвета, он не видел таких в своей жизни (так же, как и не видел, чтобы люди цвели). Растирает его в пальцах, очень нежный, похожий на дорогой бархат, и на коже остаются темные пятна (как от засохшей крови).Однажды Константин снова пробует прикоснуться к ветвям — и это оказывается невыносимее прежнего (больно. не хочется даже пытаться снова).(он не рассказал кузену о разговоре с Мев. утаил, и на душе от этого тяжело, неправильно, почти тоскливо. могло ли?.. нет, глупость какая. не хочется об этом думать).Однажды Константин спрашивает Сиору, убедившись, что их некому подслушать.— Прекрасная леди, могли бы вы объяснить мне значение одного слова вашего чудесного, но непростого языка?Между бровей морщинка — ее наверняка смущает витиеватость фраз, но от привычек сложно избавиться. Она, помешкав, осторожно кивает.(Сиора совершенно очаровательна, в самом деле; Константин мог бы влюбиться — в ее дикую красоту, непокорный нрав, певучий акцент. если бы уже не любил, преданно и всем своим существом).— Кажется, это звучало как, — хмурится, вспоминая точное произношение. Неуверенно пробует, — mindhanem?— Minundhanem, — поправляет она, и лицо неуловимо делается мягче. — Это значит ?тот, с кем думаешь одинаково?.Константин сцепляет нервные пальцы. В последнее время он стал невольно калечить себя слишком часто (недопустимо для наследника д'Орсе, голосом отца в голове).— Немного не то, что я ожидал, — признается честно. Нутром, связанной с островом частью ощущает, что сейчас можно быть искренним. — Мне казалось, это что-то более личное.— Так и есть, — она энергично кивает. Константин цепляется взглядом за ветви в ее волосах; совсем не похожи на те, что у него.— Думать одинаково можно со многими людьми, — возражает почти механически, засмотревшись.— Нет, по-настоящему только с одним, — хмурится Сиора. Пробует по-другому. — Это очень сложное слово. В нем много всего. Это…Она заминается, пытаясь подобрать. И когда наконец продолжает, ее голос звучит плавно и певуче (мягкое журчание ручья):— Это твой человек. Как будто часть тебя, но в другом теле. Вы принадлежите друг другу, и никому больше, и ваша радость, и печаль, и боль, и время одни на двоих. Это…— Словно ваши души сделаны из одного и того же? — прищурившись вспоминает слова Мев.— Да! — уголки губ вздрагивают; она радуется, что он начинает понимать. — Теперь ты говоришь правильно.Глупый порыв, он не должен спрашивать, но так сложно удержаться:— Мой дорогой кузен, Де Сарде. Ты так много времени проводишь с ним, — она хмурится, будто Константин говорит что-то не то. — Заметно ли, что мы с ним…Так трудно подобрать слова. Ворот рубашки давит, и под шрамами на скулах горячо — какое право он имеет такое спрашивать; даже думать о подобном.— Что вы minundhanem. Ya, — морщинка между бровей сглаживается. — Тебе не нужно беспокоиться. Эти узы священны, никто из моего народа не посмел бы посягнуть на них, сколь сильно бы не нравился ему Де Сарде.Константин считает вдохи и выдохи. Так тяжело под ребрами; так сладко. Десятилетия он был готов отдать все, что имеет (убить, предать, лжесвидетельствовать), чтобы услышать подобное, быть связанными с самым дорогим (важным, любимым) человеком в жизни. Единожды и навсегда. Не династическим браком, чувством долга, обязательством семье. Чем-то во много раз большим.— Ваш союз скреплен благословением. Как можно оспаривать волю en on mil frichtimen?— Там, откуда я родом, отношения между двумя мужчинами или женщинами не приветствуются, — отзывается он, сглатывая горечь. — Это союз не способный дать плодов. Позор для всей семьи, преступление. Наш пресветлый бог карает за такое вечными пытками души.На лице Сиоры неверие настолько явное, что почти смешное. Губы приоткрываются; она явно пытается найти слова — и не может.— И renaigse называют варварами нас, — выдыхает неприязненно.В ее тоне отчетливое, неприкрытое отвращение. Так мог бы звучать духовник в Серене, если бы Константин вздумал рассказать о своих чувствах к кузену. (если твои склонности таковы, — сказал ему однажды отец с нечитаемым выражением лица. — по крайней мере найди любовника старше себя, с положением в обществе и связями. не позорь семью. будь полезен).— Я сочувствую вашей боли, — вытягивает она из мыслей, — и радуюсь, что en on mil frichtimen привел вас сюда, где понимают священность minundhanem, — она порывисто касается его запястья. — Я doneigad. Я могу проводить ритуалы, и для меня наградой было бы запечатлеть вашу связь перед всеми.Ее слова поют внутри. Оседают сладостью, невыносимым восторгом — да, да, я бы так хотел этого, разве я не заслужил.Константин качает головой.— Как бы мне не хотелось, я не могу дать своего согласия, — он заставляет себя вытолкнуть извиняющуюся (ядовитую, больную) улыбку. — Мы не пара.Сиора непонимающе моргает. Хмурится — как будто они говорят на разных языках.— Но этого не может быть. Вы так касаетесь друг друга, и столько делаете, и не скрываете, насколько важны, — она смотрит беспомощно, словно пытается найти подсказку. — Он говорит о тебе, как о своем minundhanem. И ты о нем тоже. Вы близки.Константин усмехается, не пытаясь скрыть горечи.— Близки, — говорит мягко, словно это он должен ее утешать, а не наоборот. — Но не до конца.Морщинка между ее бровей разглаживается.— Значит, еще не время, — в голос возвращается спокойствие. — En on mil frichtimen не ошибается. И не дает своих благословений просто так.Константин думает о ее словах. Много (они сводят его с ума). Так хорошо от того, что они принадлежат друг другу (minundhanem, шепчет он, готовясь ко сну; связанные крепко накрепко, имеющие одну душу на двоих, даже местный бог это признал). Так страшно, что это может сделаться очередным долгом.Константин знает, что он не самый простой человек. Что с ним трудно, и кузен считает его своей обязанностью (сложно не чувствовать в этом руку отца). Что тот устает и может всего этого не хотеть, желать другого (он даже не возражал против отдельной резиденции, положенной эмиссару. почему. разве он не хотел быть рядом, как годы и десятилетия до этого, как всегда).Собственные мысли сжирают Константина. Иногда он ненавидит свой разум (но чаще ненавидит себя).